Дух перехватывает, дышать становится нечем, такие стихи. Я тебе цитирую их не по современному изданию, а по старой машинописной копии, ходившей по рукам; наверное, с ошибками, но зато со следами реальной истории. (Кстати, впервые после ареста и гибели Мандельштама напечатали именно в 1962-м, в альманахе "День поэзии"; этим тоже втайне горжусь.)
Первая мировая породила желание спрятаться в безумие от кошмара, который сотворен человеком разумным. Вторая подкосила сценами всеобщего озверения и полного расчеловечения; если такое творят христианские народы, какова цена самому христианству? Если возможен Эйхман, значит, Бог умер; верить после Освенцима невозможно, как невозможно писать стихи.
Вообще-то и стихи пишут, иногда вполне пристойные, и в Бога после газовых камер иногда верят. Прежние войны были во многом страшнее двух мировых: представь себе кишки еще живого солдата, вырванные ядром и размотанные по полю дымящейся связкой; вообрази операцию по удалению раздробленных конечностей – без наркоза, стакан спирту в глотку, руки-ноги в садомазохистские наручники, и хирургической пилой по хрустящей белой кости. Варфоломеевская ночь, людоедские эпизоды Столетней войны, строительство Петербурга не были гуманнее Ленинградской блокады, просто случились раньше, помнятся хуже. А сравнительно недавняя турецкая резня 1915 года, сгубившая миллионы безвинных армян, произошла на обочине тогдашней цивилизации. Армян резали где-то там, за краем горизонта, о чем думать лень. Осуждать за это европейцев почти бессмысленно. Скажи без подготовки, с ходу, сколько человек погибло в прошлом году в Верхней Вольте? и я не знаю. Люди центра к далеким окраинам равнодушны.
Спорить о причинах бесполезно. Дело не в причинах, а в следствиях. Католическая церковь, определявшая судьбы мира на протяжении последнего тысячелетья, к концу 50-х ощутила: духовная власть уходит, слабеет, утекает, как жизнь из открытых жил. Нужно было срочно что-то предпринять. Перетянуть рану жгутом. Остановить отток живительной крови. Отодвинуть конец христианской эпохи. И, выиграв время, начать лечение. Вопрос только, кто будет лечить, кого лечить и чем лечить.
Большинство вальяжных кардиналов считало: надо исцелить паству. С ними соглашались многие равнодушно-ласковые священники из больших городов (славное тихое одиночество, дети не шумят, жены не встревают поперек спокойной мысли, экономки, затянутые в синее, молча ведут хозяйство, под сводами нетопленных храмов звенит недоступная прочим латынь). Еще одна папская энциклика против развращения современного мира, очередной крестовый поход на безбожие, петиция главам государств: требуем обуздать писателей, актеров и кинематографистов, которые с иронией, а иногда глумливо говорят не только о духовенстве, но даже о святынях, пишут и снимают о греховном…
Они снимали, писали и пели; они боролись, страдали, глумились; это правда. И великий Феллини, выпустивший на экран в моем году свои "8 1/2", и невеликие авторы фильма про Джеймса Бонда (первая серия – тоже мой год!), и гениальный бородач Фаулз, подписавший в декабре 62-го верстку "Коллекционера". Феллини ты видел, Бонда тоже; Фаулза прочти, пересказывать не стану. Только подброшу тебе для размышления одну фразу из его романа "Волхв"; там действие происходит на греческих островах: "Между этими событиями не было никакой связи… их связывал я, именно во мне нужно искать смысл их совпадения". А первая экранизация набоковской "Лолиты"? Это ведь тоже 62-й. Трагедия запретной страсти, чистота недоступного эроса, культ обожествленной юности, огуречный запах свежей плоти – и тоска, тоска в разлуке с Богом; а ведь многие до сих пор думают, что Набоков спорнографил…
Их смотрели, слушали, читали, заслуженно любили, уважали; но многие подспудно ждали от современного художника другого. Не горькой исповеди атеиста и насмешливой игры в гедонизм, а слова, обращенного к небу. Напрямую, без унылых посредников в мантиях и сутанах.
Поздним летом 62-го на Венецианском кинофестивале был показан фильм молодого Андрея
Тарковского "Иваново детство", про беспощадную войну, перемоловшую пацана, с нервным и нежным Николаем Бурляевым в главной роли. Кино получило высшую премию, Золотого Льва (хорошо, не тельца); но что именно премировали, вот вопрос? Режиссер снимал истеричную мистерию о тайне смерти; советские начальники посылали "Иваново детство" в Венецию как героическую драму про подвиг и жертву маленького солдата; европейцы увидели в фильме житие святого, который ничего не знал о Боге и церкви – только потому и стал святым.
Точно так же они будут читать Солженицына. Для одних Иван Денисыч – жертва режима, для других – новый Платон Каратаев, русская покорная душа, но для большинства он был новым святым. Без дряхлой веры и старых попов.
До переводов "Одного дня" Папа Римский Иоанн XXIII не дожил нескольких недель, "Иванова детства" вообще не видел, Фаулза не читал, о "Лолите" слышал краем уха. Но ему было достаточно простых наблюдений за ходом жизни. В отличие от своих аристократических предшественников, всех этих сладостных Пиев и могущественных Львов, он был веселым крестьянским парнем, тринадцатым или четырнадцатым ребенком в семье; а всего детей у его отца было семнадцать. Даже больше, чем у твоего прапрапрадеда Иоанна Константиновича.
Значительную часть жизни, восемнадцать лет, он провел в почетной ссылке на Балканах, подальше от престола и курии его. Посланцу Ватикана велели обращать заблудших сербских и болгарских схизматиков, возвращать православных в лоно католической церкви. А он вместо этого выдавал транзитные визы евреям, прикрывал болгарских сопротивленцев и отказывался колебаться вместе с ватиканской линией, однозначно отвергая Гитлера и Муссолини. В конце концов он понял: миссия невыполнима, потому что неверна. Не обращать православных нужно, а двигаться навстречу друг другу. Тут его и отозвали.
Папой в 1959-м он стать не должен был, слишком прост, незнатен, неучен; это нарушало традицию, противоречило здравому смыслу. Наверное, его избрали только в силу возраста и болезней. Старенький и дряхлый дедушка не будет лезть куда не надо; некнижный, он вряд ли повредит ученым богословам; а потом он быстренько помрет и придет настоящий Папа, из наших.
Дедушка и вправду был очень болен и очень добр; он не случайно назвал себя простонародным именем Джованни (никакой славной предыстории у этого папского имени не было; последний Иоанн был просто жулик, контрабандист и лжепапа). Но его избрание, противоречившее здравому смыслу, вполне согласовалось с неразумным Божественным планом. Что было несколько важнее.
Убежденный, что любое решение может быть принято за пять минут или не может быть принято вообще, Иоанн XXIII вскоре после инаугурации спросил своих советников: а почему у нас нет Собора? Те обомлели от неожиданности: это же такая работа, такая работа, невозможно созвать Собор даже к 1963 году. На что Папа широко улыбнулся и ответил: что ж, тогда соберем его в 1962-м.
Народ готов был носить Джованни на руках, такой душка, никогда не сердится и постоянно улыбается. Но в душе Папа был очень недоволен. Что народ любит – это хорошо, это здорово. Но если большинство современных, подвижных, мыслящих людей вообще не желают слышать о Боге и в лучшем случае согласны на веру без Церкви, они в конце концов ее получат. А потом потихоньку уведут за собой и любящий народ. Вопрос: что получат Церковь и Бог? Объедки светского стола? Еще вопрос: если священники всем надоели, кто в этом виноват? Одни лишь горделивые миряне, или также всечестные отцы? И наконец последний, главный, страшный вопрос. С кого начинать исцеление, кого выправлять, мир или клир? Кто к кому должен идти навстречу, гора к Магомету или Магомет к горе?
Гора! – сурово отвечали кардиналы; имейте веру размером с горчишное зерно, и горы будете передвигать. Магомет! – ласково возразил Папа и начал готовить созыв Второго Ватиканского. Не спеша – и не отклоняясь. Бюрократически – и вдохновенно. Комиссия за комиссией, секретариат за секретариатом, проект за проектом.
О христианском единстве.
Об отношении к евреям.
О литургии.
Об источниках Божественного Откровения.
И – не смейся – о СМИ.
Тут нет ничего богохульного; наступила медийная эпоха, телевизионная картинка с ядерными ракетами становилась сильнее самих ракет, и надо было проложить верующим дорогу сквозь паутину информации. Не мимо, а именно сквозь.
3
25 декабря 1961 года Папа огласил апостольскую конституцию – "Humanae salutis". Это значило, что Собору – быть. 2 февраля 1962-го объявили о дате его созыва. 11 октября, ровно за пять дней до появления кубинских фотоснимков с американского U-2, в Ватикане зазвучали молитвы на двух языках, по-латыни и по-гречески. Иоанн XXIII торжественно открыл первую сессию. И более он тут не появлялся – вплоть до 4 декабря, когда обратился к Собору с последней своей речью и возвел в кардиналы архиепископа миланского Монтини. Будущего своего преемника, Павла VI. Лежа в больничной палате, стараясь не двигаться, чтобы не усиливать боль, Папа следил за соборными репортажами по телевизору; священное совещание впервые в мировой истории шло в прямом эфире.
Папа тихо волновался. Заседания священного Собора сразу погрузились в густое бесовское облако Карибского кризиса; разгневанный владыка ада почуял прямую угрозу себе и своей власти: он почти успел расцерковить мир, а тут ему подсуропили, подсоборили; чего доброго, опять Европу окатоличат; гори оно тогда все синим пламенем, не мое, так ничье. Но за Карибский кризис Папа не отвечал, не это его страшило по-настоящему. На все Божья воля. Конец истории – так тому и быть, а не конец – значит, не быть. Куда сильней тревожило другое.
На Собор прибыли 2504 иерархов из почти 3000 приглашенных. Обновления церковной жизни, ее выхода в мир желала большая половина. Но весьма значительное меньшинство хотело превратить Второй Ватиканский в продолжение Первого, формально оставшегося незавершенным. Именно на Первом соборе в 1870-м был провозглашен странный догмат, который принято называть догматом о непогрешимости Папы; первосвященника вознесли над низменным миром: высоко сижу, далеко сижу, не садись на пенек, не ешь пирожок, ибо пост, пост, пост!.. Иоанн XXIII никак не мог допустить, чтобы его замысел обновления церковной жизни был незаметно перенаправлен в чужое и чуждое русло. А что там делалось в приходах, что змеилось в недобритых головах монахов – вообще никто не знал.
Через несколько месяцев, недель или даже дней Папе предстоял отчет в небесной канцелярии; он знал об этом, болезнь неостановимо растекалась по его телу, торкалась в самые дальние уголки, гнездилась маленькими метастазами, выедала изнутри. Если он непоправимо ошибся, если все не во благо, если произойдет раскол, то Сам Господь встретит его у входа в небесные обители, посмотрит прямо в глаза, спокойно и разочарованно, и этот сожалеющий взгляд будет страшнее ада…
4
Разное пишут у нас про этот Собор. Либералы восторгаются: католики опростились, примирились с протестантами, попросили прощения у евреев. Консерваторы ругают: латины обмирщились, повернулись к алтарю задом, оскорбили таинство причастия, теперь хоть пиццу пресуществляй. Не мне встревать в богословский спор; не мне их судить. Я, сынок, скажу по-другому.
Летом 69-го, а может, и 70-го, я гостил у тетки Марины под Нижним, в военной части, где тогда служил ее муж, офицер дядя Витя. В военной части все было как положено: серые сугробы грибка в туалете; грязная песочница во дворе; офицерские жены в домашних халатах и шлепанцах развешивают кружевные комбинашки вперемешку с байковыми трусами начесом внутрь; на трехколесном велосипеде едет девочка и надувает зеленую соплю пузырем, вслед ей хрипло кричит западенская бабуля: "Анжелика, вертайся, жопу надеру, от скаженная!"
Скучно жить в военной части, разве что в футбол сыграть с соседскими пацанами, пока солдаты обедают или маршируют на плацу. Но вокруг, за пределами территории, обтянутой колючей проволокой, – мутные озера, светлая речка, песчаные насыпи, горные кручи выработанного карьера. Мы с двоюродным братцем Димой ходим на рыбалку, ловим ершика и бычка, ныряем с плотов по очереди с деревенскими, загораем всласть.
Однажды я сурово просчитался. Деревенские мне говорили: берегись омута, не прыгай. Я не послушал, прыгнул солдатиком и тут же почувствовал: не то. Тело легко пробуравило воду, по коже пробежали пузырьки, но вместо зыбучего дна продолжилась недолгая пустота. Ноги уткнулись в ил, и сразу стало ясно: яма. Тесная. Невозможно поднять руки, нельзя присесть, чтобы спружинить и выпрыгнуть. Я задрал голову и открыл глаза. Сквозь мутноватое колыхание воды, как сквозь толстую оконную наледь, пробивалось солнце, лучи кривились и корежились. Очень хотелось жить и обнять маму. Воздух в легких кончался, страх бил в виски, вода сдавливала грудь. Вот бы еще раз вздохнуть полным вдохом! Неужели это все – и так рано, я же еще ничего не успел! В этот момент речное солнце затмилось, в воду что-то ослепительно рухнуло, волосам стало больно, и я медленной рыбой поплыл вверх, на волю.
Оказалось, на плоту все это недолгое время шел жестокий спор: куда я подевался и что со мной делать? Братья Хайрутдиновы, Мансур и Рифат, были спокойны. Плавает хорошо, унырнул, потом пуганет из камышей. Дима волновался: такого еще не бывало. Через минуту он прекратил спор, спихнул в воду Мансура, не желавшего отдавать шест, лягнул ниже пояса низкорослого трусливого Рифата, который сделал вид, что заступается за братца, – и погнал обратно, к омуту. Разглядев сквозь полупрозрачную воду мою неподвижную голову, не раздумывая, прыгнул, вытащил меня за волосы и затолкал на плот.
Мансура было бить нехорошо. Доверие Рифата Дима потерял, они потом плохо ладили. Вопрос: о чем он должен был думать, о потере меня или о потере друзей? О том, что драться ниже пояса – западло, или о том, что надо вытащить кузена? По-моему, ответ очевиден. Возможно, я эгоист. Но жить очень хотелось. Папа Иоанн XXIII рассуждал примерно так же, как мой двоюродный брат Дима; утопающих нужно спасать, детали обсудим потом.
Детали потом обсудили. Уже после смерти Папы. Его преемник Павел VI был избран летом 1963 года и твердо повел дело прежним курсом. После трех годовых сессий и финального заседания 7 декабря 1965-го Рим перестал называть себя "торжествующей Церковью" и стал именоваться "Церковью в служении". Что же из этого вышло? До чего же католики дослужились? Последний раз в пределах этой книги перевернем бинокль, поглядим из огромного настоящего в маленькое, почти кукольное прошлое, устроим смотр причинам и следствиям.
Ползут семидесятые, напрягаются восьмидесятые, мчатся девяностые, истерично тормозят двухтысячные. Проходит сорок лет со дня открытия Собора. За сорок лет Моисей вытряс из евреев прошлое и засеял их новой верой. А что изменилось у нас? Вроде бы ничего. Даже стало хуже. Собор закончился, забудьте. Европейское искусство было далеким от Бога и Церкви; отошло еще дальше. Обезбоживание общественного организма продолжилось. Старый священник в маленькой савой-ской деревушке, где живет Жорж Н., тихо жалуется: сельские католики забыли, что мы не женаты, что мы одиноки, что надо нас приглашать на воскресный обед, дарить домашнее тепло, скрашивать невыносимый холод жизни…
Обыватель не хочет слышать о вере; о христианских корнях цивилизации вслух вспоминать неприлично; вселенский марш в защиту права геев заключать браки и усыновлять детей бушует в самом центре католичнейшего Мадрида. Даже президент самой религиозной страны цивилизованного мира, Америки, и тот в 2005-м поздравил нацию с "новогодними праздниками", чтобы не смущать магометан, евреев, буддистов, а также неверующих пугающим именем Рождества. Что же говорить о Европе? Пока трусливые директора британских музеев меняют в табличках аббревиатуру В. С. на B. P., с "до Рождества Христова" – на "до нашей эры", сосредоточенные мусульмане дают расслабленным европейцам сто очков форы. И слишком велик риск, что вялый католицизм из Европы уйдет вообще, уступив место энергичному исламу. То-то весело будет атеистам, которые уверены, что победили…
И все-таки не станем спешить. Погодим. Чуть сместим угол зрения, отведем окуляры от центра, обратимся к обочине счастливого мира. Не такой счастливой, зато более энергичной. Польша середины 70-х. Толпы на улицах тесного Гданьска; упитанный портовый слесарь Лех Валенса, эдакий Хрущев, но лохматый и с пшеничными усами, перелезает через забор восставшей судоверфи. Спрыгивает, отряхивается, выпрямляется – и перед нами лидер национального масштаба. За ним, недоученным рабочим и вредным профсоюзным вожаком, встают шахтеры и портовики, интеллигенты и крестьяне, вся страна. Сгинела Польша или не сгинела? Сбросит русский коммунизм или не сбросит? Сбросит, не сгинела, геть!
Геть-то оно геть, но ничего бы у Валенсы не вышло, если бы не католическая церковь. С шумной бунтующей площади люди шли в прохладную тишину польских костелов; молодежь, склонив упрямые головы к растрескавшимся спинкам древних церковных скамеек, слушала внятных ксендзов. И ксендзы, и Валенса, и молодежь знали: где-то там, в далеком Ватикане, куда поляков не пускают без визы, сидит странноватый и тихий Кароль Войты-ла, посредственный польский поэт и отличный всемирный Папа, взявший себе двойное имя, в память о соборном Иоанне и его верном преемнике Павле. Это было очень важно. И то, что поляк. И то, что Иоанн-Павел.
Год от года он будет сгибаться все ниже, слюна будет набегать на губы все гуще, а любовь к нему будет все сильнее. Почти ничего специально не делая, не давая политических инструкций, бормоча сердечные молитвы, опираясь на доверие и нежность, он вынет Польшу, как затычку из советской бочки. Красный настой вытечет, бочка рассохнется, все распадется. Предчувствуя беду, чекисты пошлют турецкого психопата Агджу, чтобы тот пристрелил Папу, как сами они повесили и утопили ксендза Ежи Попелюшко; не поможет. Не помогут и вольные Папины закидоны: его детская страсть к путешествиям, катастрофически нараставшая от 80-х к 90-м, причем не в Боснию, где льется кровь, а в Украину, где слишком свежа боль раскола; его желание канонизировать новых святых сотнями и тысячами. Ну да, немного смешно. Но у кого нет недостатков. Хороший Папа, молодец. Все недостатки будут не в зачет; в зачет пойдет одно лишь доверие.
Коммунизм убрали, принялись за бедных. Смещаем ракурс, смотрим через океан. Латинская Америка, слева и справа от Кубы. Много дикости, еще больше пафоса, воровства и нищеты. Сумасшедшая Венесуэла во главе с типичным охранником дешевого агентства Уго Чавесом. Наркотическая Колумбия, безнадежный Уругвай. Но постепенно поднимаются безграничная Бразилия и просторная Мексика, то срывается вниз, то снова оживает Аргентина, расцветает Чили, за Чили тянется Перу. Мы знаем лишь о карнавалах, ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне танцирт, девочки, девочки, двигайтесь бодрее, веселей растрясайте жир. Но что мы знаем о сотнях миллионов смуглых христиан в белых украшенных цветами храмах? Об искренней вере, малость буйной, зато живой? Этого по телевизору почти не показывают. Необразованным, но искренним латинам не хватало теплоты, они ее получили; спасибо Собору. Какой конец христианства, кризис, расцерковление? Просто сместился центр тяжести; вера утекла туда, где ей рады. В Латинскую Америку. Все мы уходим туда, где нас любят; Господь Бог не исключение. И знаешь, что я тебе скажу? Если именно там, на излете испаноязычия, окажется главная опора христианской цивилизации, значит, там в конце концов и будет центр мира.