- Конечно, отец, - Джо спокойно отступил назад, закрыл за собой дверь и тихо спустился по лестнице.
- Приятно вернуться туда, где молодежь вежлива, - сказал Генри, - Все это так чертовски знакомо.
- Вежливостью тут не пахнет. Этот парень - падшее создание.
- Такой милый мальчик? Как так?
- Преступность. Это профессия. Это целый мир. Он уже в нем.
- Но он слишком юн…
- Генри, ты ничего не знаешь…
- Я заинтригован. В Америке хорошие парни и плохие парни принадлежат к разным социальным слоям, они не сталкиваются, по крайней мере, люди вроде меня не сталкиваются. Но ты пытаешься помочь ему, спасти от…
- Да, но не получается. Добрая воля здесь бессильна, нужны деньги. Я не могу по-настоящему помочь никому из них.
- Деньги? - спросил Генри, - Деньги я могу дать.
- Нет-нет, я не имел в виду…
- Разумеется, не имел, но почему нет? Теперь, когда ты упомянул об этом, все настолько очевидно. Катон, дорогой, я под таким впечатлением от увиденного, я не иронизирую, от этого места, от этой кошмарной комнатушки с разбитым окном, от твоей бедности, твоей, извини, совершенно мерзкой старой сутаны, оттого, что ты пытаешься сделать для этих людей. Я хочу помогать тебе. Ты уходишь отсюда, и, вероятно, тебя пошлют в другое место вроде этого. Нельзя ли мне пойти с тобой, чтобы нам трудиться вместе? Почему нет? Или Бог будет против?
У Катона глаза расширились от удивления. Потом он засмеялся.
- Бог не будет против. Но ты не вынесешь. Это отвратительно. Люди часто отвратительны. А еще скучны. Ты действительно желаешь навещать стариков пенсионеров?
- Никогда не пробовал. В свое время мне пришлось преподавать скучным ученикам. Думаю, ты несправедлив к этим людям…
- Ты прав. Но работа тяжелая и…
- Уж не духовная ли гордыня в тебе говорит? Или я не способен делать то, что ты делаешь?
- Я не делаю.
- Но ты… А, понимаю, Бог делает.
- Нет, я не это имел в виду. Пожалуй, мне просто требуется перерыв.
- Безусловно… Но разве ты не собираешься открыть другую Миссию?
- У нас… у нас не выйдет получить другой дом… мы получили этот…
- Я куплю тебе дом. Катон, я говорю серьезно.
- Дело не только в этом… Не уверен, что я…
- Конечно, я не верю в Бога, но так замечательно, что ты веришь! Не могу выразить… как ужасно… как невыносимо… сейчас все… передо мной как будто огромная черная стена… Что-то, что я должен разбить… Ах, да, да, ты хочешь, чтобы я ушел. Мне все равно нужно идти. Расскажу тебе об этих ужасах в другой раз. Ты будешь дома?
- Нет, не буду…
- Ладно, приду сюда или узнаю, где ты. А теперь мне надо бежать, чтобы успеть на поезд. Подумай над моим предложением, и мы составим план.
Генри выскочил из комнаты и сбежал по лестнице вниз. Уже стемнело. Катон задернул шторы и включил свет. Он намеренно ввернул лампочку послабей. В ее тусклом свете бесшумно материализовался Красавчик Джо.
- Что это был за парень?
- Богатый человек.
- Голубой?
- Нет, конечно нет.
- Он так посмотрел на меня. Я бы не прочь, чтобы меня полюбил богатый гомик. Хотя не выношу их. Гитлер правильно делал, что убивал гомосексуалистов и цыган. Только что меня на улице остановила цыганка, хотела всучить букетик вереска. Я плюнул ей в лицо. Как она ругалась!
- Хорошо бы тебе научиться быть добрей, - сказал Катон.
- Цыгане выглядят грязными. А эта положила свою руку на мою. Не выношу, когда меня трогают.
- Я бы хотел научить тебя.
- Вы учите, - Джо сел на стул; Катон остался стоять, - Вы учите меня. Но моя жизнь была такая поганая. Люди вроде меня всегда трудные.
- Твоя жизнь не была поганой, - возразил Катон, - Хорошо бы, ты говорил правду, ты достаточно разумен для этого. Прилично учился в школе. У тебя образованная мать и пристойный дом…
- Вы хотите сказать - чистый. Все, что вы заметили, - это скатерть на столе. Меня убили. Жизнь - это пуля "дум-дум". Вот еще одна попсовая песенка, которую я собираюсь написать.
- Почему ты не пойдешь учиться, не приобретешь профессию, не поумнеешь, это ведь способ зарабатывать деньги и стать знаменитым, раз уж тебе этого хочется!
- Вы пытаетесь меня надуть, отец, все это делают. Мы уже говорили об этом. Вы не понимаете. Я кончу в автомастерской, как все остальные.
- Нет ничего плохого в том, чтобы работать в автомастерской, все лучше, чем сидеть в тюрьме.
- Кто говорит о тюрьме? Вы принимаете меня слишком всерьез. Вы занимаетесь своим делом, почему я не могу заниматься своим? Я должен быть собой, даже если пострадаю за это. Об этом и религия толкует, разве не так?
- В таком случае почему бы не попробовать обратиться к религии?
- И так всю жизнь имел с ней дело, отец, священники колотили меня, когда мне было шесть лет, я смотрел на Христа на кресте с тех пор, как впервые открыл глаза, - страшное зрелище, как подумать: гвозди, сплошная кровь. Если бы бандиты сделали такое, они б получили десять лет, даже если бы бедняга выжил.
- Джо, не притворяйся, что не понимаешь. Ты можешь быть ближе Христу, чем я. Как бы то ни было, что говорить о расстояниях, когда мы в миллионе миль от Бога.
- Вот, вы сами сказали, отец. Миллион миль. Миллион миллионов. Что же человеку остается делать? Бороться за себя, потому что борьба - это самовыражение. Быть в шрамах, как настоящие бойцы. Ведь Он был покрыт шрамами, так? Вы наверняка слыхали, что и у монашек были такие - страх какой!
- Я хочу, чтобы ты хотя бы пошел работать, а потом…
- Вы шутите! Можете представить, чтобы я гнул спину на хозяина, скажите честно? Я должен быть свободен, так уж устроен. И потом, какой в этом смысл? Слишком много алчных боссов. С высшим классом все в порядке, это средний класс сущий кошмар, материалисты. Возьмите Лоуренса Аравийского. Это общество прогнило и слишком долго не просуществует. К вам это не относится, вы другой, особенный, живете в нищете. А большинство людей - дрянь. Говорю, что знаю. Вот они лгут, даже вам лгут, да господи, если я только начну пересказывать, как они врут вам…
Катон посмотрел в застенчивое лицо, белеющее в полумраке комнаты, в глаза, мерцающие за поблескивающими шестиугольными стеклами очков. Красавчик Джо никогда не выглядел совершенно серьезным. Уголки продолговатых, сухих, умных губ подрагивали в подавляемой понимающей усмешке. Джо, видимо, поднимаясь по лестнице, тщательно причесал свои длинные волосы, и они колыхались, шелковистые и блестящие. Осязательные.
- Я и сам знаю, - сказал Катон и отошел от Джо, - Знаю.
- Не сердитесь на меня, отец, не будьте таким бессердечным оттого, что я неисправим. Вы все же помолитесь обо мне, да?
- Разумеется.
- Вчера вечером я пытался молиться. Честно. Стал на колени и говорил с Богом, словно Он мой лучший друг. Я спросил: Боже, зачем Ты меня создал, раз мне не на что надеяться?
- Послушай, - сказал Катон, - если мне удастся организовать для тебя дорогое обучение, возьмешься за учебу?
Красавчик Джо помолчал и пристально посмотрел на Катона, выставив подбородок и оттягивая пальцем нижнюю губу.
- Что значит "дорогое"? Вы имеете в виду что-нибудь вроде Итонского колледжа?
- Нет. Я имею в виду репетиторов, частных учителей, людей, которые будут заниматься с тобой особо, и финансовую поддержку на время твоей учебы.
- То есть деньги?
- Да, подобие стипендии. Ты сможешь иметь приличную комнату, деньги, учителей, но это будет не как в школе, ты будешь совершенно свободен. А дальше, возможно, университет…
- Знаете, отец, - ответил Джо, - хитрый вы все-таки человек. Сущий злодей в своем роде. Ничего такого я не хочу. Я хочу лишь, чтобы вы любили меня и заботились обо мне. Это все, что мне нужно, отец. Будете вы любить и заботиться? Да? Нет?
Основная причина, по которой Ганнибал демонстрировал чудеса военной организации, - это его чудовищная жестокость. Генри помнил, как об этом рассказывали в школе и какое это произвело на него впечатление, так что позже он неизменно отождествлял себя с карфагенским полководцем. Он безотчетно отождествлял себя с героями, чьи имена начинались на букву "эйч". Гомер. Ганнибал. Гоббс. Юм. Гамлет. Гитлер. Какая компания! Только собственное его имя казалось никаким, антиименем - еще одна причина для обиды, которую не загладили никакие короли. И конечно, сама буква "эйч" - антибуква, простой выдох, ничто, неравную замену которой представляет "Г" в русском языке. Гамлет, Гитлер, Генри. "Эйч" - открытое хранилище, простаивающая пустота, одинаково заполняемая что добром, что злом.
Генри стоял в бальном зале. Время было после пятичасового чая. Генри не принимал участия в чаепитии, но уловил тот особый запах гренков и застонал. В зале с пыльным и ненатертым паркетом, положенным еще дедом Генри, не было никакой мебели, кроме кучи кресел в углу. Все они, как увидел Генри, были сломаны и выброшены сюда, а возможно, ожидали реставрации: старые гнутые с обвисшей обивкой, сиденья которых валялись рядом на полу, трехногие кресла с прямой спинкой, накренившиеся под нелепым углом. Натура для гравюр Бекмана. Кресла-калеки. Огромный зал. Кошмар. Генри содрогнулся. Когда он был маленьким, отец, осердясь, втолкнул его однажды вечером в зал и запер дверь. Плачущий Генри носился по пустому помещению, как истеричная муха, эта солнечная пустыня была страшней любого темного чулана.
Он подошел к высокому окну, выходящему на север, и посмотрел поверх террасы и лужайки на ели и опушку березняка. Тускло светило солнце. Нарциссы окончательно сошли. Уже два дня стояла сухая погода. Беллами на желтой газонокосилке осторожно и медленно двигался вдоль края высокой травы. Только теперь он разглядел, что это не Беллами, а мать в поношенной твидовой куртке и мешковатых брюках. Она будто бы посмотрела на него и отвернулась. Вчера он заметил, как мать наблюдала за ним из окна гостиной, когда он возвращался из теплицы. Он был в саду, на кортах, в парке. Ему нужно было побывать во всех уголках, всюду рассказать последние новости, убедиться, что все его воспоминания живы, снять все капканы, которые прошлое расставило для него. Он дошел до Диммерстоуна и постоял у низкой стены, глядя увлажнившимися глазами на кладбище. Он больше думал об отце, чем о Сэнди. Или, может, те два печальных образа уже держались за руки в ином мире. Непредвиденно живей присутствие Сэнди ощутилось в теплице, где аромат каких-то пряных трав заставил Генри зажмуриться от внезапной боли. Он побежал назад и увидел мать в окне. Когда он приблизился, она растворилась, как призрак. А сейчас он, призрак, наблюдал за ней.
За завтраком Генри выпил чашку кофе и уклонился от пятичасового чая, но в остальном смирился с домашними обычаями: колокольчиком, в который звонила Рода, вежливым обменом фразами за столом, на удивление скудной и экономной едой при том, что сервировался стол как встарь - по всем канонам. Что подумал бы отец? По вечерам все собирались в библиотеке и смотрели телевизор. Генри рано уходил спать. Не видно было причин, почему бы этому распорядку не продолжаться вечно. Генри сидел у себя в спальне и задыхался от всего этого. Наверху в старом крыле было сдержанно, скромно, довольно холодно; белые полотенца, белая туалетная бумага, мыло "Перс". Он исследовал спальню, выдвинул все ящики. Он вернулся практически в том, в чем сбежал в Америку. Вся его старая одежда была здесь, заботливо развешенная в платяном шкафу на плечики, сложенная в ящики комода, пахнущая нафталинными шариками. Музей Генри. Его мавзолей. Сохранились даже старые метки, длинные ленты с его именем, вышитым красными нитками на рубашках и носках. Генри Блэр Маршалсон. Генри Блэр Маршалсон. Генри Блэр Маршалсон. Все это было важно, хотя и безлично, как археологические свидетельства. Ни бумаг не сохранилось, ни писем. Сам уничтожил? Ни книг. Или они думали, что он никогда не вернется? Комната была прежней, ожидающей Генри, который, конечно, никогда не вернется, которого больше не существует.
Через два дня после посещения Катона Генри снова поехал в город, забрал "вольво" и обратно вернулся по шоссе. Это оказалось на удивление быстро и легко. В молодости поездка в Лондон была целым предприятием. Теперь желтый "вольво" стоял в просторном гараже, переделанном из конюшни, рядом с материнским "остином" и "дженсеном" Сэнди. "Феррари" Сэнди погиб вместе с ним в автокатастрофе, о которой Герда рассказала Генри лишь необходимую малость. Это была банальная, бессмысленная дорожная авария. Генри не стал расспрашивать о подробностях. Осматривая гараж, он обнаружил в отдельном боксе старую "эру", за которой Сэнди явно с любовью ухаживал со времен ее дебюта на гонках на автодроме Бруклендз. Он уже говорил с Меррименом о том, чтобы продать машины Сэнди. Генри не был автомобильным фетишистом. Он обратил внимание, что материнский "остин" не выводили из гаража со времени его приезда. Или мать обычно все время сидит дома? Или она выжидает, что он будет делать? Станет помещиком? Уедет?
Генри был очень рад, что повидал Катона. Он и не знал, насколько необходимо ему было поговорить с человеком, своим ровесником и англичанином. Катон вернул ему чувство себя и безболезненной связи с прошлым. Что ж, он в свои тридцать два года обречен прийти ни к чему иному, кроме еще не явного саморазрушения? Встреча с Катоном дала ему слабый намек на выход. Сам Генри мог быть ничем, но его деньги были кое-что, и вера была кое-что, пусть даже не его собственная. Катон Форбс как священник казался смехотворным. Но человек в черной сутане, обретающийся в заброшенном доме, тронул Генри и произвел на него впечатление. Жизнь, полная лишений, была по-своему прекрасна. От нее веяло святостью. И даже если все ограничивалось живописностью нищеты, это был знак, а не знак ли он искал? Христианство мало привлекало Генри, но он и Белла попробовали, вопреки презрительному отношению к этому Расселла, калифорнийский буддизм. Попытки медитировать продолжались недолго, однако Генри получил новое представление о религии, о ее истинности, которое оставалось чисто абстрактным, поскольку он не знал, какое найти ему применение, но которое теперь образовало врата, сквозь которые Катон Форбс мог более глубоко вновь войти в его жизнь.
Тем утром Генри получил письма от Расселла и Беллы. Письмо Беллы было длинным: "Дорогой, мы скучаем по тебе… не исчезай по-английски… ты так часто повторял, что ненавидишь тамошние порядки… и сейчас не поддавайся… Скорей возвращайся домой, ладно?" Рассел был немногословен: "Привет, парень, надеюсь, у тебя все о'кей. Пиши. Расс". Отвечать им у Генри не было желания, но, комкая письма, он почувствовал, что ему больше не хватает Расса, чем Беллы. Не остались ли он подлинный, его нравственная сущность и его единственная надежда на спасение там, в маленьком, лишенном зелени Сперритоне с его домиками, обшитыми вагонкой, палимом luxperpetua прерий и великого американского Среднего Запада, и великой американской добродетелью? И если остались, не должен ли он в один прекрасный день в скором будущем вернуться, чтобы остаться там навсегда? Да и сомневался ли он вообще, что вернется? Какая безумная надежда неизвестно на что погнала его в Англию?
Он разговаривал с матерью, но нормального разговора не получалось. Она много расспрашивала его о Сперритоне, и он отвечал скупыми фразами, изображая его тоскливейшим местом. Да, городок был тосклив, отменно тосклив, но не настолько бессмысленно однообразен, каким рисовал его Генри.
- Нравилась тебе твоя работа?
- Не очень.
- Делал вылазки за город?
- Там нет загорода в нашем понимании, и никто не делает никаких вылазок.
Естественно, эти вопросы не были тем, чем казались, Герда едва слушала его ответы, а он - ее вопросы. За всеми ее словами стояло: "Ты нужен мне. Я хочу узнать тебя. Я могу быть терпеливой". А за его: "Почему сейчас ты делаешь вид, что тебя это интересует? Прежде ты не желала знать ни о том, чем я занимаюсь, ни о том, что я собой представляю, ты даже ни разу не приехала в Сперритон. Теперь слишком поздно". На что она отвечала: "Не поздно, нет, нет".
- Ты ладил со своими студентами?
- Не слишком.
- Подружился с кем-нибудь?
- Да, с одной супружеской парой.
А порой Генри казалось, что дом тоже ищет его расположения в той же бесплодной, неумелой и, в конце концов, довольно самодовольной манере, говоря: "Вот же я, добро пожаловать домой, я твой". На что Генри отвечал: "Когда я хотел тебя, ты был не моим, когда ты был нужен мне, ты отверг меня. Почему теперь я должен любить тебя?" Генри заметил, что мать потихоньку убрала из гостиной фотографию Сэнди в серебряной рамке.
Люций по-прежнему был любезен, даже подобострастен, и Генри относился к нему как к бедному домашнему учителю. Какова его настоящая роль в доме, Генри было неясно, и он не обращал бы на него внимания, если бы Люций, из страха перед Генри, не мозолил бы ему глаза, что явно раздражало Герду. Люций считал своим долгом задавать умные вопросы о литературе, об американской политике, норовя устроить нечто вроде ученого мужского tête-à-tête, чтобы развлечь Генри. Он засиживался с Генри за кларетом (когда таковой подавали), если Генри и Герда позволяли. Генри он был безразличен. С Люцием он разберется позже. Пока же тот должен был просто сам, насколько хватало смелости, лавировать между двумя непредсказуемыми смертельными пропастями. Меж тем Генри оставлял его в неопределенности. Люций хотел выяснить, что Генри намерен делать. Но Генри не намеревался что-то делать. Генри ждал. Он ждал в мучительной уверенности, что что-то произойдет.
Глядя на мать, которая вдалеке от дома косила желтой косилкой, Генри решил, что сейчас подходящий момент для того, что Герда с видимым страданием попросила его сделать и что он до сих пор откладывал: разобрать вещи в комнате Сэнди. У Герды просто-напросто не было сил зайти в комнату. Кроме того, она, видимо, чувствовала, что будет уместно, даже полезно для Генри, наследника, заняться бумагами Сэнди. Мерримен, когда Генри снова увиделся с ним, был того же мнения. Генри выбежал из бального зала, промчался вверх по черной лестнице наверх, поймав на себе взгляд птичьеголовой Роды, сидевшей в кухне с журналом в руках. Потом по коридору мимо галереи к двери комнаты Сэнди напротив двери в материнскую комнату в западном крыле дома. Оглянулся с виноватым видом, тихо повернул ручку и вошел.