Рафаэль медленно ехал через поля. Все вокруг было внове. Он выглядывал деревеньку, через которую давеча проскочил, но ее не было. После деревянного моста на горизонте возник черный лес, у кромки которого металась фигурка матери. Рафаэль даже не понукнул лошадь. Наконец он спешился, съехав по скользкому лошадиному боку. Ноги его не держали, но он устоял, когда Ария его тряхнула и обняла.
Две фотографии
К кухонной стене пришпилены две фотографии. На одной Люсьен Сегура в последнюю пору его жизни: сидит на садовой скамье под склонившейся темной веткой. От снимка веет официальностью и вместе с тем неким разгильдяйством. Последнее исходит от писательского облика: мятая рубашка, косматые усы, будто одолженные у какого-то зверя; но самая непринужденная деталь - лицо человека, которого только что осчастливили. Он ухмыляется, даже не пытаясь скрыть неприглядную кудлатость и отсутствие зуба. В нем угадываешь того, кто привык к сдержанности и смеется про себя.
В правой части снимка какое-то размытое непонятное пятно, напоминающее кляксу на безупречном холсте. Может, летучая мышь сослепу пролетела между объективом и литератором? Нет, это единственное фотографическое изображение писательского друга Льебара-Астольфа, который сердито обернулся на щелчок затвора, причем так резко, что вышел смазанным.
Вторая фотография была сделана в тех же местах, но гораздо позже сыном нечеткого сердитого пятна - Рафаэлем. На ней женщина, которую он встретил в писательском доме. Размер обоих снимков одинаковый, так что они в некотором смысле пара.
На втором фото объект снят крупнее. Вместе с веком фотография ушла от среднего плана, пренебрегая перспективой и фоном из лесов и горных гряд.
По пояс голая женщина движется на камеру и вот-вот выпадет из фокуса. Крепкое загорелое тело, в светлые волосы воткнуты веточки коровяка и розмарина - кажется, будто они растут из ее головы. Смеющийся рот, худые плечи и руки в грязных потеках. Энергию и чувственность она словно черпает из воздуха. Глядя на снимок, представляешь и человека с камерой, который в том же темпе пятится, чтобы удержать объект в фокусе. Об отношениях между невидимым фотографом и смеющейся перепачканной женщиной можно догадаться по ее радостному шутливому жесту, который она делает рукой в прилипших травинках. Эта женщина - просто Анна.
Часть третья
Дом в Демю
Архив Люсьена Сегуры;
Библиотека им. Банкрофта,
Беркли, Калифорния. Пленка № 3.
Последние две недели большие часы над зеркалами бара "Лё Дароль" показывали двадцать минут двенадцатого. Часовщик все не приходил, ибо починял время где-то в пиренейских деревушках. Когда закончит, он появится со своими промасленными лоскутами и тонюсенькими отвертками. Снимет часы со стены, под остерегающие ойканья слезет со стремянки и устроит тяжелый механизм на мраморной барной стойке, нарочно заняв почти все ее пространство. Далее все пойдет по ритуалу. Часовщик потребует крепкий эспрессо и будет держаться с хмурой властностью, словно его призвали излечить начавшуюся слепоту дочери мэра. Обмакнет тряпицу в масляный соус и пинцетом погрузит ее в незримые глубины исполинских часов…
Удивительное племя, эти часовщики: одни угрюмы и бесчувственны ко всему, кроме механизма, в который собираются вдохнуть жизнь, другие неуверенны в своем даре, точно поэты. Поскольку мой отчим - второй муж матери - был часовщиком, я хорошо изучил их природу. Он, мой первый часовщик, не считал свой талант чем-то особенным. Всего-то нужно освоить несколько приемов; время от времени итальянцы и бельгийцы выдумывали нечто, что меняло местами причину и следствие, но в целом отчим полагал, что его работа ничем не отличается от труда огородника. От него я научился быть осмотрительным и безоглядным в своей работе. Получаешь ремесло, не талант. Служение ему не требует натуги или мрачности. Но других таких часовщиков я не встречал. Наблюдая за отчимом, я узнал достаточно, чтобы самому отладить ход часов, но всякий раз забарахливший хронометр несу тулузским мастерам, дабы посмотреть, как они священнодействуют.
Я люблю наблюдать за ремеслом, пусть скромным и неблагородным, но избегаю разговоров о нем, поскольку это все равно что спрашивать могильщика, какой тип лопаты он предпочитает или когда ему лучше работается - днем или при луне. Мне интересен лишь сам процесс и его невидимая подоплека. Даже если я не вполне понимаю, что происходит. В детстве для меня было удовольствием проехать по берегу Гаронны, где стояли четыре паровых двигателя, качавших воду в Тулузу. В окрестной тиши, где был слышен даже одиночный кряк утки, вдруг раздавался рев моторов, похожих на громадных обезьян, что плевались и пихались у водной кромки. Я был зачарован. Машины были словно взрослые мужики, занятые сложным шумным делом. Казалось, они могут напустить мрак.
По меньшей мере раз в год часы в "Лё Дароль" сваливала усталость, и тогда владелец бара посылал мне весточку о визите часовщика, дабы я приехал в Ош, остановился в "Отель де Франс" и наблюдал за процедурой ремонта. Когда величавый предмет укладывали на мраморную стойку, на его циферблате читалась надпись мелкими буквами: "Ламаргер". Часовщик смахивал с него мучнистый налет и вынимал механизм из корпуса. Дабы мастер, излучавший папскую властность, позволил мне встать поближе, я изображал робость; узнав, что я литератор, или, во всяком случае, таковым считаюсь, он выделил меня среди других зрителей, словно мы с ним были на ином профессиональном уровне. Когда же выяснилось, что я поэт, мой статус на пару ступеней снизился, а часовщик пробурчал какую-то строчку, которую я не расслышал, но которая вызвала смешок зеваки слева, одобренный мастером.
Писательское ремесло не зрелищно. Всего-то коротенькая связь между глазами и пером. Умение предчувствовать и грезить незримо, а вот стоит часовщику снять темную куртку и закатать рукава белой рубашки, как я покидаю общество Клодиль за круглым столиком возле окна и приближаюсь к развернутому клеенчатому несессеру с узкими отделениями для отверток, масленок и фонарика, коим высвечивают склеп часового механизма. Вскоре я уже купаюсь в наслаждении серьезностью мастера. Воображаю, каким царьком, которого впору носить в паланкине, он шествует по деревушкам Верхних Пиренеев и городкам вроде Ларюна, Гаварни и Ожё. Все это мне нравится. Но верю я в непритязательность моего отчима, который, заслышав песнь дрозда, мог прервать ремонт и подойти к окну, чтобы увидеть птицу. Или дать мне свой рабочий ножик, чтоб я очинил тупой карандаш. Из отслуживших свой срок колесиков и пружинок он мастерил чудных зверушек, которые ползали по обеденному столу. Хоть не отец, он вырастил меня. Думаю, свой нрав я перенял от него. Еще я научился тому, что благопристойность без вычурного драматизма - вполне пригодный облик любого мастерства и таланта. Однако при всей своей скромности он преклонялся перед величием Виктора Гюго и его неспешными покорными фразами, что шагали к революции.
Он любил мою мать. Однажды, уже при смерти, он запустил свои пропахшие маслом пальцы в ее аккуратную прическу и взъерошил ей волосы, словно бархат или мех редкого зверя. Я навсегда запомнил этот жест. Наверное, это была моя последняя радость, связанная с ним. Для меня этот жест - квинтэссенция любви и семьи (в искусстве коих сам я не преуспел). Не важно, что мы с ним стеснялись проявлять свои чувства и даже редко обнимались. В его доме мне было тепло и уютно. В нем царил покой, двое часов шли тихо, но точно, сберегая нас во времени. Всем этим он одарил нас всего на пять лет.
Марсейян
Мать Люсьена, Одиль Сегура, родилась в местечке Баньер-де-Бигор близ Пиренеев, где испанское влияние захомутало округу километров в пятьдесят. Мигель Инвьерно, через испанскую границу перебравшийся в городок, работал кровельщиком. Какое-то время он волочился за Одиль, а потом, не сказав ни слова, с троицей соплеменников пропал. В поселке Вик-Фезансак, что к северу от Баньер-де-Бигора, каждый июнь проходила коррида, и всякий год Одиль с сыном на руках туда отправлялась, надеясь в толпе отыскать возлюбленного и отца своего ребенка, однако ни разу его не встретила. Потом она вышла за часовщика и переехала в его дом на окраине Марсейяна.
Люсьену было четыре года, когда он впервые перешагнул порог жилища отчима. Там, в садах, где за деревьями искрилась река, где на солнышке спал пес садовника, он научился различать голос каждого луга. Вскоре он узнал, в какой части неба отыскивать звезды, по времени года менявшие постой, и на каком дереве прячется пересмешник. На каждый день рожденья мать готовила salade de gésiers: на листья салата укладывались маленькие яйца, гусиное горло, картофель, лук-скорода и крупчатая горчица, которую с тех пор Люсьен нигде не встречал. В последнюю неделю мая Одиль устраивала в доме генеральную уборку, пропалывала огород, стирала и гладила мужнины рубашки, а затем, усадив сына в повозку, отправлялась в Вик-Фезансак, где на улочках неустанно высматривала Мигеля, и возвращалась ни с чем, полная разочарования, смешанного с облегчением. Часовщик так и не изведал той близости, что существовала между ней и сыном. Поди знай, вернулась бы она домой, если б на корриде встретила своего испанца.
После неожиданной смерти часовщика остались кое-какие сбережения, но вдова с сыном стали жить скуднее. Ничто так не охраняло мальчика, как забота отчима. Теперь Люсьен стал более осторожным и скрытным. Одноклассники и все другие слышали от него лишь словесные трафареты. Долгие беседы он вел только с собой. Взрослея, он находил собственные слова, словно в открытом поле веточку за веточкой собирал вязанку. В двух-трех фразах он рассказывал себе о заржавевшей калитке, о животном, боязливо забиравшемся в лодку, и эти сцены запечатлевались в нем навсегда. Теперь он защищался словами, их малой предвзятой ясностью.
Приезд
Однажды они молча ужинали, когда вдруг вечернюю тишину нарушило громыханье повозки. Дом их стоял неподалеку от тракта, и стук колес означал гостей. Прервав трапезу, мать с сыном выглянули из дверей, но тяжелогруженая повозка, которую тащила пара лошадей, проехала дальше, на холм. Протарахтев еще сотню метров, она остановилась подле однокомнатного, давно пустовавшего домишки. Люсьен и матушка топтались в дверях - вроде как надо поздороваться. Мужчина и женщина, на фоне вечернего неба читавшиеся силуэтами, соскочили на землю, разминая затекшие ноги. Долгие годы дом был безмолвной помехой на горизонте. Мысль, что теперь он обитаем, взволновала шестнадцатилетнего паренька. Придется быть еще осторожнее, чтобы любопытством не выдать собственных секретов.
Люсьен с матерью выждали полчаса и в сгущавшихся сумерках отправились к домику, прихватив с собой хлеб, молоко, немного мяса и свечи. Приезжие все еще разгружали повозку. На обочину были свалены захудалая разборная кровать, два стула, крашеный стол, железная печка с коленчатой трубой и одежная корзина. Посреди сей немудрящей обстановки возвышались мужчина и его спутница, сейчас казавшаяся совсем девчонкой. Заслышав шаги, приезжие обернулись, и девушка схватила мужчину за руку, но было непонятно, чем продиктован этот жест. Рядом с грузным спутником она выглядела заморышем. Со своего крыльца Люсьен видел, как мужчина величаво обошел крохотный домишко, словно тот был городом за крепостной стеной, ожидавшим решения нового властителя: возродить его или преподать ему урок. Мальчику, начитавшемуся греческих поэм, незнакомцы казались авангардом чужеземной армии или парламентерами.
Если б не мать, наверное, никто не проронил бы ни слова, но теперь стали известны имена приезжих: Роман и Мари-Ньеж. Они вслепую арендовали дом у владельца, проживавшего в Марсейяне. Роман принял гостинец, но от помощи в переноске мебели отказался, хотя уже стемнело. Мол, сам справится. Не дав завязаться разговору, он потащил кроватные спинки в дом. Девушка молчала. Когда ее представили, губы ее чуть шевельнулись, но и только. Она была чрезвычайно худа, ее коротко обрезанные темные волосы оставляли шею открытой. Казалось, она исчезнет, если б Роману вздумалось завернуть ее в свою рубашку. Шагая с холма, Люсьен напоследок оглянулся. Мужская тень шныряла в халупу и обратно, поминутно застя лампу, зажженную на повозке. Дома Люсьен присел к столу и задумался над тем, что произошло. Казалось, вся его жизнь переменилась.
Как выяснилось, пара недавно поженилась. Хотя девушка была чуть старше Люсьена. Первые две недели она вела себя точно дикий зверек и на люди почти не показывалась. Одиль изо всех сил старалась подружиться с новоселами, особенно с девчушкой. Видимо, что-то разглядела в том юном ошеломленном лице. В конце концов она подманила ее под свое надежное крыло.
Впервые Мари-Ньеж вошла в ее жилище опасливо, словно еще не выучила устав поведения в столь громадной обители. Наверное, дом показался ей чертогом. Люсьен сам вдруг увидел, как высоки их потолки и просторны комнаты. Роман заходил к ним редко, он весь день проводил в работе, и Одиль спешила на холм, чтобы позвать к себе девушку, ошарашенную своей новой ролью. Однажды Люсьен услышал, как мать кому-то сказала: у бедняжки нет иных занятий, кроме как прибирать в хибаре и ублажать мужа. Позже он вспомнит эти слова, раздумывая над отношениями пары. Слово "новобрачная" совсем не подходило хрупкой девочке. Они с Люсьеном почти ровесники, но он - мальчишка, а она - замужняя женщина, официально переведенная в разряд взрослых. Она познала их мир, словно где-то на чужбине заслужила подобную честь.
"Тощая, как фасолина" - так заглазно охарактеризовал ее Люсьен подругам матери. Удачное сравнение вызвало взрыв хохота, и отныне Фасолина стало ее прозвищем. Ляпнув ради красного словца, Люсьен чувствовал, что совершил предательство.
- Ничего, скоро местами округлится, - сказала мать.
Вновь грянул смех.
Большой мир
Два семейства потихоньку уживались. Одиль стала учить Мари-Ньеж грамоте. По воскресеньям Люсьен помогал Роману выкапывать репу или починять межевую изгородь. Для шестнадцатилетнего паренька взрослый мужик являл собой неведомую силу, грозный призрак отца, которого больше не было. Они почти не разговаривали, а в будни не виделись вообще, ибо на заработки Роман уезжал в Марсейян, а то и дальше. В то время юноша зачитывался "Черным тюльпаном" Дюма и однажды вслух прочел для Мари-Ньеж, молча сидевшей рядом: "Когда Корнелиуса вели в тюрьму Бюйтенгоф, в ушах его звучал собачий лай, а перед глазами стояло лицо девушки…" Фасолина слушала, раскрыв рот. То ли решила, что Люсьен на ходу сочиняет, то ли отрывок ее заворожил. Люсьен прочел дальше. Мари-Ньеж была на год старше, но сейчас казалась святой простотой.
Отныне девушка желала быть в курсе всех событий романа. Утром она помогала Одиль в домашних хлопотах, затем учила буквы алфавита; днем, сидя с Люсьеном на крыльце или в тени карликовой яблони возле реки, упивалась зельем книги. Оба выросли вдали от козней больших городов, и теперь Дюма был их проводником через сонм опасностей, когда изумрудное ожерелье на чьей-нибудь шее выдавало семейную династию. Вместе с конным они доставляли важные бумаги, пробираясь через затопленные равнины, и участвовали в тайных ночных встречах врагов и влюбленных. Книги были переполнены нестерпимой любовью. "Издав жалобный стон, Роза скрылась, безуспешно пытаясь угомонить беснующееся сердце. Корнелиус остался один; все валилось из рук, его преследовал душистый запах ее волос, который льнул к нему, точно узник к тюремной решетке". Умостившись на узком крыльце, Люсьен и Мари-Ньеж едва дышали, чувствуя, что возврат к обычной жизни невозможен.
Люсьен читал словно в трансе, излучая такую умудренность, будто сам участвовал в далеких битвах и бывал сражен страстью. Он будто открывал слушательнице большой мир, чувствуя, что лично представляет ее двору или лунной ночью бок о бок с ней скачет по городам и весям. Теперь оба знали, что почтовым голубем можно послать в Гаагу весть, которая все изменит, хотя чаще всего большие расстояния приходилось одолевать верхом на коне. Если Люсьен запинался, ошеломленный женским коварством или сценой зверского избиения, Мари-Ньеж нарушала молчание, вслух размышляя над тем, что ему казалось изъяном в искусно сплетенной канве романа, а потом они обсуждали, как следовало бы поступить тому или иному персонажу, мужчине или женщине, мужу и жене. Например, говорили о строчке "То, чего она хотела от этого человека, было свыше его сил, и ей надлежало принять его слабость". Если Люсьен чего-то не вполне понимал или какой-нибудь эпизод казался ему просто скучным, Мари-Ньеж допытывалась, в чем там дело. Он отметил ее пронырливый ум и особое пристрастие к обаятельным мушкетерам.
Вот так каждый из них узнал, что другого интересовало, а что оставляло равнодушным. Мари-Ньеж заметила, что ее чтец скороговоркой проскакивает абзацы о детстве персонажей, ибо герои моложе двадцати были ему слишком знакомы. Он уже знал, чем полна юность. Его влекло к замысловатой жизни взрослых, путешествиям, военным и супружеским баталиям. Едва он это выпалил, как опешил от возникшей между ними стены. На миг тонкой смуглой рукой Мари-Ньеж коснулась его щеки.
Когда-нибудь ты женишься, сказала она. Вот тогда поговорим.
Нет, ответил он. Не поговорим. Определенно, нет. Люсьен вернулся в официальные рамки, но оба были подобны горючим спичкам, что рядышком лежат в коробке.
Все это происходило в первый год их знакомства. К вечеру возвращался Роман, и Мари-Ньеж отбывала в свою реальную жизнь. А Люсьен… Он гонял по лугам, ходил колесом, из рогатки пулял по деревцам и стрелой нырял в реку. Пронизав воду, открывал глаза, уверенный, что в темноте отыщет серебряный клад, старую шпагу или ветку, которая попытается его опутать и утопить. Распрощавшись с девушкой, он почему-то превращался в мальчишку.
Сквозь узкое оконце Мари-Ньеж видела, как он забирается на дерево. Порой на задах дома, в корыте намыливая мужа, она слышала далекий всплеск в реке. Иногда еще с порога Роман ее желал - о голоде его свидетельствовала припухшая ширинка; не озаботясь сделать пару шагов к кровати, он опрокидывал ее на кухонный стол и вламывался меж ее ног, что свешивались со столешницы, чуть касаясь пола; лишь слегка распаленная, она держалась за ее края, глядя на незажженную лампу, качавшуюся за его плечом, и чувствуя жесткость досок, по которым взад-вперед елозила ее спина, обтянутая тонким, спереди расстегнутым платьем. Наверное, Люсьен не успевал донырнуть до дна, как соитие и взаимное удовлетворение заканчивались. Мари-Ньеж хваталась за вытянутую руку мужа, и он сдергивал ее со стола. Глаза этого взрослого крепкого мужика, в котором не было ничего от мальчишки, пылали горечью и злостью на незадавшуюся жизнь. Как-то раз он запустил стулом в занавеску, разделявшую единственную комнату, и Мари-Ньеж знала, что ее он может так же легко шваркнуть в темный угол. Иногда в мушкетере Портосе она угадывала мужнины черты, а в муже - черты Портоса, что помогало хранить верность всему, во что он верил.