Так как же он, будучи в здравом уме, мог сказать "нет", когда она потребовала пятьсот баксов? "Нет" - это было бы против правил. Чтобы оставаться той, кем она теперь хотела быть (кем ему нужно было, чтобы она была), она должна была услышать от Шаббата "да". Хотя бы она и потратила эти деньги на покупку оборудования для мастерской своего сына. Мэтью был женат, служил полицейским и жил внизу, в долине; Дренка обожала его и с тех пор, как он стал копом, постоянно о нем беспокоилась. Он не отличался красотой, не мог похвастаться жесткими дикобразьими черными волосами и ямочкой на подбородке, как отец, чье имя, переделанное на английский лад, носил; он был сын Дренки: рост - всего пять футов восемь дюймов, вес - 135 фунтов, самый маленький в классе и в полицейской академии, да и самый младший тоже. И середина лица у него тоже была как-то смазана, а его бесхребетный нос был точной копией ее носа. Его растили для того, чтобы было кому однажды передать гостиницу, а он разочаровал своего отца, бросив школу гостиничного бизнеса через год после поступления ради того, чтобы превратиться в мускулистого, коротко остриженного полицейского в высокой шляпе, со значком и с большими полномочиями, и его первое назначение - в радиолокационную бригаду, гонять патрульную машину туда-сюда по автострадам, - это была лучшая работа на свете. "Стольких людей встречаешь, все машины, которые ты останавливаешь, они же разные, и люди все разные, обстоятельства разные, скорость…" Дренка повторяла Шаббату всё, что Мэтью-младший рассказывал ей о своей жизни полицейского с тех пор, как семь лет назад он поступил в академию, где на них начали орать инструкторы и он поклялся матери: "Я не сломаюсь", до самого выпуска, когда, даром что он ростом не вышел, его наградили знаком отличия за физическую подготовку, и ему, как и всем, кто выдержал двадцатичетырехнедельный курс, сказали: "Ты не Бог, но ты - следующий после него". Она описывала Шаббату преимущества девятимиллиметрового пистолета на пятнадцать патронов, и как Мэтью затыкает его за край ботинка или за ремень сзади, когда не на дежурстве, и как это сначала приводило ее в ужас. Она все боялась, что его убьют, особенно когда его перевели из транспортной бригады и раз в несколько недель он стал выходить в ночную смену. Сам Мэтью полюбил ночное патрулирование, как раньше любил радиолокацию. "Когда ты на смене, ты сам себе начальник. Садишься в машину и поступаешь так, как считаешь нужным. Свобода, мам. Полная свобода. Если ничего не случится, от тебя только и требуется, что вести машину. Ты один за рулем, просто едешь и едешь по дороге, пока тебя куда-нибудь не вызовут". Он набрался опыта в подразделении, которое в полиции штата называли "Северный патруль". Хорошо знал местность, дороги, леса, все заведения в городках и получал огромное удовольствие от того, что ездил по ночам и проверял: проверял банки, бары, следил, как люди выходят из баров и сильно ли они набрались. У Мэтью, как он говорил матери, было место в первом ряду на самые крутые шоу - несчастные случаи, ограбления, семейные скандалы, самоубийства. Большинству людей никогда не доводилось видеть самоубийцу, а вот девушка, с которой Мэтью ходил в школу, вышибла себе мозги в лесу, села под дубом и вышибла себе мозги, а Мэтью, первый год из академии, был как раз тем копом, которого вызвали на место происшествия, и пришлось ему звонить судмедэксперту и дожидаться его приезда. За этот первый год, сказал Мэтью матери, он так поднаторел, стал чувствовать себя таким непобедимым, что, кажется, пулю на лету поймал бы. Вот Мэтью выезжает на семейную разборку, муж и жена оба пьяные, кричат, прямо пышут ненавистью, раздают друг дружке затрещины, и вот он, ее сын, беседует с ними и ухитряется так их успокоить, что, когда он уезжает, у них уже все нормально и никого не надо задерживать за нарушение общественного порядка. Иногда, правда, так буянят, что он вынужден задержать их, наручники на мужчину и наручники на женщину, а потом ждать, пока подъедет другой коп, и вместе они увозят их, чтоб не угробили друг друга. А когда подросток угрожал пушкой в пиццерии на 63-й и дал очередь перед тем, как смыться, это он, Мэтью, разыскал машину, на которой уехал парень, один разобрался, без напарника, зная, что у парня пушка, в мегафон приказал ему выйти с поднятыми руками, а сам держал его на прицеле… И все эти истории, призванные убедить мать, что Мэтью хороший коп, что он свое дело крепко знает, что он всегда действует, как учили, испугали ее настолько, что она купила сканер, маленькую коробочку с антенной и кристаллическим детектором - отслеживать сигналы на частоте Мэтью. Так что иногда, когда Мэтью бывал в ночной смене, а она не могла уснуть, она включала сканер и слушала всю ночь. Прибор улавливал сигнал всякий раз, как Мэтью получал вызов, так что Дренка примерно представляла, где он и куда направляется, да что там, по крайней мере, знала, что он еще жив. Стоило загудеть его номеру - 415Б - и она мгновенно просыпалась. Но просыпался и отец Мэтью и снова приходил в ярость от того, что сын, которого он каждое лето обучал на кухне, наследник его бизнеса, - а ведь он создал эту гостиницу из ничего, будучи иммигрантом без гроша в кармане, - теперь всего лишь умелый каратист и дзюдоист и в три часа утра тупо следует за старым пикапом, который, видите ли, подозрительно медленно пересек Бэттл-Маунтин. Взаимное недовольство отца и сына друг другом приняло такие размеры, что только с Шаббатом Дренка и могла поделиться своими страхами за жизнь Мэтью и своей гордостью за то количество дорожно-транспортных происшествий, которое он сумел урегулировать за неделю. "Там всегда что-нибудь, - говорил он матери, - превышение скорости, задние габаритные огни, каких только нарушений нет…" Так что Шаббат не удивился, когда Дренка призналась, что на пятьсот долларов, которые он заплатил ей за любовь втроем с Кристой, она купила Мэтью электропилу "Макита" и отличный набор лезвий.
А вообще-то, все устроилось как нельзя лучше для всех. Дренка нашла способ стать своему мужу хорошим другом. Приходящий кукольник, заслуженный деятель непристойных искусств с Манхэттена, делал для нее более чем переносимой рутину семейной жизни, которая прежде ее убивала. Теперь она воспринимала ее просто как противовес своим безрассудствам. Она вовсе не испытывала отвращения к своему лишенному изобретательности мужу, и ничто так не ценила теперь, как его некоторую флегматичность.
Пятьсот - это было дешево за удовольствия, ожидавшие каждого из них, и потому, как бы трудно ни было ему отдавать эти хрусткие новые банкноты, Шаббат постарался проявить то же хладнокровие, что и Дренка, когда она, с наслаждением воспользовавшись киношным клише, сложила бумажки пополам и засунула их в лифчик, глубоко между грудей, чья мягкая полнота всегда пленяла его. Казалось бы, все уже не то, когда тело теряет упругость и намечается некоторая дряблость, но даже при том что ее кожа в вырезе платья истончилась, как смятая бумага, этот бесценный треугольничек плоти, исчерченный мелкими морщинками, не только по-прежнему возбуждал его, но и вызывал у него особую нежность. Шесть коротких лет отделяли его теперь от семидесяти. Держаться этих несколько раздавшихся ягодиц, которые татуировщик-время пометило своими смешными узорами, его заставляло сознание, что игра, по сути дела, доиграна.
В последнее время, когда Шаббат сосал полные груди Дренки, полные - слово того же корня, что плод, плодиться, то есть проливаться, подобно Юноне, раскинувшейся на полотне Тинторетто, где Млечный Путь путь вытекает из ее соска, - когда он сосал их с неослабевающей страстью, заставлявшей Дренку запрокидывать голову и стонать (как, наверное, стонала и Юнона): "Я чувствую это там, очень глубоко", его пронзала острейшая тоска по покойной матери. Ее первенство оставалось почти таким же незыблемым, каким было в те несравненные первые десять лет, что они провели вместе. Шаббат поистине благоговел перед тем природным чувством судьбы, которым она обладала, а также перед душой этой женщины, чья жизнь, в общем-то, была не сложнее жизни лошади. Душа постоянно пульсировала в ее неутомимой деятельности, безошибочно угадывалась в запахе пирогов, стоявших в духовке, когда он приходил из школы. Недавно в нем всколыхнулись чувства, которых он не испытывал с тех пор, как ему было восемь или девять лет. Она находила высшее наслаждение в том, чтобы быть матерью своим мальчикам. Да, это была вершина ее жизни - взращивание Морти и Микки. Мысли о ней, а вернее, самый смысл ее существования наполнял Шаббата, стоило ему вспомнить, с каким рвением она каждый год готовилась к Песаху, как убирала повседневную посуду, два комплекта, как потом приносила из гаража стеклянные пасхальные тарелки, мыла их, расставляла по полкам, и все это меньше, чем за день, в промежутке между тем, как они с Морти уходили в школу утром и возвращались днем. Она выгребала из кладовых остатки хамеца, скребла и чистила кухню, как положено к этому празднику. Она так управлялась с делами, что трудно было понять, она ли исполняет то, что необходимо, или необходимость все делает за нее. Эта хрупкая женщина с крупным носом и кудрявыми темными волосами сновала туда-сюда, как птичка-кардинал в зарослях кустарника, чирикая и щебеча, издавая влажные и сочные трели с той же естественностью, с которой вытирала пыль, гладила, штопала, натирала до блеска, шила. Сложить, расправить, распределить, упаковать, разобрать, открыть, распутать, связать - ее проворные пальцы никогда не останавливались, а свист никогда не смолкал, все его детство. В этом была ее главная радость: содержать счета мужа в порядке, уживаться с пожилой свекровью, удовлетворять ежедневные потребности двух мальчиков, следить, чтобы даже в худшие времена, во времена Депрессии, как бы мало ни выручали они за масло и яйца, денег хватало на детей, чтобы, например, одежда, переходившая от Морти к Микки, а только такую Микки и носил, была всегда безупречно заштопанной, свежей, идеально чистой. Ее муж с гордостью говорил своим покупателям, что у его жены и на затылке есть глаза, и не одна пара рук, а две.
Потом Морти ушел на войну, и все изменилось. Они всегда переживали все семьей. Никогда не разлучались. Они никогда не были настолько бедны, чтобы, как делали соседи, сдавать дом на лето, а самим переселяться в поганенькие комнатушки над гаражом, но все же по американским меркам они были бедной семьей, и ни один из них никогда никуда не уезжал. И вот Морти уехал, и впервые в жизни Микки спал один в их комнате. Однажды они ездили повидаться с Морти, когда он служил в Освего, в штате Нью-Йорк. Потом шесть месяцев его обучали в Атлантик-Сити, и они ездили к нему по воскресеньям. А потом он попал в лётную школу в Северной Каролине, и они ехали и ехали к нему на юг, несмотря на то, что отцу пришлось доверить грузовик соседу и заплатить ему, чтобы тот доставлял покупателям продукты, пока отец в отъезде. У Морти была плохая кожа, и красотой он не отличался, и в школе не блистал, учился средне, на троечки, по всем предметам, кроме физкультуры и труда, и у девушек большим успехом не пользовался, и тем не менее все знали, что Морти, с его физической силой и характером, сумеет о себе позаботиться, какие бы трудности его ни ожидали. Он играл на кларнете на танцевальных вечерах в школе. На беговой дорожке он был бог. Потрясающий пловец. Он помогал отцу с доставкой. Он помогал матери по дому. Он был мастер на все руки, как и все они, впрочем: с какой нежностью его могучий отец подносил хрупкие яйца к свету, чтобы проверить, свежие ли; с каким изяществом и проворством его мать управлялась в доме, - фамильный талант к ручному труду, который и Микки в свой черед продемонстрирует миру. Всё в наших руках. Морти умел починить водопровод, электричество, да что угодно. Отдайте Морти, говорила мать, Морти починит. И она вовсе не преувеличивала, называя Морти самым добрым на свете старшим братом. Он пошел в военную авиацию восемнадцати лет, совсем мальчиком, сразу после школы в Осбери, не дожидаясь набора. Ушел в восемнадцать и в двадцать погиб. Убит на Филиппинах 12 декабря 1944 года.
Почти год мать Шаббата не вставала с постели. Не могла. Больше о ней никогда не скажут, что у нее и на затылке глаза. Теперь она иногда вела себя так, как будто у нее и спереди глаз не было, не то что сзади, и, как вспоминал ее второй, оставшийся в живых, сын, пыхтя и задыхаясь, словно стараясь высосать из Дренки все до капли, его мать больше никогда не насвистывала своих птичьих песен. Теперь, когда он возвращался по припорошенной песком улочке из школы, домик У моря встречал его молчанием, так что он даже не мог сказать, дома ли она. Никаких медовых коврижек, булочек с орехами и финиками, кексов - ничего больше не выпекалось в духовке к его возвращению из школы. Когда погода была хорошая, мама сидела на дощатой скамейке, глядя на пляж, куда раньше бегала на заре вместе с мальчиками купить камбалы у рыбаков за полцены. После войны, когда все вернулись домой, она стала ходить туда разговаривать с Морти. Шли десятилетия, и, вместо того чтобы постепенно перестать, она говорила с ним все больше и больше, пока в доме для престарелых в Лонг-Бранч, куда Шаббату пришлось поместить ее в девяносто лет, не стала разговаривать только с Морти, и больше ни с кем. Она не понимала, кто такой Шаббат, когда в последние два года ее жизни он, проведя в дороге четыре с половиной часа, приезжал навестить ее. Живого сына она не узнавала. Но началось это еще в 1944 году.
А теперь Шаббат разговаривал с ней. И этого он от себя не ожидал. Со своим отцом, который не оставил Микки, хотя и его сломила смерть Морти, который просто и примитивно поддерживал Микки, какой бы непонятной ни казалась ему время от времени жизнь сына, поддерживал, когда тот после средней школы подался в моряки, когда разыгрывал кукольные представления на улицах Нью-Йорка, так вот со своим покойным отцом, простым, необразованным человеком, в отличие от своей жены родившемся "по ту сторону", приехавшим в Америку самостоятельно в тринадцать лет и уже через семь лет начавшим высылать деньги родителям и двум младшим братьям, - с ним Шаббат слова не сказал после того, как четырнадцать лет назад бывший торговец молоком и яйцами тихо умер во сне в возрасте восьмидесяти одного года. Никогда он не чувствовал, что отцовская тень бродит где-то поблизости. И это не только потому, что отец всегда был самым неразговорчивым в семье, но и потому, что Шаббату никогда никто убедительно не доказал, что мертвые - это не просто мертвые. Говорить с ними, всем известно, - значит поступать неразумно, впрочем, это самое простительное из неразумных занятий. Да Шаббату в любом случае все это было чуждо. Шаббат был реалист, реалист яростный, до такой степени реалист, что к шестидесяти четырем годам практически отказался от попыток наладить контакт с живыми, не то что обсудить что-либо с мертвыми.
И все-таки именно этим он занимался теперь каждый день. Его мать бывала здесь ежедневно, и он разговаривал с ней, а она ему отвечала. Как ты здесь, мам? Ты только здесь или ты везде? Ты была бы похожа на себя настоящую, если бы мне удалось увидеть тебя? Картинка, которая у меня перед глазами, все время меняется. Ты знаешь только то, что знала, когда была жива, или ты теперь все знаешь, или о "знании" вообще речи нет? Как дела? Ты все так же подавлена и печальна? А славно было бы узнать, что ты опять стала прежней, что ты щебечешь, как раньше, потому что Морти теперь с тобой. Он с тобой? А папа? И если вас собралось трое, то почему бы и Богу не быть с вами вместе? Или бестелесное существование так же в природе вещей, как и все остальное, и Бог там нужен не более, чем здесь? И относишься ли ты так же серьезно к пребыванию в смерти, как относилась к жизни? Быть мертвой - ты выполняешь эту работу так же тщательно, как вела хозяйство?
Жутковатые, непостижимые, нелепые, ее приходы, тем не менее, были вполне реальны, и чем бы он себе их ни объяснял, он не мог заставить свою мать уйти. Он чувствовал, здесь она или нет, так же, как чувствовал, на солнце находится или в тени. Было что-то слишком естественное в его ощущении ее присутствия, чтобы это ощущение могло исчезнуть от его холодной иронии. Она приходила не только, когда он впадал в отчаяние, появлялась не только посреди ночи, когда он просыпался и так остро нуждался в том, чтобы восполнить исчезающее, - мать была и в лесу, и в фоте, с ним и Дренкой, висела над их едва прикрытыми телами подобно вертолету. Возможно, тот вертолет и был его матерью. Его умершая мать была с ним, наблюдала за ним, окружала его своим присутствием. Его мать была послана за ним. Она вернулась, чтобы вести его к смерти.