Умирающее животное - Рот Филип 10 стр.


Вот оно. Письмо, за которое он тревожился: как бы оно не затерялось на почте! Датированное той ночью, когда он в последний раз приезжал ко мне, всего двумя часами после визита. Как будто за весь последний год, на протяжении которого мы только и делаем, что осыпаем друг друга оскорблениями, я уже не получил доброго десятка точно таких же писем. "Ты в сотню раз хуже, чем я думал" - так оно начинается. Стандартное для моего сына начало. А потом это. Давайте-ка я вам почитаю. "Ты все никак не уймешься. Просто не могу поверить. Все эти ужасные вещи, которые ты высказываешь. Тебе необходимо самоутверждаться за мой счет, необходимо вновь и вновь доказывать, что твой жизненный выбор правилен, а мой, напротив, труслив и смешон, попросту говоря, ошибочен. Я пришел к тебе донельзя расстроенным, а ты обрушился на меня, применив психическое насилие. Типичный шестидесятник - он, видите ли, обязан всем, чего добился, серьезному отношению к Дженис Джоплин. Потому что без Дженис Джоплин он ни за что не стал бы к семидесяти годам живым воплощением жалкой и лживой старости. Длинные седые волосы, заплетенные в косичку; бородка как у индюка, уткнувшаяся в шелковый шарфик немыслимой расцветки, скоро, герр фон Ашенбах, ты начнешь пользоваться румянами. Ну, и как же, по-твоему, ты выглядишь? Имеешь ли ты об этом хотя бы малейшее представление? Со всей твоей напускной духовностью! С комплектованием личного состава на эстетических баррикадах Тринадцатого канала! С твоей донкихотской борьбой за навязывание высоких стандартов масскульту! А как быть с традиционными стандартами, с заурядными стандартами личной порядочности? Разумеется, у тебя кишка тонка для серьезных занятий академической наукой; серьезного отношения не заслуживает, на твой взгляд, никто и ничто. Вспомни свою Дженни Уайт - где она сейчас? Сколько раз сходила замуж, сколько раз развелась, сколько раз побывала в психушке после очередного нервного срыва, сколько лет провела в палате для буйных? Девушки поступают в колледж, а там их поджидает такая тварюга, как ты. И никто их не защищает от тебя! А нужно ли еще какое-нибудь доказательство того, что они нуждаются в защите, или тебя одного достаточно? У меня две дочери, обе, кстати, доводятся тебе внучками, но как я подумаю о том, что они пойдут в колледж и преподавателем у них окажется человек вроде моего родного отца…"

И далее в том же духе… пока он… сейчас найду… Да, пока он не набирает первую космическую скорость. "Мои дети напуганы, они плачут по ночам, потому что папа с мамой ссорятся и папа, рассердившись, уходит из дому. Ты можешь себе представить, каково мне бывает, когда я возвращаюсь домой глубокой ночью? Каково мне бывает слышать, как мои дети плачут? Да, но как тебе представить такое, если тебе всегда было все равно? А я тебя еще защищал. Да, пойми, я тебя защищал. Я отказывался поверить, что мама насчет тебя права целиком и полностью. Я за тебя вступался, я ей перечил. Да и как же мне было ей не перечить, ты же мой папа! Наедине с самим собой я пытался тебя оправдать, пытался тебя понять. Но твои шестидесятые годы? Взрыв несерьезности, вульгарный и бездумный регресс, а может быть, и коллективное вырождение, и это, на твой взгляд, объясняет и оправдывает буквально все? Тебе стоило бы озаботиться поисками лучшего оправдания. Соблазнять беззащитных студенток, удовлетворяя сексуальные аппетиты за счет окружающих, - это что, и вправду было так уж необходимо? Нет, необходимо было совершенно другое: развивать и укреплять трудно складывающиеся супружеские отношения, воспитывать малолетнего сына, всецело приняв на себя ответственность, как и положено взрослому человеку. Все эти годы мне казалось, будто мама преувеличивает. Но она, конечно же, ничего не преувеличила. Только нынешней ночью я понял, с каким чудовищем она жила, через какие муки ей довелось пройти. И все эти страдания - во имя чего они были? Ты возложил на нее тяжкое бремя, ты возложил тяжкое бремя на меня, на восьмилетнего мальчика, которому пришлось стать для матери единственным светом в окошке, и во имя чего все это? Чтобы ты мог почувствовать себя по-настоящему "свободным"? Терпеть тебя не могу! Да и не мог никогда".

А через месяц он опять приедет, чтобы сообщить, что терпеть меня не может. И через два месяца тоже. И через три. Он так никогда от меня и не отстанет. Отец, знаете ли, отличная мишень. "А вот и я. Давай жми на кнопку!" К своей семейной ситуации он относится без тени иронии, хотя, на мой взгляд, извлекает из нее больше удовольствия, чем вселенской скорби, которую на себя напускает. А вы считаете, он ничего не извлекает? Да нет, едва ли так. Он ведь далеко не глуп. И родительский развод никак не мог обернуться для него жизненной и уж тем более пожизненной драмой. Полагаете, все-таки мог? Что ж, может быть. Вы, не исключено, правы. Он так и не избавится от этого комплекса до конца своих дней. Одна из бесчисленных насмешек судьбы: сорокадвухлетний мужчина, всецело сосредоточившийся на воспоминаниях о том, как тяжко жилось ему тринадцатилетнему, и до сих пор страдающий от этого. Может быть, он по-прежнему чувствует себя как тогда, на бейсбольном матче. Чувствует, что его вот-вот вырвет. Чувствует, что ему пора окончательно порвать с мамочкой, чувствует, что ему пора окончательно порвать с папочкой, и понимает, что у него не получится ничего, кроме как лишний раз изблевать душу.

Мой роман с Консуэлой продлился полтора года, даже чуть больше. Из дому - в театр или в ресторан - мы с нею выходили редко. Она по-прежнему боялась всевидящего ока желтой прессы, боялась узреть нашу фотографию в светской хронике на шестой странице "Пост", а меня это более чем устраивало, потому что стоило мне увидеть ее, как я тут же хотел ее трахнуть, не тратя времени на какую-нибудь жалкую театральную пьеску. "Тебе ведь известно, что за народ эти репортеры, - говорила она мне, - известно, как они лезут в чужую жизнь, и стоит нам появиться вдвоем…" "Что ж, отлично, - отвечал я на это, - давай останемся дома". В конце концов она оставалась у меня на всю ночь, и наутро мы завтракали вдвоем. Виделись мы когда раз, когда два в неделю, и после прискорбной промашки с тампоном в ванной Кэролайн больше ни разу не удалось отследить гостевание Консуэлы в моей квартире. И все же мои отношения с Консуэлой ни в коей мере не были безоблачными; я никогда не забывал о пяти парнях, с которыми она спала до меня, причем двое из них, как выяснилось, доводились друг другу родными братьями; с одним из них Консуэла завела интрижку, когда ей было восемнадцать, а с другим - в двадцать лет; это были кубинцы, братья Вильяреаль, отпрыски еще одного преуспевающего семейства из округа Берген; и одна только мысль о них причиняла мне невыносимые страдания. Не будь рядом со мной Кэролайн, не будь наших ночей, наполненных безумным и вместе с тем успокоительным сексом, просто не знаю, до чего я мог бы дойти в своем неизбывном отчаянии.

Вопрос, иметь или не иметь Консуэлу, встал ребром, только когда она получила наконец степень магистра и устроила по этому поводу вечеринку в родительском доме в Нью-Джерси. Разумеется, разрыв пошел бы нам обоим на пользу, однако я его еще не планировал и потому очень расстроился. Впал в депрессию, затянувшуюся на целых три года. Консуэла причиняла мне страдания, но разлука с ней оказалась болезненнее стократ. Скверное было времечко, и само по себе оно бы не закончилось никогда. Мне здорово помог Джордж О'Хирн: мы с ним проговорили множество вечеров, тех вечеров, когда мне было особенно скверно. Ну и, конечно, фортепьяно. Оно-то меня в конечном счете и вывезло.

Я уже говорил вам, что в последние годы накупил множество музыкальной литературы и нотных альбомов. И вот я начал играть буквально каждую свободную минуту. Сыграл все тридцать две сонаты Бетховена, каждая нота которых была словно бы нарочно создана, чтобы отвлечь меня от мыслей о Консуэле. Никого никогда не заставлю слушать записи этой музыки в моем исполнении, да и нет никаких записей. Порой я играл правильно, чаще фальшивил, но продолжал предаваться этому занятию самозабвенно. Каприз, конечно, но дело обстояло именно так. Играя на фортепьяно чужую музыку, ты как бы воспроизводишь сам процесс творчества и в определенной мере проникаешь композитору в душу. Проникаешь не в те сокровенные глубины, где музыка, собственно говоря, и зарождается, но тем не менее твое эстетическое восприятие той или иной вещи перестает быть исключительно пассивным. Ты сам, на свой неуклюжий лад, занимаешься творчеством, и как раз тут искал я спасения от тоски по Консуэле. Я играл сонаты Моцарта. Я играл фортепьянную музыку Баха. Я играл ее, я ее осваивал, что, разумеется, не означает, будто я делал это хорошо. Я играл елизаветинцев начиная с Бёрда. Я играл Пёрселла. Я играл Скарлатти. Купил все его сонаты, все пятьсот пятьдесят пять. Не скажу, что я переиграл их все, но значительную часть - безусловно. Я играл фортепьянную музыку Гайдна. Теперь я понимаю, какая она холодная. Шуман. Шуберт. И все это, как я уже сказал, при крайне скудной музыкальной подготовке. Но в жизни моей настала чудовищная пора, бессмысленная и бесплодная, и приходилось выбирать: либо ты изучаешь Бетховена и пытаешься войти в его мир, либо, предоставленный самому себе, вновь и вновь прокручиваешь в мозгу сцены из прошлого и, прежде всего, ту трагическую для тебя сцену, когда ты свалял дурака, пропустив вечеринку, устроенную Консуэлой по случаю получения ею магистерской степени.

Но, знаете, я ведь даже не догадывался, какое заурядное она существо. Девица, выдернувшая по моей просьбе у меня на глазах кровавый тампон, объявляет, что намерена порвать со мной только из-за того, что я не пошел на эту дурацкую вечеринку! Столь банальный конец таких выдающихся отношений - для меня подобное по-прежнему невообразимо. Стремительная резкость разрыва - вот что я прокручиваю вновь и вновь и прихожу к выводу, что у этой резкости может быть лишь одно объяснение: Консуэла порвала со мной, потому что ей захотелось со мной порвать. Но почему? Потому что она не хотела меня физически, она никогда не хотела меня физически, она со мной всего-навсего экспериментировала: желала выяснить, до какого умопомешательства могут довести человека ее груди. Но сама она никогда не получала от меня того, что ей было нужно. Она получала это от братьев Вильяреаль. Разумеется. И вот все они явились на вечеринку, обступили ее, закружили, красивые, смуглые, мускулистые, молодые и, ясное дело, мужественные, и она подумала: а чего ради держусь я за этого старика? Полтора года я был для нее хорош и вдруг стал плох. Она дошла ровно до той черты, до которой ей хотелось дойти, и тут же остановилась. Так что, появись я на вечеринке, это не принесло бы мне ничего, кроме дополнительных мучений. Выходит, я правильно сделал, что не пришел. Потому что и без того капитулировал перед нею во всех мыслимых и немыслимых отношениях, капитулировал, сплошь и рядом этого даже не понимая. Желание не оставляло меня никогда: даже будучи с ней - и в ней, - я уже тосковал по ней заранее. Любовный голод, как я уже сказал, был первичен. И этот голод я чувствую и сейчас. От желания нет избавления - как и от ощущения самого себя жалким просителем. Нет избавления - ни с нею, ни без нее. Так кто же стал инициатором нашего разрыва? Я, не пришедший к ней на вечеринку, или она, возмутившаяся из-за того, что я не пришел? Вечный спор с самим собой о том, что первично: яйцо или курица; вот чем я занят и вот почему, заглушая горькие мысли о невозвратной потере, а в особенности назойливое воспоминание о прошедшей без меня вечеринке как символе случившегося и подлинном или нет ключе к нему, вот почему мне частенько доводится вставать среди ночи, и подсаживаться к роялю, и играть до тех пор, пока за окном не начнет светать.

Вот как это случилось. Она пригласила меня к себе в Джерси на вечеринку по случаю получения магистерской степени, и я, конечно же, согласился и даже поехал, но на мосту через Гудзон внезапно подумал: там будут ее родители, будут ее дед и бабка, там будет вся кубинская родня, все друзья детства и эти два брата-акробата, конечно, тоже, а меня всем собравшимся представят как ее университетского наставника и вдобавок как лицо из "ящика". И было бы слишком глупо с моей стороны после полутора лет интимных отношений строить из себя добренького старенького профессора, особенно в присутствии этих злоебучих братьев Вильяреаль. Слишком я стар для участия в подобном фарсе. Поэтому, уже съехав с моста на сторону Джерси, я позвонил Консуэле и сообщил, что у меня поломалась машина и поэтому я не смогу приехать. Это была очевидная ложь: практически новый "порш" (а моему не было и двух лет) поломаться не может. И той же самой ночью она прислала мне из родительского дома в Джерси разъяренное письмо, прислала по семейному факсу; не скажу, чтобы это было самое бешеное письмо изо всех, какие мне довелось получить на своем веку, но тем не менее для неизменно уравновешенной Консуэлы совершенно немыслимое и непредставимое.

Совершенно немыслимой и непредставимой была, впрочем, как выяснилось, и сама Консуэла. Я ее, оказывается, не знал; да и как мне было узнать ее, если я был ослеплен страстью? Вот как напустилась она на меня в этом письме: "Ты же всегда строил из себя мудрого старца-всезнайку… Только сегодня утром я видела тебя по телевизору: ты, как обычно, выдавал себя за главного специалиста в том, что в искусстве хорошо, а что плохо, что культурным людям можно читать, а чего нельзя, что за музыку стоит слушать, какие картины надо смотреть или покупать, и вот сейчас, когда я устроила вечеринку, чтобы отпраздновать завершение важного жизненного этапа, и мне захотелось, чтобы эта вечеринка удалась как можно лучше, и захотелось, чтобы ты был рядом, потому что ты значишь в моей жизни все, ты просто-напросто на нее не явился". Хотя я уже успел прислать ей подарок и, разумеется, цветы, она все равно впала в необузданную ярость. "Господин интеллектуал, господин критик, господин знаменитость, господин эксперт, господин профессор, господин наставник всего и вся во всем на свете! Me da asco!" - так она закончила это письмо. Никогда раньше, даже в минуты душевного волнения, Консуэла в общении со мной не срывалась на испанский язык. Me da asco. "Меня от тебя воротит" - вот как переводится эта идиома.

Все это произошло шесть с половиной лет назад. Как ни странно, через три месяца после разрыва я получил от Консуэлы открытку из какой-то страны третьего мира, славящейся своими курортами, - Белиза, Гондураса или чего-то в этом роде, - и короткое послание было выдержано в дружественных тонах. Еще полгода спустя Консуэла мне позвонила. Она претендует на должность в рекламной фирме, было сказано мне, на должность, из-за которой я ее наверняка запрезирал бы, но тем не менее не соглашусь ли я написать ей рекомендательное письмо? Как ее бывший научный руководитель. И я написал рекомендательное письмо. Потом я получил от нее еще одну открытку (с репродукцией "Лежащей обнаженной" Модильяни из Музея современного искусства), сообщавшую, что искомое место она получила и совершенно счастлива.

А больше я не ведал о ней ни сном ни духом. Одной бессонной ночью я разыскал ее имя в новом телефонном справочнике Манхэттена; должно быть, отец купил ей квартиру в Верхнем Ист-Сайде. Но в одну реку не ступишь дважды, и я ей не позвонил.

Да и Джордж такого звонка, безусловно, не одобрил бы. Джордж О'Хирн, пусть он и пятнадцатью годами младше меня, стал моим исповедником, стал, если угодно, моим духовным отцом. Причем мы с ним близко дружили и все полтора года, что длился мой роман с Консуэлой, но только потом Джордж признался мне, как тревожила его вся эта история, как он переживал за меня, лишившегося на пике страсти всего своего чувства реальности, здравого смысла, цинизма, ни о чем, кроме рокового разрыва с Консуэлой, не думавшего и думать не желавшего. Он, безусловно, не одобрил бы, вздумай я ответить на открытку с "Обнаженной" Модильяни, чего мне безумно хотелось и на что, как мне думалось, она меня сознательно провоцировала удлиненной округлой талией, широким разворотом таза, благородно-волнистой линией бедер, рыжим языком пламени в той точке, откуда расходятся ноги, - всей этой фирменной прелестью натурщицы Модильяни, всей этой продолговатой податливостью и податливой продолговатостью женщины-мечты, которую художник писал, словно совершая таинственный обряд, и которую Консуэла вызывающе послала мне по почте, даже не потрудившись спрятать наготу в почтовый конверт. "Обнаженную", груди которой, полные и чуть-чуть набок, были так похожи на те, которыми гордилась Консуэла. "Обнаженную", прикрывшую глаза и, подобно Консуэле, не защищенную ничем, кроме эротической власти; "Обнаженную", опять-таки подобно самой Консуэле, и первозданную, и вместе с тем продуманно элегантную. Золотисто-загорелую "Обнаженную", неизъяснимым образом забывшуюся сном на черном бархате, над бездной черного бархата, над бездной черного бархата, ассоциирующейся для меня в моем тогдашнем настроении с могилой. Словно бы выписанная единым росчерком пера, она лежит и ждет тебя, спокойная, как смерть.

Джордж даже пытался отговорить меня от сочинения рекомендательного письма.

Назад Дальше