Сказка про перчатку
Шел невиданный дождь. Все вокруг раскисало и гнило. Отсырели патроны, пропитались водой шинели, покоробились и разбухли кожаные ремни. Рядовой Дюнуа сонно мок под худым козырьком караулки. Он хотел закурить, но ломал уже пятую спичку, и табачные крошки застревали в вислых усах солдата. Монотонность дождя пробуждала мечты о прекрасном - круглобокой бутылке бордо, круглощекой задастой бретонке, круглом блюде, наполненном жареным мясом под соусом с зернышками гранатов, керамическом желтом блюде с лохматой и сочной зеленью по краям…
- Рядовой, это штаб?
Рядовой Дюнуа клюнул носом стекло и проснулся. За оконцем стояла девушка в сером плаще.
- Ты заснул на посту? Это дурно. Я должна говорить с генералом.
Рядовой Дюнуа помотал головой и потер кулаками глаза - сон вцепился в виски и никак не желал уходить. Во втором часу ночи, в забытой богом провинции, не жена и не проститутка. Лет семнадцати с виду, стриженая, широкоплечая, взгляд внимательный, светлый и властный.
- Вы простите, мадемуазель, не положено. Да и ночь на дворе. Подходите с утра в штаб округа…
- Я должна говорить с генералом.
"Вот упрямая… Или беда стряслась? Может, брат запропал, или жених не пишет?"
- А что за дело у вас к генералу, мадемуазель, чтобы ночью его будить? Несчастье? Опасность? Весть?
- Скоро будет война. Я пришла спасти Францию.
"Сумасшедшая? Перебежчица? Может, шпионка? Городок пограничный, всякое приключалось. Доложу генералу - мало ли…"
Рядовой Дюнуа заглянул в караулку и тряхнул за плечо сладко спящего Жиля. Тот с минуту не мог проморгаться, тер ладонями смуглые щеки - вылитый мавр спросонок.
- Постереги, я живо. Как о вас доложить, мадемуазель?
- Жанна.
…В кабинете теплился свет. Вкусно пахло кофе и коньяком. На овальном столе неопрятными стопками громоздились бумаги и карты, валялись раскрытые книги. Его бессонное превосходительство, окружной генерал сидел в кресле, туфлями к камину, и курил, посыпая паркет пеплом. Он тревожился - был звонок из Парижа. Боши снова стянули танки к границе.
Рядовой Дюнуа постучался в открытую дверь.
- Разрешите доложить, ваше…
- Без церемоний. Что там?
- Девушка, мой генерал. Явилась ночью, одна, вся промокла. И твердит, мол, должна генерала видеть.
- Интересно. И что, хороша?
- Не из этих. Глядит, как монашка. Похожа на перебежчицу, говорит - дело важное.
- Что ж, впусти. Но постой за дверью на всякий случай. Как ее имя, ты говорил?
- Жанна, мой генерал. Иду!
Генерал ухмыльнулся в усы. В перебежчиков он не верил, по крайней мере, при таких обстоятельствах. Скорей всего, девушке что-то требовалось - замолвить словечко там, заступиться за милого или отпуск просить для свадьбы. В сентябре за одним сержантом собрались сразу две невесты - явились, а у обеих животы выше носа… Червячок беспокойства шевельнулся под ребрами, но тревога давно опостылела, как боль в печени. Генерал распахнул створки окна, с силой выбросил в сад окурок и закурил снова. Коктейль из дыма виргинского табака и мокрого южного воздуха согревал утомленное сердце. …Уснуть и видеть сны… Когда генерал обернулся, девушка уже была в комнате.
Она стояла, протянув руки к огню, некрасивая, бледная, чересчур грубо сложенная для такой молодой особы. Поза девушки - уверенная, упрямая, с задранным вверх крестьянским тяжелым носом - раздражала, резала взгляд. Генерал удивился себе - что не так? И предложил чуть небрежней, чем следовало:
- Садитесь, мадемуазель. Чашку кофе? Печеньев? Пунш? Может быть, переменить одежду - вы промокли насквозь, бедняжка.
- Благодарю, генерал. У меня нет времени.
"Удивительный голос - глубокий, как органный аккорд… А речь сильная, резкая".
- Что ж, давайте говорить о делах, мадемуазель. Вы позволите?
Девушка молча кивнула. Генерал вернулся в любимое кресло.
- Итак, я вас слушаю.
- Скоро будет война.
- Я знаю. Все знают, дитя мое. Гитлеру не дает покоя галльский петух. Который год фюрер грозится выщипать ему перья.
- Война будет завтра. Может быть, послезавтра. Не позже.
- Что?!!!
Генерал привстал с кресла. Девушка подошла к настенной карте Европы.
- Вот здесь и здесь - готовы к взлету железные птицы. Сквозь эти участки границы пойдут ландскнехты. Здесь ударят осадные башни, стреляющие огнем - и пробьют брешь, потому, что бастионов не хватит. Отступление станет паническим - дождь размыл все дороги, пехота завязнет. Ваши птицы не успеют взлететь. Через трое суток властитель Рейха возьмет Париж.
Генерал лихорадочно думал. Парой взмахов короткопалых ладоней эта дурнушка вскрыла всю немецкую оборону. А про аэродром в N не докладывали… и не знали. Одна хорошая новость: полки артиллерии все еще на местах. Что за бред?! Совпадение? И как она говорит…
- Но откуда у вас эти данные, мадемуазель?
- Господь говорил со мной и посылал ангела. Генерал, нужно оставить южные бастионы и сразу готовить вторую линию укреплений. Разрушить мосты, чтобы выиграть время. Собрать мужчин, которые могут держать оружие. И пусть солдаты молятся каждый день. Тогда мы спасем Францию.
- Господь? Ангела?!
- Да. Я давно слышала голоса ангелов, еще в детстве со мной говорил Михаил, и святые тоже. А теперь мне сказали: Францию спасет дева, встань и иди. Вот я здесь, и Господь наполняет мой рот словами.
- Хорошо, дитя мое, продолжай.
- Времени очень мало. К рассвету осадные башни…
- Танки, - автоматически поправил генерал.
- Да, танки должны быть на приграничной полосе. Почти все их солдаты попадут в рай, но мы сможем уйти, сохранив остальную армию. Дальше…
Генерал закурил. Он вдыхал дым, смотрел на фигуру у карты и улыбался - себе и своей детской вере в доброго боженьку. Аэродромы бошей в голове у девчонки с улицы. А паспорта, наверное, еще нет. Бедняжка сошла с ума, рехнулась, чокнулась. Вообразила себя… и имя… сразу можно было понять. Орлеанская дева в плащике от Гарнье. Начиталась газет, сумасшедшие очень догадливы. Надо сказать Дюнуа, пусть звонит в городскую больницу. И тихо, тихо, без шума.
- Обожди тут, дитя мое, я вызову для тебя карету из штаба.
Девушка посмотрела на генерала в упор. Взгляд - спокойный и ясный.
- Ты уверен, что нужно отвезти меня в штаб? Ты приказываешь?
У генерала екнуло сердце. Неприятно лгать ради блага. Словно ребенка обманывать. Или она понимает?
- Да, дитя мое. Там тебя выслушают и помогут спасти Францию. Разве могу я, я один решить судьбу государства?
Девушка отвернулась к карте.
Генерал вышел к двери, шепнул пару слов Дюнуа и вернулся. Девушка взяла со стола карандаш и чертила что-то на карте, комментируя стрелки и линии наступления. Генерал наблюдал и поддакивал, поражаясь порой изощренности женского бреда. Союз с Советским Союзом, с этим рябым кровопийцей?! Высадка с моря? Нормандия… Скрип колес - и машина под окнами. Генерал извинился и вышел.
Он вернулся с двумя мужчинами в одинаковых светлых костюмах.
- Вот, собственно, дитя мое, это конвой из штаба, тебя проводят.
Девушка спокойно пошла к дверям. Неспешно, с достоинством протянула руки "сопровождающим". Улыбнулась.
- Я вернула перчатку, Карл.
Дверь захлопнулась Генерал посмотрел вниз… Вот машина тронулась, рассекая лучами фар темный дождь. Вот опустился шлагбаум. Дюнуа и де Ре навытяжку замерли по обе стороны караулки - будто только что проводили президентский кортеж. Генерал де Голль сдвинул отсыревшие створки окна, задернул шторы, плеснул коньяку в кофейную чашечку и склонился над картой, изучая сплетение стрелок и линий.
Кое-что из того, что запомнилось, пригодилось после, в сорок четвертом.
Стертая сказка или были города Августа
Шли дожди. Тяжелые, как свинец, грозовые и хлесткие, нежные и занудливые, словно больные младенцы, переливчатые предвестники радуги - капризы стихий всех мастей и характеров заполонили город. Я приехала сильно под вечер и, пробираясь к проспекту, успела промочить ноги, прыгая через вертлявые струйки в клочках тополиного пуха. От вокзала до дома Алешки было, пожалуй, кварталов пять.
Алешка - закадычная моя соперница и подруга - укатила рожать в "дореформенную" провинцию и позвала меня отдохнуть с месяцок, а попутно составить компанию в трудном промысле чадодейства. Я согласилась и вот, Москва осталась за левым плечом вольной Волги, а я с толстой сумкой и рюкзачком топаю по синему треснутому асфальту, временами проваливаясь в допотопные провинциальные лужи.
Город кажется очень строгим и старым для такого заброшенного малютки. Решетки балконов в стиле модерн, классические портики на фасадах, элегантные арабески, особнячок барокко - попадаются здания чуть не двухвековой давности. И особую пряную прелесть со щепоткой якобы морской соли в воздухе городу придают пирамидальные тополя в медленных тихих сумерках.
Подмигнул фонарем перекресток с мокрой табличкой "Улица Шубина" - поворот направо до угла улицы Шуберта и на второй этаж дома с башенками - не спутать. Я прошла по поребрику между двумя ручьями, спрыгнула на тротуар, подняв фонтан брызг. Голубая роскошная ель, которую я задела, задрожала ветвями, оскорбленная таким панибратством. Впереди отблеснул новый дорожный знак "Улица Шуберта". Интересно, а нет ли здесь улицы Мандельштама? И куда свернуть дальше? Я огляделась вокруг… и вздрогнула. Сердце неловко дернулось, руки похолодели.
Никогда и ни с чем не спутаю этот красный фасад с грязно-серыми дорическими колоннами.
Вот захламленный питерский двор, вот раздвоенный тополь, рядом с ним грузный пень в шелухе окурков. Вот окно, открытое круглый год, вот тяжелая дверь парадной, коридорчик на пять шагов, поворот и кольцо ротонды и витая железная лестница в две площадки и потресканный купол над головой. Запах сырости, табака, штукатурки, надежды, сладковатый шальной душок юной дури.
Сколько лет мы ходили сюда, целовались, читали стихи, дрочили беспомощные гитары, обещали, клялись и верили, как положено детям в шестнадцать лет. Здесь таился наш дом, наш секрет, страшноватая, чуть чумазая, но такая чудесная сказка.
Я коснулась двери, влажной, будто ладонь подростка, оттолкнула, вошла. Гулкая тишина - каждый шаг отдается под куполом, решетчатые ступени, семь слоев надписей по зеленым стенам. Говорят, хиппи были здесь с шестидесятых, до того жил сам Жданов, еще раньше - процветал великосветский бордель, куда, случалось, забегал сам Распутин… Наверное, это легенда, одна из легенд Ротонды - как цитата из Данте, написанная углем по кольцу потолочного купола. "Оставь надежду…" - я ее никогда не теряла.
А в закутке глухой левой площадки есть портрет с обещанием "Ленинград, я вернусь". Перед "вечным" отъездом в Израиль я рыдала здесь на коленях случайного мальчика, а четыре года спустя прежней Ротонды уже не осталось. Я поднялась по ступенькам, разбирая знакомые надписи, прикоснулась к глухой стене, щелкнула зажигалкой…
- Не стоит, девочка. При свете ты разглядишь только свою ошибку - не знаю, кем тебе кажется этот дом…
Шепотливый, негромкий голос опоздал - я уже зажгла газ и увидела тусклый подъезд двухэтажного домика с тухлой лампчкой на длинном шнуре. А говорил со мной невысокий и очень пожилой человек в темном строгом костюме с орденскими планками по обоим бортам пиджака.
- Откуда вы знаете, что нельзя зажигать огонь? Почему я должна что-то видеть? - от удивления я даже не поздоровалась.
Человек засветился беззубой, младенчески чистой улыбкой.
- Видеть ты не должна - в городе Августе слишком многие только смотрят. Но увидела - иначе зачем бы стала трогать руками стены. Тот дом умер?
- Можно сказать и так, - я прищурилась, пытаясь разглядеть лицо собеседника, обожгла палец и уронила зажигалку. Звук падения хлюпнул, добив иллюзию. Из окошка пахнуло фонарным светом, стали видны деревянные, вытертые ступеньки. Человек осторожно оперся о подоконник и достал из кармана сложенный лист бумаги.
- Смотри. По плану Август должен стоять километров на двадцать к северу - здесь в центре города карстовые пещеры и вообще ничего нельзя строить. Понимаешь?
- Не очень, - я и вправду пребывала в полнейшем недоумении.
- Конечно, вы же все атеисты и матерьялисты, - человек усмехнулся и погрозил кулаком кому-то невидимому, - Ты умеешь лепить домики из песка?
Я молча кивнула.
- А из пепла и битого кирпича? Из оплавленного, пересохшего хлебной коркой камня, из осколков витражей венецианского стекла, из угольков дубового паркета - заново? Огонь ест все - тело и дерево равно пища. Но человек остается - детьми и письмами, фотографиями, проклятьями ли - на земле. Дома же рушатся безвозвратно вместе с памятью стен и окон, свиной шкуркой обоев, теплыми запахами жилья. Понимаешь? Я сумел уцелеть в той войне, потому, что хотел строить домики из песка…
…Началось все со слепоты. После смерти матери он - тогда восьмилетний мальчишка - от горя потерял зрение. Полгода, пока петербургские эскулапы ломали голову над природой столь странного недуга, на прогулках он ощупывал стены зданий, стволы деревьев и решетки подвальных окон. Мир шероховатого, плоского, снежного, мраморного и чугунного заворожил настолько, что по выздоровлении мальчик занялся сперва лепкой, после же - архитектурой. Тени Растрелли и Монферана бродили в бледных снах белых ночей, пока юношам его лет снились жадные балерины и похотливые горничные.
Он уехал в Италию, дабы набраться опыта у великих и уже в Капуе узнал, что пришла революция. Он хотел быть полезным своей стране, потому вернулся с дипломом и чемоданом, полным проектов улиц и городов будущего. В двадцать пятом-двадцать седьмом годах в Ленинграде он построил два дома-коммуны - для писателей и политкаторжан. В тридцатом по нелепому обвинению сел и пять лет провел в трудовых лагерях. В тридцать пятом, осенью - вышел.
Очень хотелось жить, паче того, строить и возвышать. Но случайный, голодный брак бросил в глушь Зауралья, где он - потомственный дворянин и талантливый архитектор - при свете лампочки Ильича разводил бухгалтерию для зверосовхоза. Потому, наверное, уцелел.
После была война.
В июле 41 он пошел добровольцем на фронт, был отправлен сперва в Москву, потом в Сталинградский котел, и, наконец, "Пол-Европы прошагали, Пол-Земли" - через Польшу в Германию. И везде он видел убитые города с развороченными мостовыми. Остов синагоги в Кракове и там же кости костела; скелет дома Павлова в Сталинграде, прах Дрездена, руины траурного рейхстага.
За живое брали беспомощные, непристойные мелочи - осколки фарфоровой чашки, пружинистое нутро венского стула, забытая кукла с идиотски-голубыми глазами и огромным бантом из тюля, филигранный фонарь у входа в разваленную пивную. Шальное, как институтка на первом балу, кружевное весеннее небо сияло, обещая новую жизнь уцелевшим. И забвение тем, кто не дожил.
Кавалер двух орденов, победитель, солдат, герой, он возвращался на родину в пульмановском, вонючем и тесном вагоне. Поезд тискало и качало, в теплушках пели, хвалились трофеями, плакали и снова пели. Он почти не слезал с верхней полки - хотелось думать, а не говорить и пить. Время жизни катилось к пятидесяти, все, что можно, было уже пройдено, все, что дорого - давно потеряно. И каждую ночь снились дома, кварталы и перекрестки, которых больше не будет. Он набрасывал чертежи пальцем на запотелом стекле, а соседи считали его помешанным. В подсумке дремали трофеи - коллекция довоенных открыток с видами умерших улиц.
Вместо снулой глуши он вернулся в Москву и пошел в Горпроект. Повезло встретить "бывшего" сотоварища по гимназии. Повезло получить предписание на работу - в глубь степей возводить городок для нефтяников. Первый тур чертежей был стандартен - скворечники с крышами и балконцами, два дворца в стиле "ампир", бегемотья туша больницы и далее… Наверху дали старт и он прибыл на место.
Чаша желтых холмов и ковыльная степь кругом. Жаркий ветер, заунывно тоскующий по упругости конских грив. Запах высохшего навоза. Тростниковая флейта в желтых высохших пальцах старика башкира. Музыка вверх - как дым в раскаленном воздухе. Черно-влажные гулкие рты пещер. И гусиный пух облаков.
Он сравнил - вот Джерусалем середины прошлого века, руины Старого города - и пустил в работу первые чертежи. Угрюмые немцы истово - как свое - возводили кварталы приземленных домов с черепичной, огнистой крышей, круглыми окнами чердаков и "двух одинаковых не нашлось бы меж ними", а он уже рисовал на газетной бумаге больницу - фасад дрезденской Оперы…
Первые переселенцы прибыли через год в новенькие квартиры, пахнущие мелом и деревом. Улицы - сплошь в стародавних липах - замелькали гирляндами простынь и свежих пеленок. Заработали магазины, кафе, Госстрах. Город закипел сразу - как чугунный котелок на костре. Но тайком горожане шептались, что, будто находили чужие следы в домах, и незнакомую речь по ночам доносил ветер. Дальше - больше.
Люди в странной одежде выходили из лондонских скверов и садились в пражский трамвайчик на углу Венеции и Нагасаки. За одним и тем же углом можно было увидеть кавярню сестер Несвицких или бар Ханумы-хатун. В городском саду каждый вечер играл оркестр и "Дунайские волны" качались в объятиях нежных скрипок. А однажды под вечер по улице Ленина, говорят, прокатилась карета с царскими вензелями. Правда, это, наверное, уже врут…
Годы шли, город рос. Появились уже кварталы: "немецкий", "минский", "арбатский", улицы Харбина и Петербурга, римские и египетские дома… Архитектор работал без устали, иногда сверяясь с журналами, чаще по памяти. "Отработанные" открытки он вешал на стену в своем кабинете и любовался ими в обеденный перерыв. Иногда он задумывался - а что будет, когда коллекция кончится? Но в обтрепанной по краям пачке оставалось еще много "посткардов".
Поселенцы спокойно свыклись с листопадом нового Вавилона. Многоголосье и разнонаправленность улиц потихоньку меняли их в романтических космополитов, благо нефтяникам даже в те времена было позволено многое. Впрочем, больше молчали - слишком дивны и редки были чудные книги из библиотек города Августа, слишком сладок и прян аромат кофе по-венски, чересчур головокружительно вальсова жизнь посреди страны победительных маршей. Уже и свадьбы игрались и первых младенцев с левантийски тяжелыми веками или узкими глазками айнов несли из готического роддома. Прошлое обрастало нежно-розовой плотью - как свежая кожа затягивает ожог.
А закончилось все банально. Свежеприбывший горожанин - скопцеватый польский еврей - опознал в новых зданиях силуэты варшавского и краковского костелов, о синагоге не говоря, и тотчас же сообщил куда следует. Архитектора вызвали, допросили, попросили остаться, допросили еще раз… Шел 1952 год.
Город Август охватила тревога - сначала смутная и невнятная, после плотная, будто дым от лесного пожара. В очередях шептались, что слышали пушки, разрывы бомб, вой пикирующих бомбардировщиков. Место пражских трамваев заняли танки и броневые колесницы монголов, от деревьев к парадным перебегали хмурые автоматчики. Бессчетные стаи ворон кружились в прозрачном небе, а подвальные крысы ушли из города. Улицы опустели - подселенцы предпочитали отсиживаться в своих крепостях, забивая тоску свистом радио.