Приключения Оги Марча - Сол Беллоу 2 стр.


Эти обезьянки очень нас занимали. Они стояли на туркестанской дорожке на комоде, их глаза, уши и рты были закрыты: не вижу зла, не произношу зла, не слышу зла - низшая домашняя троица. Преимущество таких божков в том, что вы можете обращаться с ними вольно. "Требую тишину в здании суда; хочет говорить обезьянка; говорите, обезьянка, говорите". "Обезьянка играла с бамбуковой палкой на лужайке…" В то же время обезьянки могли быть могущественными, вызывать благоговейный трепет и даже становиться серьезными социальными критиками, когда старуха, подобно далай-ламе - она всегда ассоциировалась у меня с Востоком, - указывала на сидящую на корточках коричневую троицу с раскрашенными ярко-красной краской ртами и ноздрями и глубокомысленно - ее враждебность к миру подчас достигала величия - изрекала:

- Никто не заставляет тебя всех любить - просто будь честным, ehrlich. Не будь слишком активным. Чем больше любишь людей, тем больше они тебе мешают. Ребенок любит, взрослый уважает. Уважение дороже любви. Вот эта средняя обезьянка - воплощенное уважение.

Нам никогда не приходило в голову, что сама она еще как грешила против этой обезьянки, крепко зажавшей себе рот, чтобы "не произносить зла"; никогда даже тень критики не туманила наши головы - особенно если кухня наполнялась зычно произносимыми правилами морали.

Бабуля читала нотации над головой бедняги Джорджи. Он целовал собаку. Когда-то та была шустрой, кусачей компаньонкой старухи. Теперь же стала ленивой соней и заслуживала уважения за годы правильной, но не слишком приятной жизни. Однако Джорджи любил ее - и Бабулю, у которой целовал рукава, колени, обхватывая поочередно обеими руками то ногу, то плечо и выставив вперед нижнюю губу, - невинный неповоротливый увалень, ласковый, нежный, привязчивый; кофточка вздувалась на его маленькой попке, а короткие белесые волосы торчали, словно колючки на репейнике, или напоминали облущенный подсолнух. Старуха позволяла ему обнимать ее и говорила что-то вроде:

- Эй ты, малыш, умный junge, ты ведь любишь свою Бабулю, мой паж, мой кавалер. Молодчина. Ты знаешь, кто добр к тебе, кто дает тебе грызть шейки и крылышки? Ну кто? Кто дает тебе лапшу? Вот именно. Лапша скользкая, ее трудно подцепить вилкой и удержать в пальцах. Ты видел, как птичка тащит червяка? Червячок хочет остаться в земле. Он не хочет вылезать на поверхность. Ну ладно, ладно… ты совсем обмусолил мое платье. Оно стало мокрым.

Она резко отталкивала старческой негнущейся рукой его голову и призывала нас с Саймоном, никогда не забывая о своей обязанности учить уму-разуму, и мы в очередной раз слушали, как доверчивых, простодушных и любящих повсюду окружают хитрецы и злыдни, а также о бойцовских качествах птиц и червей и о пропащем, бездушном человечестве. В качестве примера приводится Джорджи. Но наиглавнейшей иллюстрацией, подтверждающей правоту ее слов, являлась Мама, брошенная с тремя детьми, и все из-за своего простодушия и любовной зависимости. Бабушка Лош намекала, что теперь обретенную мудрость отдает второй семье, которой вынуждена руководить.

А что должна была думать Мама, когда при каждом удобном случае в разговоре всплывало имя отца? Она покорно слушала. Мне кажется, ей вспоминались какие-то мелочи: его любимое блюдо - возможно, мясо с картошкой, или капуста, или клюквенный соус; он мог не любить накрахмаленные воротнички или, наоборот, мягкие; мог приносить домой "Ивнинг Американ" или "Джорнал". Думала она так, потому что мысли ее были всегда незамысловаты, но ощущала покинутость, и неясные муки - сильные, хотя и неосознанные, - вносили смуту в ее простой ум. Не знаю, как она жила прежде, когда мы остались одни после ухода отца, но с появлением Бабули наша семейная жизнь пришла в порядок. Мама передала той бразды правления - хотя не уверен, что она знала об их существовании, - а сама взяла на себя всю черную работу; думаю, она принадлежала к женщинам, сраженным высшей любовной силой, - таких брал Зевс, принимая облик животного, а потом придумывал всякие отговорки, чтобы смягчить разгневанную жену. Не то чтобы я считал свою крупную кроткую неопрятную Маму, всегда что-то чистившую или перетаскивающую, красавицей беглянкой, скрывавшейся от гнева сильных мира сего, или своего отца невозмутимым олимпийцем. Мама обметывала петли на верхнем этаже фабрики одежды на Уэллс-стрит, а отец развозил белье в прачечной - после его исчезновения у нас даже фотографии не осталось. И все же она занимает место среди этих жертв по праву непрекращающегося платежа. А что до мести со стороны женщины, то тут право первенства принадлежало Бабушке Лош, накладывающей наказания в соответствии с законами, популярными среди большинства замужних женщин.

И все же у старой дамы имелось сердце. Я не хочу сказать, что оно отсутствовало. У нее были черты тирана и снобистские воспоминания об одесском великолепии, слугах и гувернантках, но, побывав на вершине, она также хорошо знала, что такое терпеть неудачу. Я понял это позже, когда прочел некоторые романы, за которыми она посылала меня в библиотеку. Бабуля научила меня русским буквам, и потому я мог прочитать название. Ежегодно она перечитывала "Анну Каренину" и "Евгения Онегина". Время от времени я приносил не ту книгу, чем вызывал неукротимый гнев.

- Сколько раз тебе говорить, что не нужна мне книга, если это не роман? Ты даже не раскрыл ее. У тебя что, такие слабые пальцы? Как же ты умудряешься играть в мяч или ковырять в носу? Тут тебе силы хватает! Боже мой! - Последнее прозвучало по-русски. - У тебя куриные мозги, если ты проходишь две мили, чтобы вручить мне книгу о религии, потому что на обложке написано "Толстой". -

Старая grande dame - не хочу выставить ее в ложном свете - с подозрением относилась к самому ничтожному проникновению дурной наследственности, семейного порока, с помощью которого нами могли манипулировать. Она не хотела знать, что написал Толстой о религии. Графиня мучилась с ним, и потому Бабуля не доверяла ему как семейному человеку. Она не была атеисткой и вольнодумкой, хотя никогда не ходила в синагогу, ела хлеб на еврейскую Пасху и посылала мать за свининой, которая была дешевле остального мяса, любила консервированных омаров и прочую запрещенную еду. А вот мистер Антикол, старый наркоман, которого она звала (спросите меня почему) Рамсесом, - возможно, в честь города, упомянутого вместе с Пифомом в Библии, - был атеистом. Настоящий богоборец. Она выслушивала его с ледяной сдержанностью, но сама не высказывалась. Это был румяный зануда; жесткая саржевая кепка сплющивала его голову, одевался он хуже, чем того требовала улица, на которой он жил; от "старого железа", по его словам, голос его огрубел и стал хриплым. У него были густые жесткие волосы и брови и карие, глядящие с презрением глаза; тучный ученый неряшливый старик - вот кто он был. Бабуля купила у него "Американскую энциклопедию" - кажется, 1892 года, и заставляла нас с Саймоном ее читать; да и старик, где бы нас ни встретил, всегда спрашивал, как идет чтение. Полагаю, он надеялся, что энциклопедия сделает нас равнодушными к религии. Сам он стал атеистом, после того как оказался свидетелем избиения евреев в родном городе. Из подвала, где он прятался, ему было видно, как один рабочий помочился на труп только что убитого младшего брата его жены.

- Так что не надо говорить мне о Боге, - сказал он.

Однако именно он постоянно говорил о Боге. И хотя миссис Антикол была набожной женщиной, он задумал грандиозное богохульство - по большим праздникам подъезжал на кобыле со слезящимися от конъюнктивита глазами к реформистской синагоге и привязывал ее рядом с шикарными тачками богатых евреев, которые пялились на странную парочку, и это, принижая их, доставляло ему мрачное удовольствие до самого конца жизни. Умер он от пневмонии, простудившись в дождливую погоду.

В день памяти мистера Лоша Бабуля тем не менее зажигала свечку; когда что-то пекла, бросала на угли кусок теста - своего рода жертвоприношение; заговаривала зубную боль и отводила дурной глаз. Это была домашняя магия, не имевшая ничего общего с великим Создателем, который поворачивал течение вод и уничтожил Гоморру, но все-таки и она имела отношение к религии. Мы, горстка евреев, жили по соседству с религиозными поляками - на каждой кухонной стене картинки с раздувшимися кровоточащими сердцами, открытки со святыми, корзины с засохшими цветами, прикрепленные к дверям, причастия, Пасха, Рождество. Иногда нас преследовали, закидывали камнями, кусали и били, называя христоубийцами - всех, даже Джорджи, - и склоняя - нравилось нам это или нет - к чему-то вроде мистического противостояния. Впрочем, я от этого не особенно страдал или печалился, поскольку был по природе слишком веселым и проказливым, чтобы принимать все подряд близко к сердцу, и смотрел на это как на неизбежность вроде драк - стенка на стенку - уличных банд или вечерних разборок местных бродяг, крушивших заборы, поливавших грязной бранью девиц и нападавших на незнакомцев. Не в моей натуре было класть свою голову за религиозные тонкости - хотя некоторые мои друзья и товарищи по играм оказывались порой среди этого сброда, чтобы подстеречь меня за углом и отрезать путь к дому. Саймон не путался с ними. Школа занимала его больше, чем меня, и потом у него было собственное мировоззрение, почерпнутое частично у

Натти Бампо, Квентина Дорварда, Тома Брауна, Кларка из Каскаскии, посланца, принесшего хорошие известия от Ратисбона и прочих, - и это делало его более независимым. Я был всего лишь жалким дублером, и он не брал меня, когда занимался атлетикой по Сэндоу или с помощью специального снаряда укреплял сухожилия запястья. Я же тяготел к дружеским связям, но все они ограничивались старыми привязанностями. Дольше всего я дружил со Стахом Копецом, сыном акушерки, окончившей Школу акушерок на Милуоки-авеню. У зажиточных Копецов имелось электрическое пианино и линолеум во всех комнатах, но Стах был вором и я, водясь с ним, тоже подворовывал - уголь из грузовиков, белье, сушившееся на веревках, презервативы из маленьких магазинчиков и мелочь с прилавков газетных киосков. В основном я это делал, чтобы выказать сноровку, хотя Стах придумал еще одну игру - раздеваться в подвале и примерять украденные девчачьи тряпки. Потом он снюхался с одной бандой. Как-то холодным днем - землю тогда чуть припорошил снежок - они меня окружили; я сидел на вмерзшем в землю ящике и ел вафли "Набиско". Главным у них был головорез-недоросток, малец лет тринадцати с печальным взглядом. Его обвинения поддерживал Муня Стаплански, которого в это время переводили из исправительного заведения Святого Карла в заведение такого же рода в Понтиаке.

- Маленький жиденыш, ты посмел ударить моего брата? - сказал Муня.

- Не было этого. Я никогда его даже не видел.

- Ты отнял у него пять центов. Иначе на что бы ты купил эти вафли?

- Я взял их дома.

И тут я встретился взглядом со Стахом - этот белобрысый ворюга глумливо смотрел на меня, наслаждаясь своим предательством и вновь обретенными друзьями.

- Эй ты, Стах, вонючка вшивая, ты ведь знаешь, что у Муни нет никакого брата, - сказал тогда я.

Тут главарь ударил меня, а затем навалилась и вся банда. Стах не отставал - он сорвал пряжку с моего тулупа и расквасил мне нос.

- А кто виноват? - сказала Бабушка Лош, когда я пришел домой. - Знаешь кто? Ты сам, Оги. Где были твои мозги, когда ты связался с этим дерьмом, сыном акушерки? Разве Саймон водится с такими? Нет. Он для этого слишком умен.

Я возблагодарил Бога, что хоть о воровстве ей неизвестно. Однако, зная ее склонность к проповедям, подозревал, что она довольна, показав мне, как пагубно потакать своим прихотям. А Мама, яркий пример подобной слабости, была в ужасе. Она не смела пойти против авторитета старой дамы и проявить при ней свои истинные чувства, но на кухне, близоруко щурясь, поставила мне компресс, вздыхала и что-то шептала, в то время как Джорджи, долговязый и бледный, топтался рядом, а Винни жадно лакала воду под раковиной.

Глава 2

С двенадцати лет старуха отправляла нас работать на ферму, дабы мы почувствовали вкус жизни и научились зарабатывать. Но и раньше она находила мне занятия. Для умственно отсталых детей существовал особый утренний класс, и после того как я отводил туда Джорджи, мне приходилось идти в театр "Сильвестр стар" за рекламными листками и распространять их. Бабуля устроила это через отца Сильвестра, она знала его по кружку стариков, с которыми общалась в парке. _

Если до нашей отдаленной квартирки доходили признаки хорошей погоды - теплой и безветренной, именно такую она любила, - Бабуля шла к себе в комнату, облачалась в корсет - свидетельство былых пышных форм - и черное платье. Мама готовила ей бутылочку с чаем. Затем, надев шляпу с цветами и накинув на плечи меховую горжетку с застежкой из барсучьих когтей, Бабуля отправлялась в парк, прихватив книгу, которую никогда не раскрывала. Слишком многое требовалось обсудить в кружке. Там даже заключались брачные союзы. Спустя год или чуть больше после смерти старого атеиста миссис Антикол нашла здесь второго мужа. Это был вдовец из Айовы, приехавший в наши края в поисках жены. После свадьбы до нас дошли слухи, что он запер жену в своем доме и заставил переписать на себя все свое состояние. Бабуля не притворялась расстроенной; она сказала "Бедняжка Берта", но тем ироничным тоном, в котором достигла высочайшего мастерства - тонкого и изящного, как скрипичная струна; сама она заслужила большое уважение, не выйдя второй раз замуж подобным образом. Я давно уже не думаю, что все старики отдыхают от своих проделок в молодые годы. Но она как раз хотела, чтобы мы так думали - что взять с такой старой баба, как я? - и мы действительно верили, будто она выше всего этого, - сама мудрость, покончившая с тщеславием. И все же вряд ли она осталась равнодушной к тому, что не получила больше предложения руки и сердца. Иначе ей так не нравилась бы "Анна Каренина" или еще одна книга, достойная упоминания, а именно "Манон Леско"; в подходящем настроении она еще похвалялась своими бедрами и талией; насколько я знаю, ей всегда сопутствовали успех и популярность, и потому, уединяясь в спальне, чтобы зашнуровать корсет или взбить волосы, она делала это не по привычке, а дабы поразить воображение какого- нибудь семидесятилетнего Вронского или де Грие. Иногда мне удавалось поймать в ее глазах, несмотря на желтое, в пигментных пятнах морщинистое лицо и тусклые редкие кудряшки, взгляд еще молодой, недооцененной женщины.

Однако какие бы свои цели Бабуля ни преследовала в кружке, она не забывала и о нас: устроила меня распространителем рекламных листков через старого Сильвестра по прозвищу Пекарь, потому что тот носил белые парусиновые брюки и белую шапочку игрока в гольф. Его слегка потрясывало, как при параличе, - отсюда и шутка, что он раскатывает тесто, а так он был опрятный, немногословный, с налитыми кровью серьезными глазами, смирившийся с близостью конца, для чего ему пришлось проявить изрядное мужество, запечатлевшееся в белоснежной подкове усов. Думаю, сближение с ним Бабули объяснялось, как обычно, заботой об опекаемой ею семье, и Сильвестр познакомил меня со своим сыном, молодым человеком, казалось, всегда взмокшим от пота - то ли из-за денег, то ли из-за врожденного беспокойства. Иногда этот мир теней, пустой зал в два часа дня, скрипач, играющий только для него и механика у кинопроектора, и я, принесший всего двадцать пять центов, доводили его до бешенства. Он становился грубым. Однажды сказал:

- У меня были ребята, которые запихивали рекламные листки в канализационные трубы. Смотри, если я замечу такое и за тобой, а у меня есть возможность это проверить.

Теперь я знал, что он может выслеживать меня, и высматривал на улице его плешивую голову и тревожные темные глаза.

- Я сумею наказать тех, кто попытается меня наколоть, - предупреждал он.

Позднее он стал мне доверять - и вначале я оправдывал его доверие: скручивал листки и засовывал над колокольчиками у дверей, а не бросал в почтовые ящики; потом встречался с ним у уличной торговки рядом с почтой, и он угощал меня сельтерской водой и турецкими сладостями и обещал, когда я подрасту, сделать из меня контролера или посадить за машину по изготовлению поп-корна, которую собирался купить; со временем же ему понадобится менеджер. Он не терял надежды вернуться в институт и получить диплом инженера. Ему осталось еще два года, и жена поддерживала его в этом. Меня же он оставит вместо себя. Думаю, он говорил со мной в том же духе, что и в аптеке для бедных, и во многих других местах. Я не все понимал из его слов.

Но он несколько переоценил меня: услышав, что остальные мальчишки спускали рекламные листки в сточную канаву, я решил тоже выкинуть что-нибудь эдакое и только поджидал удобного случая. Можно было раздать листки в школе для умственно отсталых, похожей на тюрьму, сложенной из такого же кирпича, что и соседние льдохранилище и фабрика по изготовлению гробов, - туда я приходил за Джорджи в полдень. Как и полагается в тюрьмах, школьное помещение было темным - потолка не разглядеть, - а деревянный пол затоптанным. Летом для ущербных детей вход держали открытым, и, попав внутрь, вы вместо капели ледника слышали легкий шелест бумаги и наставления учителей. И как-то раз я сел на лестницу и вытащил оставшиеся листки, а когда ребята вывалились из класса, Джорджи помог мне их раздать. Потом я взял его за руку и отвел домой.

Насколько он любил Винни, настолько боялся чужих собак, а те, почуяв шедший от Джорджи запах псины, преследовали его, с интересом обнюхивая ноги, и мне приходилось таскать с собой камни, чтобы их отгонять.

В то лето еще можно было побездельничать. На следующее, сразу после окончания занятий, Саймона устроили коридорным в курортной гостинице в Мичигане, а я отправился к Коблинам на Норт-Сайд помогать с газетами. Пришлось переехать туда, потому что газеты привозили в четыре утра, а мы жили от Коблинов в получасе езды на трамвае. Но ощущения, что я попал к чужим, не возникало: Анна Коблин была кузиной матери, и соответственно со мной обращались как с родственником. Хайман Коблин приехал за мной на своем "форде"; когда я покидал дом, Джорджи ревел белугой, демонстрируя чувства, которые не могла открыто выказать Мама из-за запрета старухи. Джорджи пришлось унести в дом.

Назад Дальше