На воздушном шаре туда и обратно - Юлия Винер 2 стр.


Конечно же она хотела отношений, в пятнадцать-то лет. А фонарный столб? Тут-то он, видно, и понял окончательно, с кем имеет дело. Вот и сбросил ее, и не ее это вина. И какой, спрашивается, шанс она тут упустила? Вишенку свою потерять совсем зазря, потому что ему не терпелось? Нет, ничего она тут не упустила, и этот эпизод можно спокойно вымести в мусорный ящик памяти. Это надо же, полвека краснеть по поводу фонарного столба!

А красный его шар уже отдалился метров на десять, и почтенный брюхатый господин машет снисходительно рукой:

- Простите, у меня срочное заседание директората! Счастливо!

И ни малейшего внимания на ее свежую кожу, на ее блестящие волосы, на ее не требующую силикона грудь. Директорат у него.

Да и ну его, много их еще было…

Много их было. Сколько их было, амурных переживаний, которые потом вспоминались с дрожью стыда. Господи, как тяжело быть молодой!

Вот, скажем, школьный вечер с танцами. В трепещущую женскую школу пригнали взвод из Суворовского училища. Даже тогдашнее высокоморальное образовательное начальство понимало, что совсем не давать выхода созревающим гормонам нельзя.

Будущие офицерики так ослепительно прекрасны, что их невозможно даже рассматривать по отдельности. Не все ли равно который, лишь бы пригласил на танец. Но их так мало, а нас так много…

Ах, это старательное щебетание в кучке подружек у стенки, когда каждая жилка натянута до предела и звенит - меня! меня! Кучка редеет, редеет, подходят, склоняются в талии, четко приставив ногу, какие манеры! и выхватил одну, другую, когда же меня? Сейчас кончится полька - их было всего три тогда, дозволенных танца, полька, вальс и красивый танец падепатинер, и только под конец, когда уйдут директорша и завуч, бесстрашный молодой учитель логики заведет, может быть, запретное танго или фокстрот, но к тому времени суворовцев уже увезут - а вальса она боится, от него у нее кружится голова, но все равно - когда же ее?

И вот наконец. Голова кружится даже без вальса, что будет? Кладет ему левую руку на жесткий погон, правая, в его потной руке, вытянута в сторону до предела, как по-мужски прекрасно пахнет от него тройным одеколоном! Сейчас главное - сосредоточиться и не упасть, а он берется рукой за ее спину, почему не за талию, какой ужас, его пальцы прямо там, где лифчик у нее надшит толстой резинкой. Поворот, поворот, как же она не подумала, поворот, поворот, у нее ведь есть еще один лифчик, ненадшитый, почему не надела его, поворот…

Где ты, Тонио Крёгер.

Упала небольно, только юбка задралась, и сверкнули мимолетно сиреневые байковые штаны. Сильная рука партнера мгновенно вздернула ее на ноги и тут же отпустила. И исчез.

Стоит одна среди кружащихся пар, по залу волной злорадное хихиканье. Тонио, где ты, спаси.

На память остался крепкий мужской одеколонный запах на правой ладони - и позор, позор. Ну и какой тут роман, какая упущенная возможность? И какой же тут позор - разве что долго не мытая правая рука, которую она, заливаясь слезами, нюхала всю ночь.

Теперь он, наверное, генерал в отставке и тоже, небось, брюхатый и важный. И одеколон у него был дешевый и противный. Лица его она вспомнить не могла просто потому, что и не видела его. И ничем он ей, кроме своей загадочной мужской сущности, не был интересен даже тогда. Теперь уж и подавно. Военный, фу, пошлость! Нет, не надо его, не буду его вызывать.

А вот этот?

Теплым июньским утром она пошла в прачечную, понесла перемену белья с шести постелей, огромный тюк, завязанный в простыню.

Прачечная была в подвале, и лестница вниз была длинная и крутая. Она положила тюк на верхнюю ступеньку, планируя спустить его вниз своим ходом, и в этот момент увидела внизу его, ярко высвеченного в колодце у входа косым лучом утреннего солнца, тоже с мешком, наверное чистым.

Такого красивого она еще не видала. Такого голубоглазого, что ее током ударило, потому что он смотрел на нее и улыбался. И она мгновенно осознала, что он видит ее так, как надо, - ее загарный румянец, и ее блестящие глаза, и ее твердую грудь под батистовой блузочкой. А чего не надо, того он не видит, и в глазах его было все, чего только может пожелать шестнадцатилетняя девушка теплым июньским утром, и все это она поняла в то же мгновение, ее тюк уже катился по ступеням, развязываясь на ходу, но он слишком долго на нее смотрел и не успел увернуться, тюк игриво подпрыгнул в середине пролета, многослойные простынные объятия широко распахнулись в воздухе и мягко накрыли его, высыпая из своих духовитых складок серые наволочки и застиранные ночные рубахи.

И она не закричала и не убежала от стыда, а спустилась вниз и помогла ему выпутаться из семейного грязного, старого, латаного постельного белья. И собрала серые наволочки и заношенные пижамы, и увязала все снова в тюк. А он не переставал улыбаться, только уже не совсем так, хотя глаза и вблизи были такие же голубые, но в них уже не было того, чего желает девушка теплым июньским утром, и он подобрал свой мешок, отряхнул его и пошел вверх по лестнице. Такой красивый, она потом таких в жизни и не видала, только в кино. И даже не оглянулся. А если бы ее белье было новое, целое и пижамы модные? Да просто засмеяться бы, и шуточку какую-нибудь отпустить, и познакомились бы и кто знает… Но ей это и в голову не пришло. Слишком заскорузло в ней постыдное сознание, что бедность - это порок, хуже всех других.

Опять засветилась на горизонте красная точка.

Он.

Пустить или нет? Может, и ему дадут шанс? Тогда посмотрю хотя бы, какой он стал, тридцатилетний. В конце концов, про белье он наверняка давно забыл, а с таким красавцем попробовать…

Она поскорей нашла бинокль, смотрит. Лица его она, конечно, тоже не помнит, только ярко-голубые глаза и общую неотразимость. Но лица пока и не видно, видно лишь, что шар, и корзина под ним, и кто-то стоит и, кажется, тоже смотрит в бинокль.

Да, мужчина и смотрит в бинокль.

И кажется, молодой. Слишком даже молодой, совсем мальчик.

Подплыл чуть ближе - пожалуй нет, не мальчик, лет примерно двадцать пять.

Шар плывет быстро, теперь видно гораздо отчетливее. Нет, не меньше все же тридцати. Вот он опустил бинокль, какое лицо! Просто медальное, ни следа юношеской неопределенности. И глаза голубые-голубые, даже издали сверкают, как две хрустальные искры. Твердые губы изогнуты луком, а в приподнятых уголках, в углублениях, как будто намек на улыбку. И волосы, крутые светло-русые завитки облегают голову, как серебристый шлем. Неужели правда, что такой красавец на нее смотрел? Значит, она и в самом деле была тогда ничего. А сейчас? Посмотрит ли он на нее сейчас? Может, лучше все же сперва немного поговорить с ним, прежде чем подплывет ближе.

Она наклонилась и пошарила по внутренней стенке борта. Где-то тут должен быть карманчик, а в нем телефон.

Вот он.

Она выпрямилась и снова поднесла к глазам бинокль.

Он тем временем подплыл еще ближе. Теперь видно, что вокруг голубых глаз припухшие круги, на медальных щеках серые впадины, а волосы, оказывается, гораздо длиннее и не такие светлые. Пожалуй, ему уж и сорок есть.

Ближе, ближе… Вот он наклонил голову, копается, шарит изнутри по стенке борта. Подул ветерок, отмахнул с макушки негустую прядь, и мелькнула под солнцем бледно-розовая тонзура. Он выпрямился, держит в руке телефон. Теперь и без бинокля видно, что человеку далеко за сорок.

Еще десяток метров.

Или уже за пятьдесят? От носа к губам бегут резкие складки, оттягивают вниз углы рта. И нос - ведь только что был точеный, с тонко вырезанными ноздрями, а теперь расплылся, покраснел, и ноздри едва видны.

Шар плывет быстро, и ясно, что человеку этому уж и шестидесяти больше не видать. Вон как запал рот, как выдвинулся подбородок, как брюзгливо отвисла нижняя губа… жидкие серо-пегие кудри бахромой окружают гладкий бледный купол… Что это, что с ним сделали?

Ну нет, такого я не хочу, подумала она, торопливо нажимая кнопки и поворачивая ручки. Ее шар послушно рванул вверх и начал отдаляться.

- Минуточку! - донеслось до нее.

Она подбавила горячего воздуха.

- Мину-у…

Нет, надо все же поговорить, в память дивной его былой красоты.

054-0101010.

- Да, да! - Голос в трубке такой, какого она и ждала, тенор, чистый и не слишком высокий. - Куда же вы? Вы ведь меня вызывали!

- Ну, не совсем вас…

- Не меня?

- …и не совсем я…

- Не вы… да, пожалуй… Только что на вашем месте стояла молодая женщина… это она меня вызывала? Я на секунду отвлекся, и она исчезла. Это была ваша дочь? Очень похожа на вас.

- Да что вы, какая дочь! Всмотритесь получше!

А он тем временем подплыл совсем близко, опустил бинокль:

- Да, простите, скорее, ваша внучка!

Внучка?!

Он ее за бабушку принял! Видимо, зрение уже совсем никуда. К ней подплывает старик. Только зубы фарфоровые сверкают в тонкогубой улыбке. Голубых глаз почти не видно - так нависли веки, лицо пестрит старческими пятнами, из ушей пучками седые волосы.

Нет, даже не разговаривать. И не подпускать! Шар снова рванул прочь.

И как тут осуществить упущенную возможность?

Она долго не оглядывалась, а когда оглянулась, его шар колыхался уже в отдалении. Она поднесла бинокль к глазам и явственно разглядела медальный очерк его лица и две сверкающие голубые искры. Но это, вероятно, был обман зрения.

Кого теперь? Их, оказывается, было так много, несостоявшихся, даже не начавшихся, едва коснувшихся!

Опять же было лето, последнее перед концом школы, и она отдыхала с подружкой из класса в деревне под присмотром подружкиной бабки, бывшей гувернантки полунемецкого происхождения. Бабка строго следила за девичьей нравственностью, а в утешение пела им иногда рискованные куплеты, их у нее было три: "В магазине Кнопа выставлена жо… - а? что? ничего, желтые перчатки", затем "На Цветном бульваре три старушки сра… - а? что? ничего, с радостью плясали" и, наконец, "Мы пук, мы пук, мы пук цветов нарвали"… Но подружка все равно быстро завела себе кавалера из местных, подружка была маленького роста, а ей все деревенские были по подбородок.

Но дождалась и она - на волейбольной площадке появился он, городской и высокий. Именно такой, какого она тогда планировала себе в партнеры: русский, обыкновенный, спортивный, с пшеничным волосом. Увидев его, она мгновенно прожила с ним долгие годы нормальной, без комплексов, нееврейской жизни, в которой, помимо полезной трудовой деятельности, основное место занимал совместный волейбол, бадминтон и лыжи. Ах, как прекрасно будет бежать с ним на лыжах по заснеженному лесочку!

Вечером на деревенской "матане" он все время норовил толкнуть ее или наступить на ногу, и она сразу поняла, что все в порядке - понравилась.

"Ты какие книжки любишь? А музыку?" - спросил он, провожая ее домой. Она чуть не бросилась ему на шею: ко всему прочему, он еще и книжки читает, и музыку слушает! "Книжки?" - ответила она, поспешно перебирая в уме авторов, композиторов, которые ее не выдадут. К горлу подступали, тесня друг друга, обожаемые имена Томаса Манна, Баха, Заболоцкого, Камю, Салтыкова-Щедрина, Генделя, Скарлатти, "Кроткая" Достоевского… Но она к тому времени уже ученая была. Знала, какую реакцию могут вызвать эти признания. Ого, умная какая, книжек начиталась! "Умная какая" - ей уже не раз доводилось слышать этот уничтожающий комплимент. А потому - "Молодая Гвардия", "Белая береза", "Далеко от Москвы", какую музыку заводят подружки из класса? ну, Утесов… вот Лещенко приятно послушать… "Утомленное солнце" любишь?

"Да, симпатично", - ответил он, и его рука, лежавшая у нее на плечах, потихоньку стала сползать и совсем упала.

Они потом и за грибами вместе ходили, и в речке купались, по-приятельски так, в компании. "Как там у нас солнце сегодня, утомленное или отдохнуло уже?" - шутил он. Но на ноги больше не наступал. И зачем она так поторопилась? Ведь это, может быть, и был ее Он.

А с этим вышло прямо наоборот. Она его на первом курсе сразу высмотрела: узкие серые глаза, твердый подбородок с ямкой, серый китель со стойкой, вроде того, что носили студенты в девятнадцатом веке, даже бегала иногда между лекциями в их корпус, шлялась по коридорам - а вдруг встречу. И встречала, и он всегда смотрел на нее в упор и оглядывался вслед. Ну и подошел в конце концов, и познакомился, и позвал в кино - какой-то знаменитый фильм шел, советская новая волна, совершенно забылось. Помнилось только, что она, поднабравшись уже к тому времени самоуверенности, раскритиковала этот фильм в пух и прах. И манера игры ей не нравилась, и раздражала робкая слащавая "правда жизни", восторженно воспринимаемая всеми как большая смелость. А главное, ей казалось, что так она будет интереснее и оригинальнее, а ей очень хотелось быть интересной и оригинальной, на женские свои прелести она не слишком полагалась. "Тебе не понравилось? - удивленно спросил он. - А вот этот?" - он назвал другой модный фильм. Или этот? И она видела, видела, что надо сказать да, понравилось, здорово, ничего же ей не стоило соврать, подумаешь, фильмы, плевать ей было в тот момент на фильмы, главное было - снова сократить то пространство между собой и им, которое только что было таким тесным, теплым и обещающим, а теперь начало шириться, наливаться прохладой недоумения. Да, видела и чувствовала, но с языка неумолимо слетали язвительные остроты, ниточка магнитного притяжения, только что державшая их, таяла, таяла и исчезла совсем. Ну на тебя не угодишь, кисло сказал он, сплошное критиканство, очень уж у тебя требования завышенные. Ты теперь куда, в метро? А мне на троллейбус, пока.

На горизонте то светилась, то гасла красная точка. Это что же, он, что ли, просится? Опять про кино поговорить? Сказать ему, что кино - ерунда, нравится - не нравится, вздор какой, разве в этом было дело? Разве из-за этого люди сходятся или расходятся? Да он, наверное, сам теперь знает. И никакого магнитного притяжения она не ощущала. Нет, не надо, скучно.

Сильно хотелось курить. Какая досада, она забыла сказать им, чтобы положили запас сигарет, а сами не додумались. Теперь у нее всего одна пачка, и та початая. А зажигалка где? Вот она, в старых джинсах, переложить в новые. Нет, потерплю немного, решила она, надо экономить. А может, здесь мне удастся и совсем бросить? Тоже ведь, подумала она с надеждой, упущенная возможность! В двадцать лет совсем легко было бы, теперь, в тридцать, похуже, но все-таки, а вдруг… Потерплю пока.

Шар ее движется едва заметно, вокруг ничто не меняется, все та же серо-голубая стеклянистая равнина внизу, все то же бескрайнее небо со всех сторон. Только покачивается легонько, усыпительно. Но не спать же она сюда прилетела! Хотя это ведь тоже возможность, достойная осуществления. Давно уже она, ох как давно не засыпала с таким удовольствием, так спокойно, как наверняка заснула бы здесь… Никаких болячек, ни телесных, ни душевных, все чисто… и тихо, так тихо!

Спальный отсек приличных размеров, и тепло в нем - видимо, обогревается. И большая двуспальная кровать с ортопедическим матрасом. Двуспальная. Намекают? И правильно. За этим ведь и летела. Возможностей упущенных насчитала уже порядочно, но что-то все несерьезные, и до дела никак не дойдет. И тормоза все несерьезные - литература, да музыка, да кино…

Нет, спать пока все же не буду, решила она, жалко терять драгоценное время. А вот поесть не мешает. Все-таки утомительное это занятие - копание в прошлом. Тем более еда - такая привычная замена секса, да и многого другого. Первое утешение. Чуть что - к холодильнику, вкусный кусок заглотать, и легче. И даже и невкусный, лишь бы заглотать. Особенно для женщин. То-то их так рано разносит, даже замужних, даже бездетных. Такие стройненькие девочки ходят, длинненькие, гладенькие, обзавидуешься глядя, а чуть постарше - уже облепило ее со всех сторон. Ну а мужики с какого горя жиреют? Им же всегда проще себе это дело организовать. А в крайнем случае и ручной работой могут обойтись. Впрочем, и женщины тоже.

Интересно, что они мне там из еды заготовили.

К концу десятого класса вынырнуло выражение "прощаться с детством". Впрочем, каждая придумывала себе для этого свое выражение. В тесном шепоте с подружкой одна говорила просто "а я уже…", другая - "мы с ним… это…", а еще одна, в легком подпитии, таинственно объявила: "Я вчера вышла замуж", - хотя никакого замужа и в помине не было. Ну а как об этом скажешь, в каких словах? "Я потеряла девственность"? "Мы совершили половой акт"? Или как? Чопорные городские девочки не произносили тогда в обществе даже слова "переспать", и уж конечно не "трахаться", а следующие непосредственно за этим понятные матерные слова употреблялись в те далекие времена только как ругательства и не стали еще основным элементом повседневного разговора. Чаще же всего не говорили никак, держали эту постыдно-почетную тайну про себя. Если же ни похвастаться было нечем, ни скрывать нечего, то и это хранилось в тайне.

Школьный конформизм требовал, чтобы и она тоже. Очень хотелось быть как все; беда только в том, что делать как все - не хотелось.

А как делали все? Это долго оставалось для нее загадкой. Нет, не сам акт - в тринадцать лет, с первой менструацией, все торжественно объяснила ей мама, залепив сперва традиционную пощечину, чтобы запомнила на всю жизнь этот момент своего вхождения в женскую страду. Мамино объяснение сделано было так целомудренно, в таких окольных выражениях, что все осталось необъясненным, но в нем давно не было нужды - ей еще и девяти не исполнилось, когда десятилетний татарчонок Вилька Замалдинов, сын дворника из подвала, выдал ей полное, красочное и проникновенное описание зазорного акта, и не только описание, но и попытку осуществить его на практике. Было много слюней, соплей и пыхтения, но ничего, конечно, не вышло, и Вилька изругал ее, что у нее дырочки нету.

- А вот и есть, - сказала она, - я из нее писаю.

- О, дура ты пемпендура, - сказал Вилька и сплюнул. - Стану я в твою писалку свой х… сувать.

- Ну и сувай его в свои дырки, а мою не трогай, - обиженно сказала она. Обидело ее, конечно, не матерное слово, она еще считала его обыкновенным словом, хотя дома употреблять уже опасалась. Но как же иначе назвать этот нелепый придаток, который болтается у мальчишек между ногами? - Сувай куда хочешь, а я с тобой такой гадостью заниматься не буду.

- Гадостью? - злорадно ответил Вилька. - Этой гадостью все взрослые занимаются. И твоя мама тоже, пока папа был.

- Это, может, твоя мама занимается, - крикнула она, - а моя никогда! Никогда!

- Никогда? А ты откуда взялась?

При всем при этом для нее долго оставалось загадкой, как же делают все. Почти все ее сверстницы жили, как и она, в густонаселенных комуналках, гостиницы в те времена для обычных людей не существовали, да и у кого было столько денег! Тогда как же они устраиваются?

И вот в семнадцать лет, уже на первом курсе института, она увидела - как.

Назад Дальше