Кто по тебе плачет - Дружков (Постников) Юрий Михайлович 14 стр.


Ты все изменил вокруг меня. Душ превратил в серебряный дождь полотенце в мохнатый зеленый луг, заботу о другом человеке в несказанную радость… Хворобушек мой, ты одарил, меня этим благом, благом заботы не о себе, не о своих делах и печалях, не о своей карьере, не о своем удовольствии: заботой о другом… Человек не может ни о ком не заботиться. Эту, еще одну великую тайну открыл мне ты.

Я научился удивляться обыкновенному котенку на улице. Он живой, маленький, мягкий, невесом, а прыгает и мяукает, и норовит цапнуть бумажку на нитке… Научился удивляться облаку в небе, кораблику из бумаги, живой траве с лягушатами, смешным твоим, игрушке, самым обыкновенным словам. Ты научил меня бескорыстной преданности, позволил догадаться, что это такое, быть незаменимым, единствен нужным без каких либо условий, потайной пользы для себя. Ты мне, я тебе - мы очень, мы так нужны друг другу. Солнышко мое, дружок настоящий, человек настоящий.

Мы надели рубашки, мы надели нарядные курточки. Мы едем на выставку международной книги, туда, где наша мама работает гидом. А вокруг шумных павильонов стоят ракеты, настоящие самолеты, куда можно войти и выйти, настоящие спутники. Там же есть веселый детский городок с аттракционами, есть прохладные тележки с мороженым, есть открытый вагончик, умеющий бегать по всей выставке от павильона к павильону, есть фонтаны, есть музыка, есть наша строгая, но все-таки мама, есть красные дорожки, по которым идешь, подпрыгивая.

Мы вошли с тобой в этот книжный базар. Мама стояла строгая, в окружении очкастых людей, среди нарядных, как флаги, бесчисленных детских книг. Ты закричал на весь огромный павильон: "Мамочка, мама"! И кинулся к ней сиянием радости. "Не шуми, - сказала она стиснутыми губами, - веди себя прилично"! Хотя не крик ребенка, может быть, гром салютных пушек едва осилил бы неумолчный вокзальный гам. "Веди себя тихо…". А куда же девать радость?… "Мамочка, - не унимался ты, - мы пришли!..".

Строгая, такая близкая женщина больно сдавила мальчику руку, резким движением. Померкли обложки детских книжек. Праздник угас. Ну, где и когда может остаться праздник, если плачет навзрыд обиженный ребенок?… То ли за то, что нарушил некий воображаемый ритуал представительности, или за то, что некстати показал кому-то себя и папу… Я до сих пор не знаю, не могу постичь…

Непоправимое предательство, навсегда непоправимое… На какой мусор меняем то, чему нет и цены…

Вижу тебя зимним стылым вечером. Ты с мамой дома, я с утра в холодном гараже чиню автомобиль. В десять, когда приходит время спать, а меня еще нет, вижу как ты надеваешь тайком шубку, чтобы улизнуть, но мама тебя ловит в дверях и начинаются уговоры, потом крики и слезы. "Ему холодно"! - кричишь ты… "Я возьму ремень!" - унимает мама.

Наверное, бить не будет. Но разве сами слова бьют не больнее? Разве не больно, что мама не взяла тебя за руку и не пошла вместе с тобой в гараж?…

"На него пьяницы нападут…", - рыдает мальчик. "Убирайся вон из дома и не возвращайся никогда!" - убежденно воспитывает мама.

Безысходное предательство…

Жуткими ночными дворами ты бежишь ко мне, скользя на ледяных тротуарах, мимо злой сторожевой собаки, охраняющей гаражные боксы, очень страшной, в самом деле, огромной злой собаки. Летишь ко мне, взъерошенный от холода и страха воробушек. И я прячу тебя в замасляный малахай, и сам никак не могу согреться, унять бешенный пульс, прижимая к себе теплый родной комочек, храбрый комочек с мокрыми от слез нежными щеками…

Когда-нибудь построят города, где будут властелинами дети. Куда не войдет ни один взрослый, занятый лишь только своими победами, успехами или неуспехами, своими делами или своим бездельем. Пропуском в этот город будет звание Человека. Ему позволят жить среди малышей, носить высокие титулы Отец и Мать. У всех остальных будут свои холодноватые скучные деловые размеренные практичные города с домами особой холодноватой полурадости, ни к чему не обязывающих встреч, города без единого ребенка на улицах…

Что со мной происходит? Я уже начал заново строить мир, будто его и в самом деле нет…

* * *

Ночные тревоги уходят с наступлением утра. Я подволакиваю мешок с цементом на площадку погрузчика. Утренний воздух пахнет сеном и цементной пылью. Руки мои пересушены цементом, плечи уже не болят. Мешок плюхается на платформу и едет к деревянному коробу, где я развожу раствор. И так несколько раз в день. Одного мешка мне уже не хватает. Я успеваю укладывать несколько рядов кирпичей по всему огромному чертежу дома. Самым приятным душевным утолением стала для меня кладка у коробок всех дверей, смешно поставленных дверей. По ним виднее, как возникают стены, как растут, сколько рядов осталось до подоконников, до верхнего косяка двери, до потолка. Я мысленно пересчитал эти несуществующие пока ряды, убавляя каждый день их воображаемое количество, заменяя крепкими невоображаемыми рядами. Сажусь передохнуть на мою стену, и каждый раз не могу избежать искушения, чтобы не прикинуть, а сколько тут осталось…

Надо постоянно помнить о будущих трубах, выключателях и розетках.

Очень уж не хочется потом, непосильным кажется, долбить стены для них. Заранее прикидываю, где будут отверстия для труб и кабеля, оставляю в кладке дыры. В местах будущих выключателей и розеток вмурую деревянные брусочки для шурупов. Так надежней…

Она сегодня подошла ко мне, хотела попробовать, как все это получается. Но кирпич выпадал у нее из рук.

- Издали все выглядит легче, - сказала мне уволенная работница, - будто играючи. А рядом трудно… Мы с тобой сами себе утехи придумали, заботы… Надо ли?

- Когда-нибудь и поиграть можно.

* * *

Тонкое зуденье ветряка на высокой мачте отражается от поляны плывет над лугом и лесом неощутимое внизу, где царит необычайная тишина. А когда ветра нет, слышно все далекое, будто стоишь рядом. Но между нами большое расстояние.

Звук усилен тишиной, упругими стволами леса, мягким лугом.

- Посмотри, какие тут необыкновенные ромашки, - говорит она издали, а я почти не вижу ее, когда она кланяется этим ромашкам, собирая цветы…

На всю поляну слышно, когда стрекочет швейная машинка, на всю поляну слышно, как потрескивает в приемнике оглушенный эфир.

Неужели это не кончится и не ворвется к нам сюда чей-нибудь голос? Она думает, я далеко, я у бензоколонки. А мне слышно. Хотя у той же машинки, если стоять в комнате, почти нет звука, так легка и слаженна, так незвучна.

Пошлите нам с небес привет на любом тарабарском языке, на любом наречии! Мы глохнем от безмолвия. Мы одиноки…

* * *

Она растерла между ладонями несколько ромашек и запахло почему-то яблоками. Ромашками усыпана почти половина комнаты.

- Зачем тебе столько? - удивился я.

- Травки сушу.

- Ты что же, колдунья?

- Ведьмочка. Приворожу тебя ромашковым зельем, хлебнешь горюшка.

- То-то у тебя простые ромашки яблоком пахнут.

- И не простые, лечебные. Простые не пахнут, и бугорок у них выпуклый, а мои плоские. Простые собирать не стала бы. Этими хорошо волосы мыть, лицо от них бархатным делается.

- У нас по документам всяких лечебных мазей полно.

- Моя бабушка эти казенные лекарства не покупала, не признавала.

- Ты случайно гадать не умеешь?

- Пыталась… Дай-ка мне руку.

И взяла мою ладонь, сухую от цемента в мягкую свою ладошку, насупив брови, не то шутя, не то всерьез. Волосы чуть коснулись моей руки, пощекотав ее. Никто не поверит, но по русым этим паутинкам вошел в меня слабый нежный ток, и я присмирел в ожидании магии. В любом добром слове, прикосновении такая магия, вероятно, есть.

- Все как на ладони, - плавно произнесла она. - Профессия - каменщик. С утра до вечера ты ляпаешь цемент. А девушки таких не любят. Они любят, чтобы руки были чистые, но пахли немножко бензином экстра. Поэтому тебя судьба не жалует, обходит стороной, краем.

- С таким гаданьем цыганки вылетают в трубу. Никто не подает.

Я хотел отнять руку.

- Нет, подожди. Посмотрю на твои линеечки, не утаишь.

Как не подождать, если руки у нее пахнут яблоками.

- Линия жизни у тебя ломанная, хочет затеряться и не пропадает. Линия разума - расплывчатая, не хватает воли, мужества. Силы твои ушли на беду, на горечь, но все тебе заменила маленькая привязанность, утешила… Она с тобой неразлучна. Без нее ты слаб…

- Придумала. Даже я по моей руке вижу, как ее хозяин голоден. И больше ничего.

- Придумала. Но в этих штанах обедать не будешь, кормить не стану.

- Материнское начало, - поклонился я моей гадалке, - в тебе самое сильное.

- Ой ли? - улыбка ее снова стала заметно грустной.

* * *

Сегодня утром я долго не мог понять, что разбудило меня.

В открытом окне вагончика синела свежесть, веяло беспробудной тишиной. Легкий шелест ветряка, похожий на слабое гуденье ветра, только усиливал ее. Не стрекотали кузнечики, не проснулись птицы, но я был уверен, что меня разбудил какой-то звук, щемяще знакомый непонятный звук.

Лежу, смотрю в окно, жду чего-то. И вдруг он повторился уже наяву. Крикнул утренним голоском озорной, совсем еще маленький петушок. На самой заре кукарекнул в синей свежести нахаленок петушок. И стала понятной моя неясная встревоженная память… Пробуждение в деревне, куда отвозила меня каждое лето мама, вдыхать запах сена и молока, бегать босым и счастливым.

Как все непостижимо далеко, невозвратимо далеко. И такой неощутимый звук может это вернуть?

Кричит петушок. Маленький горластый живой петушок. Живой!

Сила во мне утренняя, живая, тишина вокруг живая, лес непобедимо живой. Пахнет молоком трава, разбавленная туманом. Детство мое, все что близко мне, все кто мне дорог - живут во мне, звучат во мне. И никакое черное щелканье заглушить звучанье так и не сможет. Пока я сам дышу, двигаюсь, думаю…

Нарочно прошел по мостику над муравьиной тропой, с удовольствием ощущая как пружинят сухие доски, постоял на них, пока не увидел внизу под ними первых, самых непутевых или очень заботливых муравьишек… Живем! Бегаем и живем!.. Всему на свете доброе утро. Всем, всем доброе утро!

* * *

Боязнь кривизны так и не оставляет меня. Кажется, половина всей работы уходит на приседания, замеры, оглядывания, шпагатики, отвесы. Он вырос уже до подоконников. Я думаю про него "он", как про что-то живое.

Ставлю рамы после двух рядов кирпичей, чтобы вмуровать в них цементом алюминиевые блоки, а потом уже обкладываю с двух сторон, чтобы ветер не повалил остекленные до меня окна, легкие просвеченные с виду, когда снимаешь картонную обшивку, но тяжелые до невозможности поднять их руками.

Я подвожу кран к стене дома, рама повисает на стреле, служа как бы заодно и отвесом, и закрепляю кирпичом и цементом до половины рамы. Идеальная прямизна! Дальше будет легче выкладывать ряды от окна до окна, от угла до угла.

* * *

Мне понадобилась новая зубная паста. Я пошел на склад и постучал к ней. В комнате на стульях новенькое полотняное белье, пошитое не по принципу - кусок на кусок, сверху поясок. На удивление моим уже дремуче таежным взглядам, на нем были фигурные штучки, простите меня, обводы, скаты и накаты. Повеяло ЦУМом, витриной в толкучке Петровки.

Она поспешила свернуть работу.

- Это мини или макси?

- Не для твоего глаза… Посиди, я как раз о тебе думала.

- Уже интересно.

- Ты не мог бы натянуть к ним антенну? Из проволоки? - она кивнула в сторону приемников.

- Могу, если ты обещаешь, не будет истерики.

- Выходит, я у мамы дурочка, - обиделась она.

- Дурочка не дурочка, но если не получится - никаких стонов. Иначе и затевать не буду.

Она смежила и подняла ресницы.

- Ну, вот и хорошо, - сказал я, - тут и начнем.

На складе под навесом уже давно у меня было приготовлено кольцо медной проволоки, но я побаивался начинать эту работу, боялся неудачи, новых слез и упреков. Я сходил за проволокой, по лестнице, поднялся на верхнюю площадку водокачки, туда, где от большого бака веяло приятным освежающим холодком.

Посмотрел в окно. Высоко. Далеко видно. Вся наша поляна. Те вокруг все-таки выше, и заглянуть через него просто невозможно. Тут не позволяет он себя одолеть. Будто, в самом деле, нет ему края, нет ничего за ним, один он раскинулся по всему свету. Один, вокруг таинственной, оставленной для неба и солнца мягкой поляны.

Сиреневый цвет ее, который так удивил меня еще недавно, улетучился куда-то, уплыл с одним из ясных ветреных дней. А на траву легли дымчатые серебряные блики, живые как ветер, волнистые. Поляна до краев налита мягким шорохом. Кажется, можно прыгнуть в него и не разбиться… Пушистый, густой, летучий покров с ярким бело-розовым пятном у самой кромки леса, там, где посеяна гречиха. Там, где пчелы поют медовые песни, танцуют, видимые даже на расстоянии. Так много слетелось их на розовый горьковатый гречишный дым.

Только сверху заметно, с какой осторожностью ходили по этому лугу незнакомые люди. Нет ни одной дороги, ни одной тропинки, чтобы напрямую вела через поляну от ангара к фундаментам, от площадки, где, наверное, садились вертолеты, от склада, от водокачки. Все пути проложены окольно, земля нигде не затоптана дальше, чем на два метра от стен. Одна колея срезала угол по живой траве к моему дому… Это моя колея… Растяпа…

Закрепив конец провода на раме окна, я скинул медный моток вниз и пошел с ним к нашему складу, разматывая на ходу мою самолетную антенну. Длина ее получилась метров сто пятьдесят. Очень сильное, по моим понятиям, приемное устройство. Кажется, воткни в ухо, и сами собой станут слышны дальние грозовые раскаты, побегут искры по всему телу.

Но приемники, такие великолепные современные приемники, в черном лаке, в наборе матовых клавиш, остались глухи ко всем попыткам оживить их… Помню, как звучало, как умеет звучать пространство. Резкие, нежные, веселые, трагические земные голоса, перебивая, заглушая один другого, спешили высказать всем и каждому свои волнения, мысли, надежды, планы, поиски, дела. Все они были рядом в гуле приближенных событий, миллионы живых невидимых лиц и голосов. Отдаленные расстоянием, все они были не одиноки. А теперь я не слышу их, вижу их. Немая физическая глухота… Не заметил, как начал тереть уши. Боль от глухоты стучала, давила виски.

Я соединил антенну с одним приемником, с другим. Провод шел через окно в самое небо, невероятно глухое небо. Ничего не менялось… Нет, менялось ее лицо. И смотреть на него было грустно.

- Господи, я с ума сойду, - не выдержала она.

- Мы с тобой договорились…

- Но ведь я не реву!

- Не вышло на этот раз, выйдет потом.

- Когда потом?

- Бывает, в июне станция не ловится, в декабре слышно.

- Я не хочу декабря, не хочу зимы, я не могу!

Вот и верь после этого женщинам. Она заплакала, уронив голову на руки. Я стоял, не двигаясь. Онемел, как эти чертовы приемники. Ну что мне сказать ей? Надо пойти сворачивать медяшку, забираться на башню, скручивать. От грозы. Нет никаких сил, нет желания, нет воли, одна усталость.

- Миленький, хороший, уйдем отсюда куда-нибудь.

- Через лес?

Ответа не было.

- Значит, самим добровольно сбежать от людей?… Они сюда придут, - сказал я, всем нутром ощутив на миг, что я не верю своим словам.

* * *

Никогда не видел таких страшных снов, как этой ночью. Никогда.

Знаю: передам сумбурные виденья мои бумаге - она исцелит меня, избавит хотя бы на сегодня от возвращения к ним. Давно заметил: равнодушная бумага утешает… А рука моя не тверда, будто чужая, разбегаются нервно буквы…

Ясным солнечным невыразимо спокойным и добрым утром объявили в городе воздушную тревогу. Я схватил мальчика и выпрыгнул вместе с ним в дверь балкона, в кусты сирени, чтобы скорее, ближе домчаться к нашей станции метро.

- Зачем, папа!? - крикнул он, закрывая оцарапанную веткой щеку. И я не мог ответить ему, дыханье перехватило от бега. Наждачный асфальт обдирал подошвы, цеплял ноги, не давая бежать, как мне хотелось - огромными прыжками, по-собачьему, по-звериному - только бы скорей под землю, под бетон, под камень… А дома вокруг были уже безмолвны, мертвы. Машины, распахнутые настежь, невпопад застыли на голых улицах. Мы одни колотимся между ними, весь город ушел под землю от ясного, как сияние, неба.

Господи, умолял я не знаю кого, помоги добежать, помоги добежать, помоги-и…

Станция была совсем рядом, и я почти упал с первых ступенек туда, где медленно задвигались огромные стальные двери, отделяя нас двоих от всех, кто был уже там, кому суждено жить. Оставалась только узкая щель, а в ней белое, как полотно, лицо женщины - милиционера.

- Отключите! Отодвиньте на столечко! Возьмите ребенка!

- Не могу, - сказала белыми, как полотно, губами узкая бронированная щель. - Не могу-у! Осталось десять секунд. Она уже взорвалась!

Я вколотил руки в эту щель, чувствуя, как они хрустят раздавленные.

- Остановите! Возьмите ребенка! - орал моим голосом каменный пустой вестибюль. В огромном окне кружилось небо вокруг ослепительного шара, затмившего солнце…

Наяву я растираю онемевшие пальцы.

* * *

Утро лечит. Этот густой, свежестью остекленный воздух можно черпать ведром и опрокидывать на себя, как воду. Он течет по лицу, глазам, плечам и рукам, он вливается в тебя как живое благо, растворенный летучий хвойный мед.

Она хорошо выглядит, будто не было вечером никаких слез.

- Ты огорчен? Если я виновата, не сердись на меня.

- Я не сержусь.

- Тебе нездоровится?

- Плохо спал.

- Опять припомнил что-нибудь?

- Угадала… Мама рассказывала мне, как в начале войны объявили воздушную тревогу. Она взяла меня в одеяло и бегала по улицам вместе со мной, спрашивая у бегущих в панике людей, где найти бомбоубежище… Потом оказалось, тревога ложная, тренировочная, для проверки… А я тогда вполне мог бегать своими ногами…

Она мягко улыбнулась:

- Такой большой, в одеяле?…

Конечно, теперь это может показаться комичным.

Пусть улыбается. Все легче…

Конец первой части

Часть вторая

Назад Дальше