Мне нужна здесь только столовая – позавтракать/пообедать перед вечерним поездом. Но сначала я захожу на ярмарку. Типа я в командировке – надо собирать впечатления.
"Продают школьные тетради, пеналы, линейки (похоже, спрос на все это здесь ничтожный), стиральный порошок, пирожки, воду "Буратино" и "Байкал", грампластинки (они, кстати, хорошие: чешский саксофонист, венгерский ВИА, альбом последнего конкурса в Юрмале – купил бы, но у меня еще три недели – на перекладных)".
"Гора картонных коробок из-под апельсинов – представляю, какая здесь стояла очередь".
"К прилавку, у которого я тормознул, шествует пара: русоволосая кустодиевская деваха в искусственной с серебристым отливом шубке. Шубка чуть тесновата ей. Так же как и высокие сапоги на ее могучих икрах, зато высоченные каблуки этих – импортных, разумеется, как и шубка, – сапог делают ее шаг по-женски протяжным и чутким. Рядом с ней – высокий, стройный, гибкий парень: маленькая кепочка, усы подковой, оранжевая в белую полоску рубаха с отложным воротником из-под расстегнутой стильной светло-коричневой куртки – его хоть сейчас снимай на конверт для грампластинок, которые я недавно рассматривал, только снимать надо так, чтобы в кадр не попал грязноватый бинт на руке, из-под которого торчат темные припухшие пальцы.
Парень поймал мой взгляд, и я кивнул ему:
– Бандитская пуля?
– Д-д-да нет, – улыбается он. – Эт-т-то… это я на буровой… с-с-дуру…
– Ага, руку вместо бура употребил, – хохотнула его жена. – Спасибо руку, а не что другое! – И поворачивается к прилавку: – Ну и что, Тань, у нас новенького?
– Мыло и косметика из Японии.
– А подробнее?
– А подробней на упаковке. Или ты по-японски разучилась?
– Я?! Сакура – куросава – харакари – мицубиси – банзай… Еще?"
"Худая бурятка в сером платочке и темной мешковатой рабочей куртке аккуратно, как сапер брикетики тола, укладывает в хозяйственную сумку брусочки хозяйственного мыла".
Ну а у последнего прилавка, уже пустого, классическая троица выпивающих мужиков.
Но мне интересны сейчас не они, а вон те, рослые, небольшой толпой втекающие в арку ярмарки – черноволосые узкоглазые мужчины. Это не буряты и не якуты. Это корейцы.
Ошибиться невозможно: на всех них – черно-синие кители-пиджаки и брюки, сшитые из ткани, которая в конце пятидесятых, во времена моего уссурийского детства, называлась "бостон" и считалась высшим мужским шиком. То есть это костюмы праздничные (с ударением на "И"), праздничные по северокорейскому протоколу – у каждого на груди значок с Ким Ир Сеном. Кители надеты на белые майки. Из отворотов виднеются голые, красные от мокрого ветра шея и грудь. Но им, похоже, не холодно. Они без курток, без зонтов, без головных уборов. И, при взгляде на них, – ощущение, будто в тебе переключают напряжение: корейцы оживлены, они толкают друг друга, рассматривают выложенный товар, тыкают пальцем, щупают, смеются. Вид школьников, сбежавших с уроков.
Но и не сказать, чтоб так уж беззаботны они здесь были. Когда я рассматривал выложенные на продажу кассетные диктофоны, к прилавку подошел один из этих корейцев.
Расстегнул верхнюю пуговицу кителя, сунул руку во внутренний карман, и ладонь его, как ковш небольшого экскаватора, вывалила на прилавок гроздь часов, отливающую ненашим блеском.
Продавщица начинает раскладывать перед собой часы, как бы сортируя. Сейчас она уже не продавщица, а покупательница. Или перекупщица? – я не очень понимаю смысл происходящей сцены. Тут же рядом со мной останавливается другой кореец. Слишком рядом. Места у прилавка достаточно, он мог бы встать и по ту сторону от друга, но он вклинивается между нами. Напористо, нагло почти. Вынуждая меня сделать шаг в сторону. И я понимаю, что широкой спиной своей он прикрывает от моих глаз происходящее между продавщицей и его коллегой. Конспирация. Прикрывает он не только товарища: по движению его локтей я понимаю, что он вынимает сейчас свою порцию часов.
Я деликатно отхожу в сторону. К следующим прилавкам.
Подчеркнуто стремительной походкой, как бы не видя вокруг ничего, проходит сквозь улицу молодой мужчина в плаще. У него папочка в руках и застывшее на припухшем рябом лице выражение собственной значимости. Выражение это, как значок на кителе корейца, – мета принадлежности к комсомольским верхам. За ним поспешают еще двое таких же, но чуть помельче и без папочек. Косятся на корейцев: во взглядах – смесь высокомерной брезгливости и легкого подобострастия – иностранцы!
Ну а трое мужиков за крайним прилавком, оказывается, пьют пиво. Из трехлитровых банок. Одну уже практически закончили. Замедленные движения, спокойные внимательные взгляды, под которыми я почему-то чувствую себя неловко. Наверно, из-за фотоаппарата на груди.
– А где у вас здесь пиво продают?
– Уже нигде. Кончилось пиво. Давайте с нами.
– Да нет, что вы. Спасибо.
– Давайте-давайте! Поддержите компанию.
Я делаю несколько глотков.
– А ничего. Очень даже ничего.
– Еще бы! Чешское. В специальных бочках привезли. А вы из газеты? Праздник приехали снимать? Опоздали. Жалко. Ребята из беркакитской агитбригады дали тут жару. Ну и наши из ВИА, и тындинские, с гитарами, тоже… Вполне!
Банка опять идет по кругу.
– А этих-то чего не стали снимать? Тоже ведь местная достопримечательность: корейцы с лесоповала.
Нет, пиво правда классное. Берет мягко и сильно. Может потому, что – натощак… Ну а компания для пивного кайфа – та самая.
– Да-да, слышал. Нам в прошлом году в Тынде академик Аганбегян рассказывал. Только что матом, бедный, не ругался. Рассказывал, что тысячи гектар первоклассного леса отдали корейцам практически в безвозмездное пользование. А те валят все подряд. Никаких правил порубки. После них тайга и за сто лет не восстановится.
– Да она вообще не восстановится. Там вместо леса вот таким слоем ветки порубленные лежат и пни торчат. Сам видел. Мы прошлой зимой перегоняли технику через их зону. Жутко смотреть. И никто ведь не сунется. Это теперь их зона. И порядки, как на зоне. У нас там бульдозер в ручье застрял, и бригадир их трех рабочих в помощь выделил. И вот интересно, да? – бригадиры, по-ихнему, "капитана" – все мужики рослые, могучие. Не скажешь, что корейцы. Да вон они, видишь, какие. А работяги под ними – мелюзга, сухонькие, малорослые. Но жилистые, гады. Тягучие, как не знаю кто. Они тут же прорубили для второго тягача выезд из ручья, лаги заготовили. Мудохались полдня, но бульдозер вытащили. Ну, мы, естественно, в благодарность им – две бутылки "Столичной" и два круга колбасы. Это, говорим, вам на вечер, мужики, после работы оттянитесь. Какое там "после работы" – они тут же пробку зубами сдирают и, как в пустыне безводной, сначала один присосался, только пузырьки пошли, потом второй, потом третий, и всё – пустая бутылка. И смотрим, "капитана" их чешет к нам. Орет что-то на бегу. Эти головы в плечи втянули, колбасу рвут, в рот запихивают. Бригадир их налетает, первым делом – и как углядел? – вырывает из-под ватника у одного вторую бутылку и колбасу, а потом – по морде их, по морде. Ну да, здоровый "капитана", силы немереной, но их-то трое было, и ребята крепенькие, мы ж видели, вполне могли отмахаться. Нет, стоят. Руки опустили. Он их по морде бьет, а они колбасу заглатывают. Представляешь картинку? И при этом, как говорят, самое страшное для них наказание – это отправка домой раньше срока. Для них этот концлагерь похлеще, чем для нас в Париж.
– Ну что, мужики, может за бутылкой? Ты как, журналист? Пива уже почти не осталось.
– Не. Меня и от пива уже ведет. Мне бы поесть. Я с поезда. Вместо девяти утра приехали в три. Я сейчас – в столовую.
– Ну тогда давай прямо сейчас, а то у них к пяти уже все кончается. А вечером кафе вообще закроют на спецобслуживание. Больно много начальства завезли на праздник. Наших ребят из ВИА пригласили туда петь. В приказном порядке.
– Ну, счастливо вам!
– А знаешь, как корейцы тут обедают? Нет, не эти. Эти – "капитана". Ну а вот когда работяги корейские сюда вдруг попадают, то берут они по три первых и по три вторых. Потом их рвет, они вон туда, за угол, к сарайчикам бегают. Как тараканы. А когда проблюются, то снова в столовую – жрать.
– Кончай человеку аппетит портить.
– Ну счастливо, журналист. Если что, мы тут еще часок постоим.
В столовой-кафе людно. Праздник перебрался сюда. Куртки на спинках стульев, белые блузки девушек, растрепанные космы парней, на столах – бутылки, по большей части коньяк и шампанское.
Я кружу с подносом по залу и свободное место нахожу только в углу, где расположилась компания корейцев, заняв несколько столиков. Сидят тесно, но при этом один из корейцев занимает целый столик. Китель расстегнут, белая майка обтягивает могучую грудь "Здесь можно?" – ритуально спрашиваю я, кореец вежливо, церемонно почти, кивает и начинает отодвигать от моего края посуду.
Сидит он лицом к залу, я, соответственно, сажусь боком к залу, чтоб не закрывать человеку обзор.
Перед корейцем сгрудились две опорожненные тарелочки из-под салатов, лоток из-под селедки и лоток из-под студня. Глубокая тарелка из-под харчо. Сейчас он ест бифштекс с рисом. Точнее, ест рис, тщательно перемешивая его с подливкой. Потом – сам бифштекс, наколов его на вилку и откусывая маленькими кусочками. Обед, конечно, плотный, но этот за угол уж точно не побежит.
Ест он неторопливо, сосредоточенно. Вытирает губы платком, от которого разит каким-то дешевым одеколоном. Время от времени поглядывает в зал. Перед ним и, соответственно, сбоку от меня, компания молодых людей. Я кошусь туда – на двух сероглазых темноволосых девушек. Перед ними фужеры с шампанским, и они время от времени трогают губами край бокала. А парни за их столиком, перебивая друг друга, рассказывают девушкам, как они "всей бражкой" во Владивосток летали, как в ресторане с китобоями гуляли, и чего там моряки эти учудили, и как… ну и т. д. Мата практически нет. Обходительные ребята. И вообще я не заметил, чтобы здесь при женщинах распускали язык.
Дальше, плечами упершись друг в друга, шестеро мужиков вокруг стола с бутылками и такими же пустыми, как оставленные мною сейчас на улице, трехлитровыми банками. Вот оттуда иногда доносится. Но не злобное, а ласковое, умиротворенное. Ребята гуляют. Душу отводят.
И еще компания, где, чуть отодвинувшись от столика и уперев гитару в отставленное колено, перебирает струны и что-то тихо – только для своих – напевает рыжий кудрявый парень, а друзья его, почти положив головы на стол, слушают.
Ну а две сероглазые красавицы за соседним столом тихо улыбаются, внимая приключениям в бухте Золотой Рог, но на парней смотрят как бы чуть издали, как бы рассеянно – дразнятся.
Кореец тоже поглядывает в зал, но дежурно как-то, походя. Доев бифштекс, он оборачивается к соседнему столику и что-то коротко говорит. Голос неожиданно резкий, почти лающий. Оттуда немедленно вскакивает его соплеменник, быстро и опрятно составляет грязные тарелки корейца (мои – не замечает), уносит. То есть сидящий рядом со мной, надо полагать, – "капитана" над другими "капитана", которому полагается отдельный кабинет.
Перед ним остается тарелка с пятью вареными яйцами и три стакана с какао.
В зале включают электрический свет, и окна становятся темно-синими. Время от времени, перекрывая гул голосов, раздается резкий стон усилителей – на сцене устанавливают музыкальные инструменты и настраивают электротехнику. Судя по неспешности, с которой движутся музыканты, их музыка будет не для нас – они готовятся к банкету местного руководства.
Неторопливо и бережно кореец чистит яйцо, облизывая пальцы с застрявшими под грязными ногтями кусочками белка. Очищенное яйцо, полузакрыв глаза, кладет в рот. Медленно жует. Потом сонным движением протягивает руку, берет стакан с какао и делает медленный глоток, – жест гурмана, дегустирующего элитное вино. Начинает чистить второе яйцо. Снова – целиком его в рот. И снова прочувствованными глоточками цедит какао.
Третье яйцо и второй стакан какао.
Я вижу, как покрывается испариной широкое угреватое лицо, шея и грудь под майкой…
Пятое, последнее яйцо он почти не жует, – он его рассасывает. И потом, слизнув яичные крошки с губ, большими истомными глотками допивает какао. Все. Откидывается на спинку стула. Рыгает. В глазах хмельная почти поволока. Невидящим взглядом он смотрит перед собой.
И я уже не могу оторваться – передо мной его глаза, в которых, как в зрачке коровы, как в круглой начищенной пуговке его кителя свернутое отражение зала – там горящие крапинки люстр, спинки стульев и плечи сидящих, белая спица ножки барабана на сцене, там головы двух моих красавиц, черные окна и желтые полоски штор на них, и там – я, который, стыд и приличия забыв, пытается заглянуть в эти глаза – непроницаемые, наглухо закрытые и одновременно распахнутые настежь, как ворота давно брошенного, пустого, продуваемого ветрами насквозь колхозного амбара.
ДЖО ДАССЕН (Из цикла "Шлягеры прошлого лета")
рассказ
Времени у него было – бегло, не вдаваясь, глянуть на интерьер двухкомнатного люкса, сумку – в шкаф, на пару минут под душ, и, удерживаясь, чтобы не побежать – снова, но в обратном направлении – проскочить уже знакомую улочку до автостанции.
До прихода ее автобуса оставалось еще минут пять-десять, на одну сигарету. Он прогуливается под крытой галереей вдоль пустых скамеек, и на площадь вкатывается "Икарус". Он отбрасывает сигарету. Совсем близко проплывает выворачивающий на стоянку автобус. Открывается передняя дверь. Спрыгивает на асфальт подросток, за ним, толкая коленями раздувшуюся сумку, спускается пожилая женщина, за ней черноволосый, горбоносый, без шапки, с поднятым воротником, мужчина, за ним… Он ничего не может поделать с лицом, стянутым в идиотскую улыбку. Вышли последние. Дверь закрылась. Единственное, что он понял: не сегодня.
Начинало темнеть. Слева площадь огорожена задами магазинов. Улыбка так и не ушла с лица. Не сегодня. И даже хорошо, что не сегодня. Он идет по улицам чужого города, мимо кирпичной стены – голые деревья, шпиль костела; мимо горящей латыни, – русские вывески они уже поснимали, и от этого – комфортное ощущение глухой заграницы. Сладка тяжесть наломавшегося за долгую дорогу тела.
…Он выходит на улицу поздним утром. Набухшее близкой моросью небо. Пустынно. Просторно. До вечера, до автобуса почти целый день. Узкие, прямые, в линеечку тротуары. Полутора– и двухэтажные особнячки. Черепица, эркеры, мансарды, люкарны, балконы и балкончики вызывают у него мысль не о жилье, а о листах с архитектурной графикой. Даже деревья за оградами кажутся выполненными по чертежу. Он ловит себя на ощущении, что по улице идет, как по новеньким коридорам своего Дома отдыха.
Мимо подстриженных полян, мелкоячеистых окон "амстердамских домиков", в меховой куртке, зимних сапогах и шапке под вольным морским ветром идет он, приехавший из страны, что лохматится неструганым горбылем, толем, ржавыми сетками кроватей и лысыми покрышками на задах огородов; где на пригородных платформах стоят закутанные платками по глаза низкорослые старухи в войлочных ботиках… И там, откуда он приехал, все уже стыдливо прикрыто снегом, затянуто желто-закатным небом с розовыми дымами из труб. Здесь же прятать нечего. Опрятные камни парапета игрушечной – но при этом живой – речки. Через равные промежутки стоят на дорожках ящики с песком, выкрашенные синей краской.
Асфальт кончился, под сапогом пружинит промытый мох – он вступает в сумрак соснячка. Приглушенный гул где-то впереди и поверху. Внизу тихо.
Сосны редеют. Сосны клонятся ему навстречу. Гул усиливается по мере того, как карабкается он на дымящуюся дюну. Выше. Выше. Гул переходит в грохот, нерасчленяемый на накат-откат, ветер забивает рот, уши. А глаз ластит обжитое по полотнам старых голландцев пространство: серые волны под стремительно-низким небом, чайки, распахнувшие крылья в неподвижном полете.
Он кутается в куртку, опускает у шапки уши, отворачивает лицо от ветра; к ногам ложатся погашенные мелководьем волны… И смотрит на часы – на сегодня достаточно.
По сонной улочке с заходом в цветочный магазин он возвращается в Дом. Ковер, кресло, диван в молчащей гостиной. Изогнутое отражение окна в экране телевизора. Живой свет лампы в ванной. Лицо горит после ветра.
Из ванной, через вторую дверь, он проходит в спальню. Ветер свистит в наглухо закрытых окнах, шевелит шторы. Он достает из шкафа в гостиной вазу, наливает воду и опускает в нее только что купленные розы. Вазу ставит на белый столик с ее стороны кровати. Ополаскивает два стакана и блюдо. В блюдо вываливает яблоки и зефир. Приносит из холодильника шампанское. Затем начинает раздирать накрахмаленные простыни и стелить нетронутую этой ночью половину кровати. Простыни холодные, завывает под ветром лоджия – непроизвольно он как бы меряет ее распаренной под душем кожей расстояние, которое ей нужно будет пройти от ванной до этой широкой кровати, придерживая под грудью ночную рубашку, – все-таки холодно в номере, думает он и чувствует другой, сосущий холодок в груди. Закуривает, пережидая волнение, затем роется в сумке и выкладывает на столик рядом с шампанским пачку ее любимых ментоловых сигарет и новенькую, в подарок, зеленую зажигалку. Белая полировка отсвечивает зеленым от бутылки и красным от роз.
Время почти не стронулось с места. Он долго стоит под душем. Бреется. И садится к телевизору, бубнящему на чужом языке, – надо перетерпеть еще три часа.
…И снова он под галереей автостанции. На площадь вкатывает автобус. Секунда. Две. Три. Дверь отъезжает – фигура плотного мужчины, над его головой возникает голова следующего, отсюда хорошо видны лица, еще одно, и еще, и еще…
Шофер хлопает дверцей и обходит пустой автобус, унося свои бумажки в диспетчерскую.
На следующий вечер он устроился в зале ожидания, за стеклом у дверей.
Четвертый вечер – в темном углу галереи, даже не загасив сигареты при появлении аэропортовского автобуса.
На пятый вечер автобус опоздал почти на час…
По утрам он продолжал обход городка – дворцовый парк, костел, несколько баров, в которых хорошо обсыхать после бесконечной мороси. Оформил пропуск в бассейн.
Обшарил оба книжных магазина. Купил зеленый сборник Бродского, изданный в Риге. Но строки плохо складывались в стихи. И даже слова – в строки…
Засыпал поздно.
Поначалу он каждый день менял место – из-за суеверия. Один вечер ждал в пристанционном кафе – выходящих из автобуса видно было хорошо. Потом в универмаге, но там слишком сильные лампы, а снаружи темнело, и приходилось стоять вплотную к стеклянной стене. Два раза в сквере с другой стороны площади. В конце концов, остановился на кафе. И удобно, и законный повод: кофе с молоком.