Кто по тебе плачет - Дружков (Постников) Юрий Михайлович 3 стр.


- Твои не хуже, вот примерь, - я подал ей пахнувшие травой, лесными грибами рыжие лапти.

- Спасибо, я этого никогда не забуду…

Потом она спросила, нет ли у меня расчески. Я дал ей расческу.

- И что мы будем делать? - сказала она, расчесывая непослушные волосы.

- Подождем у воды. Кто-нибудь слышал паденье самолета, придет к озеру. Мы увидим. Нас увидят. Необитаемых озер не бывает.

- А если никто не слышал?

- Самолет начнут искать. Наверное, знают, где случилось… Пошлют вертолет, найдут поваленные деревья, найдут и нас… Ты не беспокойся.

- Их уже никто не найдет, - сказала она тихо.

- Почему же?… Да… верно…

И мы замолчали надолго, боясь говорить о них, боясь вызвать в памяти чей-нибудь последний взгляд, крик, движение, боль.

Первой очнулась она:

- Самое главное забыла тебе сказать. Пойдем, покажу.

Подвела меня к дереву, на котором была вырезана до белой почти свежей основы прямая стрелка и знаки: 161 км.

- Сто шестьдесят один километр! - совсем не удивился я. - Не так уж далеко. Там люди, жилье, станция, лесопилка, что-нибудь.

- Надо спешить к ним, - жест ее был нетерпелив и решителен.

- Разумней подождать, - успокоил я. - Сами придут к месту аварии. Вот увидишь, придут. Наверное, в озере видно… если сверху…

Женщина вздрогнула от моих неосторожных слов.

- Ночью будет холодно, - поежилась она. - У тебя нет случайно?…

- Их у меня просто не было, - догадался я, про что хотят меня спросить. - Никогда не было спичек и зажигалки.

- Да, - кивнула она, - помогла бы зажигалка… не промокла…

Становилось очень прохладно, и хороший костер виделся нам обоим, как наяву. К тому же начали зудеть комары, а с ними у меня давняя паническая несовместимость.

- Я сделаю что-нибудь вроде шалаша, - придумал я, не очень представляя, как делают их, эти шалаши. Тем более, когда нет под рукой ни топора, ни стоящего ножа.

Мы ломали сухие ветки. Я соединял их, как мог, в одну пирамидку. Потом обкладывали шаткий неумелый каркас еловой бахромой, густо и щедро, вдоль и поперек, и снова поперек и вдоль, оставляя только лишь узкий, чуть ли не комариный лаз. Пока мы работали, вокруг стемнело. Мягкий туман поплыл от озера на берег, выделив самые ближние черные стволы, делая зыбким всё остальное: деревья, лесные звуки, наши голоса.

- Подожди, - сказала она и потянулась рукой в туман, к ветке над головой, сняла упругий детский шарик, незаметный в сумерках, развязала шнурок. Мягко взяла игрушку в обе ладони. Шарик вздохнул тихонько и обмяк, совсем крошечный в ее руках. Она положила его себе за кофточку, на грудь…

Мы устроились в пахучем еловом непроглядном затменье, завалив себя от комаров, тумана, шороха воды, усталости, щемящей, как боль тревоги.

- Зачем ты себя так? - спросил я в темноте.

- Не понимаю…

- Шарик?

- Он со мной будет всегда.

- Прости…

В лесу протяжно крикнула наверное птица, незнакомо, непонятно.

- Видела в Москве толпу возле сбитого ребенка, - услышал я прерывистый голос. - Машина… грузовик… Одна прохожая старушка мне сказала: горе какое, чье-то солнышко погасилось…

Кажется, я видел в темноте, как она ладонями вытирает слезы.

* * *

На другой день мы собирали ягоды, лежали на солнце, смотрели в ясное неоглядное небо, ловя в каждом потрескивании леса шум вертолета. Но летели к нам лишь одинокие редкие совсем слабые тучки.

На дереве сохли морщенными осенними листьями деньги, нанизанные как шашлык на тонкий прут, сох похожий на лохмотья паспорт. Сушеный паспорт и сушеные деньги напоминали о дальней желанной дороге.

Очень хотелось есть. Пить не хотелось, помогли ягоды. Мы, не сговариваясь, к воде не подходили, ни умываться, ни пить. Пока не подходили…

Погода была великолепная. Можно загорать. Но мы томились таким ожиданьем встречи с людьми, казалось вот-вот над крайним огромным деревом появится вертолет, или чуть в стороне, там, где заросли поднимаются в гору, выплывет он, стрекоча над верхушками елок, и увидит нас. А нам останется только побежать, размахивая руками, бежать и кричать.

- Вот мы где! Подберите нас…

Разве можно для такой минуты быть в пляжном виде? Примут нас они за бездельников курортников и пролетят мимо. Страшное слово: мимо.

К тому же, в самой середине озера неподвижно и мертво синело извилистое пятно.

Кажется, мы оба старались ничего не говорить о том, что связано с этими жуткими разводами на светлой воде, о том, что вдруг объединило нас двоих, незнакомых друг другу людей. Незаметно для себя мы стали разговаривать на "ты".

- Твой пиджак надо повесить и выпрямить, - сказала она. - После воды он жеванный. Дай-ка мне его. Ты не так сушил.

И растянула мой пиджак на дереве, обрызгав ткань озерной водой.

- Что у тебя щелкает?

Она вынула из кармана прибор, послушала, как он постукивает, подала мне.

- Положи на траву, - попросил я и тут же соврал. - Сам не знаю… человек оставил… японец…

Она положила на землю, туда, где сновали, спешили, суетились резвые муравьи.

Бегут, подумал я, бегут, усами шевелят, наскакивают на своих. Маленькие, да какие волокут грузы. Бегут и бегут, не признавая радиации. Он щелкает, они бегут… А если ножки откинут?… Когда? Сегодня? Завтра? Через неделю?… Он щелкает и щелкает. Но муравьи бегут! И птицы на разные голоса, почти над нами, рядом, около, всюду, живые птицы, живые муравьи, букашки, трава, деревья, мы сами, наконец… Будь он трижды неладен… щелкает и щелкает…

- Извини.

Я положил в карман брюк эту коробку, дальше от веселых неугомонных лесных муравьев, и начал искать среди веток прямые суки для двух дорожных палок. Надо было придумать себе хоть какое-нибудь серьезное дело.

Я срезал, вернее, соскреб с дерева две крепкие палки. На всяки случай два посоха или оружие от неизвестно каких зверей.

Очень хотелось есть.

Но вертолеты вот-вот поплывут над нашими головами, разгоняя ветром листья, воду и никем, никогда не спутанные высокие травы.

- Как нам повезло, - вдруг нарушила она горький наш молчаливый обет. - Всю жизнь воды боялась, а тут вода спасла… Ударила, как бешеная… Без памяти была совсем. А если бы ремни пристегнула?…

- Мне тоже не хватило времени пристегнуться.

- Как я хочу домой, - сказала она. - Черти понесли меня в эту командировку. Сибири никогда не видела. Свет поглядеть… Больше ничего не хочу.

Неправда, подумал я, ты хочешь есть. Но разве можно представить себе, как ловить рыбу, искать ее в этом озере? Да и чем ловить? И огня у нас тоже нет.

В полдень я по тонкому прутику, воткнутому в землю, по тени от него и моим часам определил точное время, здешнее время, нашел север и юг. Всплыли-таки, бесполезно до сих пор таившиеся где-то, школьные знания. Определил, куда показывает стрелка на дереве. Почти на юг, на пять минут правее…

Ночью мы снова прятались в еловом шалаше. Туда не хотели забираться едкие злые комары. Смолистый дурман успокаивал, усыплял, но теперь я слышал все ночные звуки леса, хрипы, шелест, пересвисты, бульканье, хлопанье крыльев.

- Два дня и две ночи никто не летит, - шепотом сказала она. - Совсем никто. Как же так? Совсем никто… Позвонить обещала, не звоню…

- Кому звонить?

- Маленькой дочке, мужу… Сначала подумают, забыла, как всегда, не торопится… - Она горько вздохнула. - Потом скажут им… Что им скажут, а?

- Не плачь… Вынужденная посадка… Идут поиски…

- Я часто про них забывала… Простить себе не могу… дела, поездки… приехала… доездилась…

- Но, зато, сколько радости будет.

- Я тоже другой буду… Скорей бы домой…

* * *

Утром она все-таки наклонилась к воде умыться и пошатнулась не осторожно. Я подхватил ее. Правда, у берега было совсем не глубоко.

- Уйдем отсюда, - нервно сказала она. - Я не могу ждать. Уйдем.

- Почему?

- Посмотри… нет, не туда. - Она подняла руку. - Посмотри… На воде качался маленький ботинок, с поднятой кверху дужкой-ремешком. Плыл одиноко печальный кораблик, не зная, в какую сторону плыть, где его ждут, зовут - не дозовутся…

- Правда, мы пойдем? - голос ее становился умоляющим.

- Да, - сказал я. - Уже утро. Самое время походов. У нас есть отличные два посоха. Мы идем…

Так отправились мы в очень дальнюю трудную дорогу.

* * *

Помню, я никогда не мог без утомления, до конца читать книги, в которых люди куда-нибудь шли, добирались, пробирались, хотели дойти, доходили или не доходили. Одна страница сменяла другую, а человек шел и шел, через пустыню или дремучий лес, равнину или горы, по снегу или горячему песку. Меня сильнее волновали короткие дневниковые записи подлинных путешественников, иногда страшные своей краткостью.

Казалось, о чем говорить? Ну, шел несколько дней, голодал, болел от жажды, тосковал, мучался. Но это страница или две. Дошел, в конце концов. Так и скажи: дорога была тяжкой. Но книги подобной краткости не хотели. День за днем, один шаг за другим описывали он хожденья путников, смакуя все мелкие детали, а то и прибавляя, как по следу неотступно и страшно идет за человеком такой же одинокий голодный волк. Долго идет, очень долго идет и поэтому нудно. Простят меня классики: я пропускал эти страницы, где дотошная подробность переходила в тягостную многословицу. Я уставал от них и с раздражением переворачивал, торопясь увидеть конец.

А теперь не было у нас такой благодатной возможности перевернуть страницу, вычеркнуть хотя бы один тягостный день. Увидеть окончание нашей усталости, голода и тревоги.

То, что виделось в книгах и никогда не могло, не смело, не грозилось быть наяву, пришло ко мне, городскому жителю так ощутимо, реально, так подробно и тяжко, и невыносимо, как не дай бог никому.

Страшно стало на пятый день. А сначала мы шли, надеясь на очень скорую встречу с каким-нибудь веселым и бородатым лесным жителем, с охотником или геологом, с бабушкой, обирающей кусты малины, с кем угодно, лишь бы не было вокруг монотонности черных стволов и непроглядной лесной бесконечности.

Надо было поднимать ноги, чтобы трава не цеплялась, не валила наземь. Опускать их в ту же траву и снова переступать ее, опираясь на палку. Шаг, другой, третий, четвертый, сотый…

Она шла следом за мной, молча, терпеливо, не жалуясь, не торопя.

Мы очень боялись потерять направление, поэтому каждую сотню шагов останавливались, я по часам и солнцу намечал впереди какой-нибудь заметный ствол, и шли к нему, продираясь в мохнатой непролазной траве до нужного дерева и там снова я наводил к солнцу мои такие необходимые теперь часы. Как и положено, до полудня справа от стрелки, потом левее от нее. Прямо на юг, на четыре минуты правее, всего на четыре минуты.

Наверное, мы шли не больше двадцати километров, пока видно было солнце, каждый день. Без него мы никуда не двигались. Будто по лесу вела, тянулась невидимая слабая ниточка-паутинка, уйти от которой на шаг в сторону - гибельно и невозможно. Пугала зыбкая условность этой придуманной линии-ниточки, невозможная любая другая попытка проверить ее не таким, казалось, ненадежным способом.

Наверное, лес вокруг был очень красив. Я не видел его, не слышал пения птиц, один шорох цепкой травы, один шорох и шорох… Поднять ногу, опустить, поднять, опустить.

Колючие зеленые кузнечики прыгали в траве, как пружинки разлетаясь в разные стороны.

Живые, думал я про них. Зеленые, как живая зеленая трава. Ну почему ты щелкаешь, проклятый коробок? Щелкает и щелкает, а птицы поют. И кузнечики прыгают, а мы идем, и нет конца нашей лесной дороге.

- Жалко мы с тобой не ловили рыбу, - вздохнула она.

- Чем ловить?

- Моей курточкой.

- А ты могла бы есть не жареную?

- Завтра, по-моему, смогу… сырую, дохлую… Почему я никогда не любила ходить в океан?… В магазин "Океан"… Помнишь, какие там эти?…

- Жареные грибы ничуть не хуже.

- Давай добудем огонь трением.

- Глупости… время терять.

- А жаль. От ягод у меня оскомина.

- В книгах путники брали два стеклышка от старинных карманных часов, складывали их, получалось увеличительное стекло. Им поджигали сухую траву.

- Одним стеклом нельзя?

- Наверное, нет. И часы надо беречь…

Мы остановились у намеченного дерева. Я снял с руки часы, чтобы снова проделать уже надоевшие замеры - отмеры, найти очередной путеводный ствол.

- Береги, я в тебя очень верю, - сказала она.

К этой минуте я уже знал, как ее зовут, но в моем дневнике имени ее не будет, как, впрочем, никаких имен, кроме случайных, отдаленных или незаменимых.

Никому из тех, кто нам дорог, воспоминания не должны принести боли.

* * *

Над головой прыснула рыжим листиком белка, смешной с виду, очень добрый зверек. Она покачивалась над нами, ни капельки не боясь. Я протянул руку. Белочка мягко изогнулась, шевеля губами, яркая, веселая, живая.

А съедобны ли белки? Вдруг подумал я и поспешил опустить руку. Ведь она живая, как всё вокруг: птицы, муравьи, кузнечики. Так почему до сих пор щелкает у меня в левом кармане, если все кругом такое веселое, певучее, рыжее, зеленое? Щелкает и щелкает.

- Я чувствую, тебя раздражает. Я чувствую…

- Кто?

- Щелкатель.

- Почему?

- Ты все время хлопаешь себя по левому карману. Я слышу, как он щелкает. Выброси.

- Нет… не могу…

* * *

В ту ночь мы долго пытались уснуть на мягкой траве, не было сил делать шалаш. И трава казалась вечером уютной, мягкой, сонной, теплой. Но только потемнело в лесу - от нее пошел такой мерзлый скребущий холод. И влажный туман, и лютые комары - все таилось в траве, ожидая нас двоих, измученных и голодных. Если бы мы не появились в этом лесу, кого, хотел бы я знать, ело поедом, кусало, жевало свирепое комарье? А если некого было кусать, почему все они раньше не передохли?

Передохли? Но ведь они живые. Гудят и зудят, а он щелкает… И пускай себе щелкает. Они зудят и кусаются, наглые, живые…

Мы бегали, чтобы согреться, прыгали, кричали на весь ночной лес дикие песни, то ли для тепла, то ли для того, чтобы спугнуть подальше от себя таинственные лесные тени, плывущие к нам отовсюду. Лес не шумел, не двигался. Ветер не качал деревья. Кругом неподвижность и холод, и мокрый туман.

Мы уснули, когда поднялось, наконец, горячее солнце, уснули в дремотной мягкой траве, потеряв половину дня из нашей солнечной дороги.

* * *

Вечером она собирала ягоды, а я думал о ночлеге, ходил вокруг, выискивая что-нибудь путное. Путное не находилось… Лапы сосен и елок всюду начинались высоко над головами. Я что-то не видел, или не помню таких елок, если это елки. Тут был какой-то удивительный могучий лес. Ни одного тонкого ствола, ни одной близкой ветки. Словно выросло все одновременно, махом, крепкое, статное, хвойное. Выросло, не давая взойти молоденьким деревцам, никакой другой зеленой поросли. Будто не было тут никогда семян и шишек. Или ветром их уносило, сдувало куда-нибудь в сторону, или белки съедали весь урожай. Но я не мог найти для шалаша ничего. Даже трава почти не росла там, где мы остановились. Под ногами упругая насыпь желтой многолетней хвои. Моя палка вязла в ней, как в лежалой соломе.

В одном углублении под соснами хвоя поднималась колючим холмиком. Я стал разбрасывать ее палкой, сначала так, от раздражения, потом сознательно, пытаясь выгрести подобие берлоги, просто ямы, волчьей лежанки. Правда, я не видел этих волчьих лежанок. Будут ли волки спать на ровной земле, кто знает? Кажется, не будут…

У меня вышла довольно приблизительная берлога или окопчик.

- Ты нашел клад? - Она подошла ко мне, когда в лесу почти стемнело.

- Дороже клана. Берлогу для ночлега.

- Ты серьезно?

- Вполне.

- А для меня?

- Для нас двоих. Больше в гостинице нет мест…

Мы легли в сухую пружинистую хвою рядом, тесно. Дальше некуда было подвинуться. Как мог, палкой сдвинул хвою на себя, на нее, с двух сторон, завалил до самых макушек. Палку, на всякий случай, положил поблизости. Но если подойдет во мраке ночи, подумал я, какой-нибудь зверь, я не сумею проснуться. Не смогу. Такая свалилась на меня хвойная, мягкая, навеки неподъемная усталость.

Муравей побежал по моей руке. Прогнать, шевельнуться не было сил. Живой, подумал я, до сих пор живой. Пускай щекочет, бегает, резвится.

Она лежала тихо. Я не слышал ее дыханья, не улавливал движений. Хвоя стекала, сыпалась от веянья сосен. Будто сами деревья стелили понизу легкий неощутимый ветер. Мне было невыразимо тепло. Впервые за последние тяжкие дни тревога ушла от меня. Усталость, неведомо как плыла, таяла, уходила в нежное зыбкое теплое. Всюду вокруг одно только это мягкое, нежное, доброе, чему названия, кажется, нет. Одно только это.

Мне, взрослому, совсем не слабому человеку, так упоительно хорошо было давным-давно, когда я не мог еще стать взрослым. У моей мамы. От нее самой. От нежности, от ее рук и тепла.

Назад Дальше