Первый тост подняли за товарища Сталина, второй за великую победу. За знакомство не пили, только со свиданьицем. Как выяснилось еще в самом начале знакомства с Володей, всеобщие кубанские корни связали Володино семейство с семейством Демулиц; Милочку старики помнили с детства. Так что смущенного напряжения не было, все чинно, радушно и вкусно. Поговорили о невыносимой жаре, о важных открытиях наших ученых, об американском маккартизме; Семен Афанасьевич, который очень любил современную советскую литературу, подробно рассказал о романе писателя-фронтовика Василия Гроссмана "За правое дело", очень правдивом произведении, автор которого, хоть и был не из народа и вообще еврейской национальности, многое понимал верно и точно изображал военную жизнь. Со всем ее обыденным героизмом.
Так они хорошо посидели; никаких планов на будущее не обсуждали, и это особенно понравилось Домне Карповне. Она про себя одобрила Ми-лочкино поведение, скромное, события не торопит. К десяти разошлись; завтра всем было рано вставать. Наутро Володя отправился на целинный плацдарм; мама, как всегда, явилась к семи тридцати на пароходик; жизнь пошла своим чередом. Спустя две недели к причалу подошел какой-то мальчишка и передал маме записочку. Витиевато-четким военным почерком Семен Афанасьевич сообщал, что Домна Карповна уехала в Староминскую, ухаживать за 90-летней матерью, а он, как назло, упал, повредил протез и подвернул здоровую ногу, так что очень просит зайти, проведать и кой в чем помочь. Мама зашла. Дверь была не заперта. Старик (какой старик! ему тогда не могло быть больше шестидесяти) смиренно лежал на диване, простыня смялась, на полу стояла полупустая бутылка кефира и на газетке лежал кусок черствого хлеба. Мама сразу побежала на базар, до закрытия, сварила борщ (правда, не такой жирный), накормила Семена Афанасьевича, перестелила ему постель, растерла почерневшую и раздувшуюся ногу; обиходила как могла. И с тех пор стала захаживать почти каждый вечер. Даже после того, как вернулась Домна Карповна, похоронившая мать, и необходимость в помощи отпала.
4
В ноябре не по-краснодарски похолодало, матросы начали готовить пароходы к зимовке, маму списали на берег. Она тут же договорилась с автобусным депо: им нужны были билетеры на дальние рейсы. Но все же решила недельку пожить в свое удовольствие. Утром повалялась в постели, почитала книжку писателя Трифонова "Студенты", про незнакомую молодежную жизнь, космополитов и череду взаимных предательств; сходила на базар, для себя и Домны Карповны; первый вечер счастливой недели безделья провела у одной из немногочисленных краснодарских подруг, следующий намеревалась привычно провести с Володей: набережная, Пушкина, Красная, Покровка.
Но холодная ясность за ночь сменилась ветром, проливным дождем; стало понятно, что прогулки не будет. Тогда мама решила, что это судьба, а голоса судьбы надо слушаться. Она завернулась в резиновый плащ, добежала до базара, закупила провизии, чтобы налепить всяких разных пирожков, маленьких, на один укус: с мясом, судаком, вязигой, луком и яйцом, капустой, грибной икрой, картошкой, яблоком, абрикосом, сушеной вишней. На вкусную начинку ушли почти все отложенные деньги; ну и не беда, завтра можно выйти на работу, что еще в такую погоду делать. А сегодня она впервые пригласит Володю к себе в гости, на пирожки. И Домне Карповне с Семеном Афанасьевичем через него передаст. Оставила записку с приглашением на проходной военной части; начала стряпать, пока возвратившиеся с работы соседки не заняли кухню.
В назначенный час пирожки приятной горкой лежали на блюде. Слева горькие и соленые, справа сладкие и кислые. Спинки смазаны маслом, блестят. У мясных шовчик вдоль, у рыбных поперек, картофельные просто гладкие, те, что с грибами, загнуты по краям… Черный краснодарский чай заварен в большом чайнике, причем заварен заново, не какая-нибудь спитая жижа. Володя опаздывал. Наверное, в части задержали. Надо было это предусмотреть, чуть попозже ставить. Дождь тупо и ровно бил по карнизу. Часы тикали. Володя не шел, а пирожки стыли.
Через час раздались три звонка, два коротких, один длинный. Это к ней. За дверью Володи не было. За дверью была Домна Карповна, статная, с ярко алыми напомаженными губами, непривычно строгая.
– Пойдем к тебе, – почти приказала она. – Это что, пирожки? Красивые пирожки, молодец.
Привычно побледнев, мама молча налила Домне Карповне чаю, молча подвинула блюдо с пирожками, села напротив.
– Вот что, Милочка. Ты знаешь, что я тебя полюбила. Ты нам как родная. Но я – мать. Ты тоже станешь когда-нибудь матерью и меня поймешь.
Домна Карповна сделала паузу, положила в рот пирожок с мясом, прожевала крепкими краснодарскими зубами, еще раз одобрительно кивнула:
– И вкусные. Володя по пути к тебе зашел к нам, предупредить, чтобы на борщ не ждали. Ну и я все поняла. Погода вон какая, добрый хозяин собаку не выгонит, ясно, что прогулки не будет. И ясно, что будет, если ее не будет. И должна тебе сказать, Милочка…
Тут она опять притормозила, съела пирожок с капустой, прихлебнула чаю с блюдца.
– А этот еще лучше. Должна тебе прямо сказать, что допустить этого я не могла. Понесешь – что будем делать? Мы с отцом вообще долго решали, как ему с тобой быть, непростое это дело, потому что кто ж сомневается: ты бы ему стала отличной женой. Но ему нельзя на тебе жениться, пойми меня как женщина женщину. Он армейский, войны у нас не предвидится, а звездочки получать надо, квартиру выбивать, переводиться в Ленинград или Москву, в академию поступать.
Не партия ты ему, прости. Не придет он сегодня, я его не пустила.
Пирожки с луком и вязигой были тоже оценены по достоинству. Оценка эта дорогого стоила; Домна Карповна была одной из лучших поварих в городе. А может, и во всем Краснодарском крае.
– Что ж, ты настоящая мастерица. А теперь можно и сладкие.
Проводив Домну Карповну до двери, мама сунула ей сверток с оставшимися пирожками: "Володе передайте", а сама молча пошла в комнату, прибралась, постелила постель и без слез немедленно заснула.
Утром она рассчиталась за постой и отправилась на автобусную станцию. Но не для того, чтоб приступить к работе, а для того, чтоб купить на последние деньги билет до Керчи. Траулер какого-то НИИ охотно взял ее в посудомойки; мрачное ноябрьское море бушевало; чайки жадно хрюкали над палубой; матросы матерились, квасили, хулиганили, но сразу ее зауважали, в дверь по ночам не ломились; работы было невпроворот.
5
– Дальше-то что собираешься делать?
– Буду летать на гражданке, сначала на внутренних, потом, глядишь, и до международных дорасту. Представляешь? иду я по Бродвею, огни горят, кругом магазины, гангстеры на мотоциклах, вот жизнь…
Мама уже знала, что эти десять лет Володя провел не зря, дослужился до майора, получил по знакомству однокомнатную квартиру рядом с Краснодаром, на автобусе до части полчаса, окончил военную академию; а потом вдруг – и сразу по всем линиям – начались неприятности. Сначала отправили в отставку тестя, генерала из АХУ МО (тут, сынок, ничего неприличного: так называлось административно-хозяйственное управление Министерства обороны). Причем отправили по-плохому: открыли уголовное дело и не закрыли, пока сам не написал рапорт. Затем сократили Володину часть, всех офицеров выгнали на гражданку, кроме племянника какой-то шишки из генштаба. Жена, которая и без того усердно шлендрала, вскоре подала на развод; хорошо, что детей у них не было. Володя сначала работал техником в облезлом краснодарском аэропорту; потом летал на "кукурузнике"; Домна Карповна моталась в Ленинград и в Москву, искала связи, плакала крупными, круглыми слезами, льстиво смеялась, показывала дальним родственникам справки о своих бесконечных болячках, заклинала боевой памятью отца. Когда пришло подтверждение: Володя принят, будет учиться на высших летчицких курсах, – Домна Карповна вздохнула, в тот же день слегла и через месяц умерла, спокойно и легко.
– Такая вот история. Теперь тоже поживу москвичом, правда, в казарменном общежитии, но не беда. Выходные – мои. Давай в следующую субботу куда-нибудь сходим?
– Давай! – Мама обрадовалась. – Может, в театр или на выставку?
– Да нет, насчет художников я не очень. Лучше давай в кино.
– Хорошо, как скажешь. Жила без художников и еще поживу.
Провожая Володю, мама застенчиво усмехнулась и показала на свое осеннее пальто, зеленое, без ворса, с большими темно-желтыми пуговицами.
– Узнаешь? В нем я была, когда мы с тобой последний раз гуляли вместе.
– Неужели за десять лет пальто не поменяла? Негусто живешь, бедная моя.
Володя широко улыбнулся, погладил маму по голове (заметил ли он первую седину?), наклонился, они мирно поцеловались на прощанье и разошлись на неделю.
Глава девятая
1
– Где тут у вас праведники, а где грешники?
Ехидный вождь вваливается в вестибюль Манежа. Толпа сопровождающих из Политбюро и Союза художников стряхивает молодой декабрьский снег; раздаются свистящие шепотки: вот, Никита Сергеич, вот они, ату их! Хрущев делает стойку. Сейчас, погодите немного, чуть соберется с силами и начнет самосуд.
Про манежную выставку 62-го ты наверняка слышал, но явно краем уха; напомню, в чем там было дело. Художник Элий Белютин организовал студию "Новая реальность"; в группу входило до двух тысяч человек. Это сейчас в искусстве сплошные группы, выжить по отдельности почти невозможно. А тогда групповщина не поощрялась; правда, никого за нее уже не казнили. Хотите объединяться – объединяйтесь, только в рамках существующей системы; на дополнительные льготы не претендуйте; в политику не лезьте. Белютинцы не лезли. Советская власть им врагом не была; они просто были чуть помоложе и здорово повеселей всех этих вечных ленинописцев вроде Иогансона и Налбандяна. За что их гнобили художнические начальники и жаловали вольные физики. Начальники могли прищучить, физики могли прикрыть: наука обеспечила коммунизму военную защиту, ученые получили право легкой фронды и щедро делились ею с писателями, режиссерами и живописцами.
В 1962-м начальники одержали маленькую победу: не дали "Новой реальности" устроить ежегодную выставку летних работ. В ответ физики провели осенний вернисаж белютинцев. Формально – только для своих, сотрудников физического института. Реально – для широкого круга интеллигенции. 26 ноября вернисаж открылся; 27-го иностранным журналистам дали пообщаться с художниками; вечером работы развезли по мастерским. А через два дня Белютину неожиданно приказали восстановить таганскую выставку в закрытой части Манежа. Срочно. За сутки. Зачем, почему, отчего такая спешка, никто не объяснял. Но приказ исходил от всемогущего тов. Поликарпова, ослушаться было невозможно. Работы белютинцев затащили на антресоли Манежа (на первом этаже проходила юбилейная выставка городского отделения Союза художников, МОСХа), за одну ночь развесили и расставили; процесс лично отслеживала главная дама советской культуры Екатерина Фурцева, тогдашний министр. Наутро явились высокие гости: ну, где тут у вас грешники…
Если на истории России вам говорили про Манеж 1962-го (в чем не уверен), наверняка трындели про травлю советского авангарда и преследование прогрессивных художников. Это ерунда. Про авангард Хрущев действительно ляпнул, но только один раз, в самом конце и по причине полного невежества. Никакими авангардистами белютинцы не были; обычная фигуративная живопись, с некоторыми смещениями цветов и планов, в духе молодежного левого времени конца 50-х – начала 60-х годов. Как раз в 1962-м вышла книжка метафоричного поэта Вознесенского "Сорок лирических отступлений из поэмы "Треугольная груша"", по стилю очень похоже: яркие пятна, громкие вскрики, поэтический аналог раннего Леже и позднего Пикассо.
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
амнистией по тюрьмам -
пожар, пожар!..А мы уже дипломники,
нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
мои выговора!..О юность, феникс, дурочка,
весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
и дразнишь язычком…Все выгорело начисто.
Милиции полно.
Все – кончено! Все начато!
Айда в кино!
Все это Никите Сергеичу скорее нравилось. Стиль, конечно, так себе, модничающий, но дух молодой, революционный. Зачем же тогда было объявлять белютинцев абстракционистами? С какой стати Хрущева потянуло в Манеж, хотя никто и никогда из советских вождей на выставки городского уровня не ходил? Мотивы академических живописных начальников, заманивших его сюда, легко понять; они вполне по-рыночному поглощали молодых конкурентов. Комсомольско-чекистская шваль выслуживалась; с ней тоже все ясно. Но Хрущеву-то, Хрущеву – на кой? Зачем он заглотил наживку Академии художеств? Не спеши; постепенно поймем.
Вот он стоит у входа, зло покачиваясь и примериваясь к предстоящему бою. Никита Сергеич устал, он стар, ему не до картинок. Со времени карибского мандража у него постоянно побаливает сердце, и с гораздо большим удовольствием он провел бы сейчас какое-нибудь кабинетное совещание по сельскому хозяйству и кукурузоводству. Для показного действа кураж не тот, раздражения недостаточно; охотничий азарт пробудить нелегко. Неприязнь ко всей этой шушере то вспыхнет искрой, то погаснет. Но разозлиться – надо, жизненно необходимо. Идеолог партии Суслов, сухой и напряженный, как скрученная жила, аккуратно подзаводит вождя. Никита Сергеевич сегодня непременно должен всем задать жару, просто обязан, и только они вдвоем знают – зачем. Остальные пусть думают, что это просто проработка, партийный контроль за деятелями искусства.
Сначала премьера ведут к картинам старых непослушных мастеров – покойных Фалька, Павла Кузнецова, Татлина, Древина. Эти работы уже куплены музеями. Цены указаны в дореформенных рублях. Лишний ноль производит на царя Никиту должное впечатление; народ трудится не покладая рук, а госмузеи покупают мазню за бешеные деньги. Где-то на дне сознания вождя мелькает мысль: Новочеркасск поднялся из-за копеечного повышения цен на молоко и мясо, а тут… Бычьи глазки наконец-то наливаются кровью; Хрущев переходит в наступление. А не подарить ли товарищу Древину билет в один конец до заграницы? Ах, он расстрелян в 37-м? Тем хуже для него.
Пока возбуждение не спало, Хрущев спешит осматривать картины первого, официального этажа; генсека ласково отлавливают, подводят к лестнице и подталкивают: наверх, на антресоли, фас. Он перебирает короткими ножками, карабкается по лестнице, борется с одышкой и постепенно теряет задор. Добравшись до антресолей, с грозным унынием спрашивает: "Где тут у вас главный, где Белю-тин"? Повторяется начальная мизансцена, почти в точности повторяется и вопрос: "Где тут у вас…".
Тут они. Приглядись. Двенадцать художников, как провинившиеся рабы возле ворованного хозяйского добра, понуро стоят у своих картин. Тринадцатый, знаменитый скульптор Неизвестный, одиноко ждет расправы в закутке, в пристройке, куда сгрудили его медные композиции. Усталый маленький Хрущев по-собачьи трусит вдоль картин; за ним скользит Суслов, похожий на афганскую борзую; за Сусловым перебирает ножками партийная свора.
Хрущев делает один круг, тут же идет на второй заход, без остановки отправляется в третий, как будто пропускает момент торможения. Надо выбрать точку атаки, начать бойню, но не получается. Он никак не может сосредоточиться. Еще кружок. Еще. Наконец премьер справляется с собой, со своей назревающей старостью, с невыносимым декабрем, когда давление падает и не хочет подниматься; он давит в себе тайную симпатию к этим молодым левакам, возвращает внутреннюю злобу и замирает у портрета девушки. "Это что? почему у нее нет одного глаза? она морфинистка?"
Нам смешно. Тем, кто находится в зале, не до смеха. Они еще помнят сталинские времена (всего девять лет со смерти вождя, шесть лет после XX съезда). Знают, чем может обернуться монаршая немилость. И они не понимают, с чего вдруг взъярился властитель.
А он – не взъярился. Просто так надо. Это называется политика. Они в ней ничего не смыслят, и очень хорошо. А ему никак нельзя обмякать. Це-кашный молодняк, особенно эти, Шелепин с Павловым, тявкают, думают раззадорить: "На лесоповал, на лесоповал!" Намекают на его излишнюю мягкость, призывают тень Великого. Забыли они, что такое лесоповал. Так за что же зацепиться по-настоящему?
Он движется к большой картине Люциана Грибкова "1917 год". Это что за уроды? Художник не мог у отца расспросить, как было дело в революцию, как прекрасен был героизм восставшего народа? Расстрелян отец? Ну ладно, это неважно; лучше пусть скажет, кто его рисовать учил. Внук Никиты Сергеича и то лучше нарисует.
Про внука он зря вспомнил. Хотел обругать нерадивого живописца, а возбудил в себе теплое чувство родства. С внуком ему повезло. Хороший парень, особенно если в матроске, попой комично вертит, когда играет в футбол. Лучше спрашивать про отцов. У кого отцы окажутся героями, тех можно пристыдить: вы-то до чего докатились, не стыдно? А у кого отцы из бывших, те понятно как дошли до жизни такой. Почти сквозь зубы, нервно потирая ручки, Хрущев задает всем один и тот же вопрос: кто твой отец? Но выясняется, что отцы у художников наши, сплошь рабочие и офицеры, многие расстреляны; при этом сами художники прошли через фронт; свои до мозга костей. Опять облом.
Раздражение, и без того искусственное, опять начинало слабеть. Почуяв это, хитрый Суслов поспешил сменить тему и начал подсказывать: почему не выписаны зубцы на кремлевской стене? почему такой пыльный цементный город Вольск? отчего занижено количество труб завода "Красный пролетарий"? Знает, подлец, чем взять: Хрущеву искренне нравится реализм, все эти саврасовские "Харчи прилетели", гладкошерстный Айвазовский, на самый худой конец сказочный Васнецов из иллюстраций к "Русской речи", третий класс. А любое отклонение от фотографический точности действует на него, как красная тряпка на быка. Только это бык уже немолодой, поистершийся; впрыснутого эстетического озлобления опять хватило ненадолго. Вместо того чтоб извергать проклятия, Хрущев под занавес воспитательно побеседовал с Белютиным. Срывался разок-другой, но вхолостую.
В конце концов он мягко потребовал рассказать ему, в чем тут дело. Белютин сердечно, демонстрируя всяческую готовность прислушаться к здоровой критике, объяснял, что художники много ездят по стране, любят ее и хотят рассказать о ней сердцем. На сей счет у Хрущева было давно сложившееся, твердое мнение: где сердце, там и глаза, нечего лукавить. Не умеют рисовать, пусть так и скажут. Мы научим. Ну, найдем кому поручить обучение.
Разумеется, ему возразили, что глаза у художников тоже есть. Он в этом усомнился. Но все как-то мирно, без должного напряжения, как во время дачного пинг-понга: тук-тук, тук-тук. Они с Белю-тиным еще слегка попрепирались по поводу картины "Спасские ворота"; вождь слегка напрягся; но тут же взял себя в руки и вяло вынес приговор: