В тот вечер Даниэль не мог ни говорить, ни думать ни о чем другом. Он угадывал во всем этом нечто такое, что было тайной для него, но не для матери. Она смеялась как-то особенно, не так, как в другие разы, когда он ее о чем-нибудь спрашивал. Но мало-помалу Совенок забыл об этом. Через несколько месяцев отец купил корову. А позднее Даниэль познакомился с двадцатью коровами аптекаря и увидел, как их доят. Потом Даниэль-Совенок смеялся при одной мысли о том, что когда-то мог думать, будто коровы без кувшинов не дают молока.
В тот вечер, лежа у реки, на лугу с дубом посредине, он, слушая Навозника, вспомнил о картинке, на которой была нарисована голландская корова.
Они только что вылезли из воды и обсыхали на легком ветерке, казалось, лизавшем их холодным языком, хотя в воздухе разливался влажный, парной зной. Лежа навзничь на траве, они увидели пролетающую над ними огромную птицу.
- Смотрите! - закричал Совенок. - Наверняка это тот аист, которого ждет учительница из Ла-Кульеры. Он летит как раз в ту сторону.
Паршивый возразил:
- Это не аист, а журавль.
Навозник поднялся и сел, сердито поджав губы. Даниэль-Совенок с завистью смотрел, как вздымалась его могучая грудь.
- Какого, к черту, аиста ждет учительница? Неужели вы еще верите в эти басни? - сказал Навозник.
Совенок и Паршивый тоже сели. Оба так и впились глазами в Навозника, угадывая, что он скажет что-нибудь про "это". Паршивый дал ему для этого повод.
- Кто же тогда приносит детей? - сказал он.
Роке-Навозник держался серьезно, с сознанием своего превосходства.
- Их рожают, - отрезал он.
- Рожают? - в один голос переспросили Совенок и Паршивый.
Навозник подтвердил:
- Да, рожают. Вы когда-нибудь видели, как котится крольчиха?
- Да.
- Ну вот, и с людьми то же самое.
На лице Совенка отразилось комическое изумление:
- Ты хочешь сказать, что все мы кролики? - проронил он.
Навозника сердила глупость собеседников.
- Да нет, - сказал он. - Детей рожает не крольчиха, а женщина, мать.
У Паршивого глаза засветились пониманием.
- Значит, аист не приносит детей, правда? Я уж и сам думал, - пояснил он, - странное дело, почему это к моему отцу аист прилетал десять раз, а к Курносой, нашей соседке, ни разу, хотя ей хочется иметь ребенка, а моему отцу ни к чему такая куча ребят?
Вокруг царила тишина, которую нарушал только хрустальный плеск воды в быстринах да шелест ветра в листве. Совенок и Паршивый смотрели на Навозника, раскрыв рты. Понизив голос, он сказал:
- А знаете, им это ужасно больно.
У Совенка, еще не преодолевшего свое недоверие, вырвалось:
- Откуда ты все это знаешь?
- Это знают все люди, кроме вас двоих, обалдуев, - сказал Навозник. - Моя мать оттого и умерла, что ей было очень больно, когда я родился. Она не хворала, а умерла от боли. Видать, иногда боль невозможно выдержать, и человек умирает; даже если он не хворал - просто от боли. - Опьяненный жадным вниманием слушателей, он добавил: - А некоторым женщинам разрезают живот, я слышал, как Сара про это говорила.
Герман-Паршивый спросил:
- Но потом они хворают, верно?
Навозник, как бы подчеркивая доверительный характер разговора, еще больше понизил голос.
- Они заболевают при виде ребенка, - поведал он. - Дети рождаются волосатыми и без глаз, без ушей, без ноздрей. У них бывает только большущий рот, чтобы сосать грудь. А уж потом у них появляются глаза, уши, ноздри и все остальное.
Потрясенный Даниэль слушал затаив дыхание. Перед его взором открывалась новая перспектива, в которой, наконец, получали свое объяснение ни больше ни меньше как жизнь и само существование человечества. Ему вдруг стало стыдно, что он совсем голый. И в то же время он ощутил как бы обновленную, трепетную и пылкую любовь к матери. Сам не зная этого, он впервые испытал волнующее чувство кровного родства. Между ними была глубокая связь - нечто такое, в силу чего мать представала теперь как непреложно необходимая причина его бытия. Материнство в его глазах становилось от этого несравненно прекраснее; ведь оно уже не было случайностью, не возникало по нелепому капризу аиста. Даниэль-Совенок подумал, что из всего, что ему известно про "это", самое приятное знать, что ты появился на свет в результате чудовищной боли и что мать не захотела ее избежать, потому что желала иметь тебя, именно тебя.
С этих пор он стал смотреть на мать по-другому, под углом зрения более житейским и простым, но и более интимным и волнующим. В ее присутствии он испытывал странное чувство - как будто кровь у них пульсировала в лад; то было ощущение созвучия и нерасторжимости.
С этих пор Даниэль-Совенок всякий раз, когда шел купаться в Поса-дель-Инглес, брал с собой, как Навозник, старые, заплатанные штанишки и надевал их задом наперед. И при этом думал о том, каким он, должно быть, был уродиной, когда только что родился, - весь волосатый, без глаз, без ушей, без ноздрей, без ничего… С одним только большущим жадным ртом, чтобы сосать грудь. Его разбирал смех, и через минуту он уже заразительно хохотал, сотрясаясь всем телом.
VIII
По словам Роке-Навозника, Перечница-младшая была одна из тех женщин, которые не могут забеременеть. Да в этом и не было ничего удивительного - откуда взяться почкам на сухой жерди.
Перечница-младшая вернулась в селение через три месяца и четыре дня после своего побега. Ее возвращение, как прежде побег, было целым событием для всей долины, хотя оно, как и все события, миновало и забылось, уступив место другому событию, которое в свою очередь сменилось другим и тоже забылось. Но так и складывалась мало-помалу негромкая и немудреная история долины. Понятное дело, Перечница вернулась одна, а дона Димаса, банковского служащего, и след простыл, хотя дон Хосе, священник, и считал, что он неплохой юноша. Плохой ли, хороший ли, дон Димас растаял в воздухе, как тает, не оставляя следа, горное эхо.
Первым принес в селение эту новость Куко, станционный смотритель. После радиоприемника дона Рамона, аптекаря, станционный смотритель Куко был самым богатым источником сведений, а потому и самым желанным собеседником. Новости у него были всегда свежие и занятные, хотя и не всегда назидательные. Станционный смотритель Куко был полнокровный, экспансивный и жизнерадостный толстяк. Даниэль-Совенок восхищался им; восхищался его характером, знаниями и сноровкой, с которой он маневрировал составами и контролировал прибытие и отправление поездов. Все это требовало умения; не всякому даны гибкость и организаторский талант, необходимые для станционного смотрителя.
Когда Ирена, Перечница-младшая, сошла с поезда, глаза ее были полны слез и выглядела она еще более худой и изнуренной, чем три месяца назад, когда уехала. Она шла сгорбившись, словно под тяжестью невидимого бремени. То были, несомненно, угрызения совести. Одета она была, как обычно одеваются вдовы, скорбящие вдовы, во все черное, и плотная черная мантилья закрывала ее лицо.
Днем шел дождь, но, поднимаясь по косогору, Перечница не избегала рытвин и даже, казалось, находила какое-то странное утешение в том, что то и дело попадала в лужи и в грязь.
Лола, Перечница-старшая, остолбенела, увидев сестру, в нерешительности остановившуюся у входа в лавку, и раза два провела рукой по глазам, словно хотела рассеять какое-то зловещее видение.
- Да, это я, Лола, - проговорила младшая. - Не удивляйся. Хоть я и грешница и все такое, но вернулась. Ты прощаешь меня?
- Во веки веков! Иди сюда. Проходи, - сказала Перечница-старшая.
Сестры скрылись в заднем помещении. Там они молча посмотрели друг на друга. Перечница-младшая стояла униженно съежившись и опустив голову. Старшая с покаянным возвращением сестры, казалось, вдруг раздалась от торжества.
- Ты понимаешь, что ты сделала, Ирена? - было первое, что она ей сказала.
- Замолчи, пожалуйста, - простонала та и, уронив голову на стол, заплакала горькими слезами.
Перечница-старшая не мешала плакать сестре. Слезы были необходимы, чтобы омыть совесть. Когда Ирена выпрямилась, сестры снова посмотрели друг другу в глаза. Они заговорили обрывками фраз, с полслова понимая друг друга.
- Ирена, ты с ним?..
- Да…
- Боже мой!
- Он меня обманул.
- Он тебя обманул или ты обманулась?
- Назови это как хочешь, сестра.
- Он уже был твоим мужем, когда?..
- Нет… Он даже и теперь мне не муж.
- Боже мой! Ты ждешь?..
- Нет… Он мне сказал… Он мне сказал…
У нее прервался голос, и она всхлипнула. Опять воцарилось молчание. Наконец Перечница-старшая спросила:
- Что он тебе сказал?
- Что я бесплодная.
- Подлец!
- Сама видишь, я не могу иметь детей.
Перечница-старшая внезапно потеряла терпение и вышла из себя.
- Теперь ты видишь, что ты наделала? Ты запятнала честь. Свою, мою и блаженной памяти наших родителей…
- Нет. Ради бога, поверь мне, Лола, это не так.
- А как же?
- Не обольщайся, сестра, у нас, некрасивых женщин, нет чести.
Она безнадежно махнула рукой, подавленная этим непреложным убеждением. Потом добавила:
- Так он сказал.
- Для женщины ее репутация дороже жизни, неужели ты этого не знаешь?
- Знаю, Лола.
- Ну?
- Я сделаю, что ты скажешь, сестра.
- Ты готова к этому?
Перечница-младшая понурила голову.
- Готова, - сказала она.
- Ты будешь носить траур до конца жизни и пять лет не выйдешь из дому. Вот мои условия. Ты принимаешь их?
- Принимаю.
- Тогда поднимайся наверх.
Перечница-старшая заперла на ключ дверь лавки и следом за сестрой поднялась на второй этаж. В своей комнате Перечница-младшая села на край кровати; старшая принесла таз с теплой водой и вымыла ей ноги.
Во время этой операции они сохраняли молчание. По окончании ее Перечница-младшая сказала, вздохнув:
- Знаешь, он поступил со мной, как последний негодяй.
Перечница-старшая промолчала во внимание к скорбному виду сестры. Та продолжала:
- Он зарился на мои деньги. Этот бессовестный человек думал, что у нас много денег; хоть лопатой загребай.
- Почему же ты ему вовремя не сказала, что у нас с тобой на двоих всего только тысяча дуро?
- Это было бы для меня погибелью. Он меня бросил бы, а я была влюблена в него.
- Тебя погубило молчание, сумасшедшая.
- Он жил со мной, пока у меня были деньги. А исчезли деньги, исчез и Димас. Бросил меня, как какую-нибудь шлюху. Димас - плохой человек, Лола. Развратный и жестокий.
Худые щеки Перечницы, на которых и без того всегда горел нервный румянец, запылали еще ярче.
- Разбойник он, вот он кто. В точности такой же разбойник, как тот Димас.
Вспышка прошла, и она умолкла. Ее снова начали глодать сомнения. Что это она сказала о Димасе, добром разбойнике? Разве господу не угодны такого рода раскаявшиеся грешники? Перечница-старшая почувствовала острые угрызения совести. "От всего сердца прошу у тебя прощения, господи", - сказала она про себя. И решила завтра же, как только встанет, пойти к дону Хосе, он сумеет простить ее и утешить. Ей было срочно необходимо немного утешения.
Она опять провела рукой по глазам, как бы стараясь прогнать кошмар. Потом громко высморкалась и сказала:
- Ладно, сестра, переоденься. Я спущусь в лавку. Когда приведешь себя в порядок, можешь полить герань в галерее, как ты всегда делала до этой беды. Завтра повидаешь дона Хосе. Тебе нужно как можно скорее очистить грешную душу.
Перечница-младшая прервала ее:
- Лола!
- Что?
- Я умру от стыда.
- А у тебя еще осталось хоть немного?
- Чего?
- Стыда.
Лицо Перечницы-младшей сморщилось в гримасу отчаяния.
- Что же я теперь могу поделать, сестра.
- Стыд ты должна была почувствовать, когда задумала сбежать с неизвестным мужчиной. Что же ты тогда-то так не ломалась, прости господи?
- Дело в том, что дон Хосе… Дон Хосе - настоящий святой, Лола. Он не поймет моей слабости.
- Дон Хосе понимает все человеческие слабости, Ирена. В нем бог. И кроме того, хорошая исповедь тоже входит в мои условия, понятно?
Послышалось позвякивание монеты о витрину лавки. Перечница-старшая нетерпеливо бросила:
- Ну, решай же, сестра; меня зовут.
Ирена, Перечница-младшая, наконец сдалась:
- Хорошо, Лола, завтра я исповедуюсь. Я решилась.
Перечница-старшая спустилась в лавку. Она отперла дверь, и вошла Каталина, Зайчиха. У нее, как и у ее сестер, была заячья губа, а ноздри маленького носика непрестанно раздувались и опадали, точно она все время принюхивалась. Потому их всех и прозвали Зайчихами. А еще их называли Каками из-за того, что у них всех имена начинались на "К": Каталина, Кармен, Камила, Каридад и Касильда, а отец их был заика.
Каталина подошла к прилавку.
- Мне на песету соли, - сказала она.
Пока Перечница-старшая отпускала ей соль, она подняла свою заячью мордочку к потолку, и у нее нервно затрепетали крылья носика.
- Лола, у тебя приезжие?
- Нет, а что?
- Кажется, послышался шум наверху.
- Должно быть, кошка.
- Нет, нет, это шаги.
- Кошка тоже ходит.
- Пойми же, это человеческие шаги.
Перечница-старшая отрезала:
- Вот тебе соль.
Зайчиха снова посмотрела на потолок, втянула носом воздух и уже в дверях обернулась и сказала:
- Лола, я все еще слышу шаги наверху.
- Ладно. Ступай с богом.
Редко когда в лавку Перечниц приходило столько народу, как в этот вечер, и редко такое необычное множество покупателей давало такую жалкую выручку.
Вслед за Каталиной пришла Рита-Дуреха, жена сапожника.
- На два реала соли, - попросила она.
- Разве ты вчера не брала?
- Может быть. Но мне нужно еще.
После паузы Рита-Дуреха, понизив голос, сказала:
- Я с улицы видела, у тебя наверху горит свет. А ведь счетчик-то щелкает.
- Ты, что ли, за меня будешь платить?
- Еще чего!
- Значит, не твое дело, пусть щелкает.
Потом пришли Баси, служанка аптекаря, и Ньюка, жена Чано; Мария-Курносая, которая тоже не могла забеременеть; Сара-Навозница; четыре остальные Зайчихи; Хуана, экономка маркиза дона Антонино; Руфина, жена Панчо, которая с тех пор, как вышла замуж, тоже перестала верить в бога, и еще два десятка женщин. За исключением четырех Зайчих, все приходили за солью и все слышали шаги наверху или, заметив свет в бельэтаже, беспокоились насчет счетчика.
Часов в десять, когда в селении уже все затихало, послышался мощный, раскатистый и слегка запинающийся голос Пако-кузнеца. Он шел по шоссе, выписывая кренделя, и остановился под лоджией Перечниц. В правой руке у него была бутылка, а левой он то и дело чесал в темени. То, что он орал, показалось бы темным и бессвязным, если бы все селенье не было в курсе дела.
- Да здравствует блудная сестра! Да здравствует красотка - лягушечьи ляжки и грудь, кап доска!.. - Он сделал комический жест, выражающий крайнее изумление, еще раз почесал в затылке, рыгнул, опять посмотрел на лоджию и заключил: - Кто сердце девицы покорил? Разбойник Димас ее обольстил!
И сам засмеялся, уронив могучий подбородок на исполинскую грудь. Перечницы погасили огонь и следили за скандалистом из-за занавески. "Только этого беспутника не хватало", - прошептала Лола, Перечница-старшая, узнав по жестким рыжим волосам кузнеца, на которого падали отсветы фонаря, тускло мерцавшего на углу. Когда Пако произнес имя Димаса, с Перечницей-младшей сделался нервный припадок. "Ради бога, сестра, прогони отсюда этого человека. Его голос меня с ума сводит", - взмолилась она. Перечница-старшая схватила помойное ведро и, приоткрыв окно, вылила его содержимое на голову Пако-кузнеца, который как раз в эту минуту возгласил было новое приветствие:
- Да здравствуют…
Неожиданное омовение оборвало начатую фразу. Пьяный обалдело посмотрел на небо, раскинул в стороны ручищи и, пошатываясь, двинулся по шоссе, бормоча про себя:
- Ступай, Пако, домой. Опять льет как из ведра.
IX
Даниэль-Совенок понимал, что ему уже нелегко будет заснуть. У него в голове теснились и кипели воспоминания, не давая ему ни минуты покоя. А завтра, как на грех, надо было вставать спозаранок, чтобы успеть на скорый поезд, который увезет его в город. Но Даниэль-Совенок ничего не мог с этим поделать. Не он призывал себе на память сельские были и долину, а долина и сельские были сами вторгались в его сознание вместе с житейским шумом, тяжелым трудом, который он видел сызмала, и повседневными мелочами быта.
В открытое окно напротив его скрипучей кровати виден был Пико-Рандо, врезавшийся в звездное небо. Ночью Пико-Рандо маячил темной громадой. Он главенствовал над долиной этой ночью, как главенствовал над ней на протяжении всех одиннадцати лет жизни Даниэля, как над самим Даниэлем-Совенком и Германом-Паршивым главенствовал их друг Роке-Навозник. Немудрящая история долины воссоздавалась перед мысленным взором Даниэля, и отдаленные свистки паровозов, сонное мычание коров, заунывное уканье жаб, притаившихся под камнями, и разлитые в воздухе запахи влажной земли, внося в его воспоминания трепет жизни, бередили ему душу.
Вообще говоря, это была самая обыкновенная ночь в долине - чтобы недалеко ходить, такая же, как та, когда они в первый раз перелезли через забор Индейца, чтобы наворовать яблок. Для Индейца, у которого в Мексике были два роскошных ресторана, торговля радиоприемниками и два каботажных судна, яблоки, в сущности, ничего не значили. Да и для мальчишек, по правде сказать, яблоки Индейца были не бог весть что, поскольку у каждого из них дома, в своем саду, были хорошие яблоки, собственно говоря, ничуть не уступавшие тем, которые Герардо-Индеец выращивал на своей ферме. Вы спросите, почему же они их воровали? Это очень сложный вопрос. Упрощая дело, пожалуй, можно объяснить это тем, что в ту пору ни одному из них не было больше десяти лет, а волнующее чувство запретности придавало их воровским набегам неизъяснимое очарование. Им нравилось воровать яблоки у Индейца по той же причине, по какой, сидя на утесе в горах или валяясь на лугу после купанья, они любили говорить про "это", гадать об "этом", то есть ни больше ни меньше как об источнике жизни и ее тайне.
Когда Герардо уехал из селения, он еще не был Индейцем, а был всего только младшим сыном сеньоры Микаэлы, хозяйки мясной, и, по ее словам, самым тихим из ее парней. Но если мать утверждала, что Герардо у нее "самый тихий", то в селении до отъезда Герардо уверяли, что он просто недоумок и что в Мексике, если он уедет туда, он не пойдет дальше чернорабочего или докера. Однако Герардо уехал и через двадцать лет вернулся богатым. Все эти годы от него не было ни одного письма, а к тому времени, когда Индеец прибыл в долину, черви уже съели филейную часть, печенку и почки его матери, хозяйки мясной.