– Так вот, эта женщина и вся ее семья стали жертвой самых ужасных обстоятельств. Иными словами, – он выдержал драматическую паузу, – иными словами, на нее и на ее семью обрушились жесточайшие бедствия, какие мог измыслить только Данте. По словам синьоры Каротенуто, вернее, ее тетки, которая при этом присутствовала, на эту женщину страшно смотреть. Она утверждает, что ей сорок, но по виду ей вдвое больше, и вчера вечером она пришла к монастырю в истерическом горе и отчаянии. Глаза у нее были мутные, на губах пена, щеки в багровых брызгах крови. Решив, что она подвержена припадкам, сестры взяли ее, уложили на тюфяк, и там, придя в чувство, она пролепетала свою печальнейшую повесть. Лицо обрызгано кровью, как выяснилось, оттого, что она прикусила язык и губы. Понимаете, всю дорогу, все пять километров от долины Трамонти до города, она бежала.
– За каким лешим? – спросил Касс.
– Терпение, мой друг. К этому я и подхожу. Как утверждает тетка синьоры Каротенуто, произошло, по-видимому, следующее. Муж этой женщины, чахоточный крестьянин, который держит одну больную корову и молоко от нее продает здесь, в Самбуко, – этот муж, починяя коровник, имел несчастье упасть с крыши и сломал ногу. Вне себя от страха, женщина оставила детей на попечение старшей дочери и, как я уже говорил, прибежала в Самбуко – за доктором. И тут начинается самое тяжелое. Доктор… вы знаете его – Кальтрони, такой полноватый человек в пенсне?
– Полноватый? Жирный, вы хотите сказать? Да, я его знаю. Видел вчера, как он молотил собаку. – Вчерашняя сцена вновь возникла перед мысленным взором и преследовала его на протяжении всего рассказа Луиджи. – Неквалифицированный, я бы сказал.
– Не надо насмехаться над Кальтрони, Касс. Несмотря на свое окружение, доктор Кальтрони не шарлатан. Он знающий врач, но мало зарабатывает, перегружен работой, и многие пациенты не могут или не желают платить ему за услуги. Что, кстати, имеет прямое отношение к моему рассказу. Эта крестьянка пришла к нему и потребовала, чтобы он сейчас же отправился с ней и занялся ногой ее мужа. Он ее прогнал…
– Безобразие.
– Отнюдь нет. Наоборот, он имел все основания, и хотя огорчительно, что человек должен так поступать, и Кальтрони, подлинный гуманист в душе, несомненно сочувствовал ее горю, он, как выяснилось, вот уже десять лет врачует эту несчастную семью, не получая ни лиры. Всему, в конце концов, должен быть предел.
– Не понимаю вас, Луиджи. А если этот горемыка истекал кровью? Где тут ставить предел?
Но капрал не желал углубляться в этические тонкости.
– Разрешите, я продолжу. Подхожу к самому интересному. Крестьянка, как я уже сказал, в отчаянии прибежала к монастырю. Монахини там не занимаются уходом за больными, но, к счастью, оказалось, что у одной из них, высокой грузной женщины, есть медицинская подготовка. Вместе с теткой синьоры Каротенуто и этой крестьянкой она поспешила в Трамонти; крестьянка не преувеличила: муж ее лежал на земле возле дома, корчась от боли и призывая небо – по словам тетки синьоры Каротенуто – положить конец его страданиям. А страдания эти, чтобы описать, сказала она, надо увидеть собственными глазами. Я это прекрасно себе представляю и, хотя не был в тех местах с довоенного времени, помню, что видел в молодости, – картины тамошнего убожества и распада врезались мне в память. Тетка синьоры Каротенуто была совершенно подавлена, когда рассказывала об этом. Оказывается, туберкулезом болен не только отец, а по крайней мере еще двое детей… все кашляют и задыхаются в одной комнатке, которая не больше вашей спальни в Палаццо д'Аффитто. И вот в эту конуру без окон они вносят крестьянина. Монахиня наложила ему шину, и он лежит там до сих пор, беспомощный и, конечно, обреченный.
Луиджи прервал рассказ и откинулся на спинку с печальным видом – но при этом довольный, как сытый кот. В синем небе над площадью все выше поднималось раскаленное белое солнце. На площади началась суета. У фонтана остановился голубой туристский автобус, оттуда, жмурясь, вылезли пассажиры, и на них напал Умберто, зазывала из "Белла висты", остролицый человек в генерал-майорской фуражке, умевший приставать и надоедать на пяти языках. Мимо стремительно прошли две тощие американские студентки с мосластыми ногами, без грудей и ягодиц, на низких каблуках и в мятой одежде своего Wanderjahre; одну, услышал Касс, звали Барба, или Бабба, или еще как-то; сквозь густой весенний воздух они пронесли свою невинность, как кубки, и скрылись из виду. Удрученный рассказом полицейского, Касс с досадой спросил:
– Так что я должен делать по этому случаю – голосовать за фашистов?
– Нет, Касс, я веду речь не о политике. – Он помолчал. – Это ехидная шутка в мой адрес, так ведь? Ничего, я человек терпимый, я оставлю ее без внимания, – понимающе подмигнув, продолжал он, – но, кстати, не мешает задуматься, что Трамонти, которой управляли коммунисты и ничего для нее не сделали, попала теперь в руки христианских демократов – американской, как вы знаете, партии – и по-прежнему прозябает в нищете. Конечно, я не говорю, что фашисты…
– Рассказывайте дальше. (Черт бы вас побрал.)
– Так вот, Касс. Старшая дочь – ей, кажется, лет восемнадцать – упала на колени и умоляла женщин устроить ее на работу. И что интересно – поэтому, наверно, тетка синьоры Каротенуто и отнеслась к ее просьбе с таким вниманием, – не далее как месяц назад девушка работала в этом самом кафе. Кажется, она хорошо готовит, и вообще хозяйственная, и согласна работать чуть ли не даром. Положение семьи настолько тяжелое, что я не удивлюсь, если она согласится работать только за еду, которую ей позволят уносить домой. Для вас это идеальная…
– Послушайте, Луиджи, все это прекрасно и замечательно. Допустим даже, что произошло чудо и я смогу ей платить. Допустим, я буду платить продуктами. Ради Поппи… то есть ради детей и ради своего душевного здоровья я все на свете готов отдать тому, кто сделает наш дом пригодным для обитания. Но неужели вы хотите, чтобы к бесконечному списку язв, похмелий, колик, насморков, которые осаждают la famiglia Кинсолвинг, добавился еще туберкулез?
– Ах да, забыл сказать, – перебил Луиджи, – эта девка не больна. По словам синьоры Каротенуто, у нее был туберкулез, но два года она работала прислугой в Амальфи и благодаря тамошнему здоровому климату и прохладному воздуху совершенно поправилась. – Он говорил об Амальфи так, словно дело было где-то в Дании. – Говорят еще, она немного знает по-английски, а для Поппи… Вы просто окажете благодеяние, если… Да что там, сейчас я приведу синьору Каротенуто, она сама вам объяснит. – И прежде чем Касс успел ответить, Луиджи встал и отправился за хозяйкой.
Касс посмотрел на стол и удивился: за какие-нибудь полчаса он выпил целый литр вина, причем натощак. Он обернулся к официанту и хотел потребовать еще mezzo litro. Но в этот миг глазам его открылась тягостная картина, омрачившая день, как туча. Не далее чем в десяти шагах от него происходила катастрофа. Оборванная женщина из тех, кого он видел в долине, тяжело дыша, остановилась: существо без возраста, с выпученными от натуги глазами, под вечным грузом хвороста, она сама гнулась, как надломленный сук. Позади нее стояла девочка в лохмотьях и сосала палец. Когда Касс повернулся, женщина отчаянным рывком попыталась поддернуть груз кверху, но плохо сбалансированная, покосившаяся вязанка свалилась со спины и со стуком упала на булыжник. Женщина безмолвно вскинула руки – в этом жесте не было ни злости, ни отчаяния, а только безнадежность, покорность миру, где тяжкая ноша вечно падает с плеч для того, чтобы ее опять поднимали, – и с помощью девочки, кряхтя и выбиваясь из сил, поволокла хворост к стене. А потом произошло нечто такое, отчего у Касса взмокли подмышки и лоб покрылся холодным потом. Женщина, согнувшись, в позе осла, бесформенным своим задом уперлась в стену и стала хрипло выкрикивать команды, а девочка, у которой от напряжения дрожали костлявые руки и ноги, принялась втаскивать груз ей на спину. Ребенок тащил и дергал, женщина прогибала спину, и вот вязанка, словно подтягиваемая невидимыми небесными талями, грозно поползла вверх. Но до плеч не дошла: она накренилась, закачалась, невидимые канаты не выдержали, и хворост с треском обрушился на землю. Девочка заплакала. Женщина топталась возле хвороста, бормоча и размахивая руками. Словно тоже взбунтовавшись против этого зрелища, желудок у Касса сжался от резкой боли. Касс приподнялся было со стула, но одумался и опять сел. Да что он может сделать, что может сказать? Мадам, будьте добры, позвольте мне взять на себя вашу ношу, я готов тащить ее хоть на край света? Он застонал и отвернулся. Филиппоне, официант с покатыми плечами, сутулясь, шел к нему из-под тента. Касс устремил взгляд на стену вдали, стараясь забыть обо всем и не думать, и сквозь сальный отпечаток пальца на линзе очков прочел три белых полинявших слова: VOTATE DEMOCRAZIA CRISTIANA.
– Un altro mezzo litro, – произнес он вполголоса, не отрывая глаз от стены. Но что-то заставляло его помучить себя еще, и, когда он наконец оглянулся, женщина уже взвалила на плечи свой громадный груз. Под башней хвороста, согнутая, искореженная, словно пришелица из другого века, она шлепала босыми подошвами по булыжнику, а за ней на тонких, как щепки, ногах тащилась девочка.
Далеко в долине, со стороны Скалы, нестройно, перебивая друг друга, словно кастрюли и миски в небе, загремели, забренчали колокола. Филиппоне ушел и вернулся. Касс выпил залпом вино, и, когда кромка стакана оторвалась от носа, половины бутылки как не бывало; он почувствовал, что опять пьян, но словно со вчерашнего, похмельно, устало, неприятно пьян, – и день посерел от знакомой тревоги. Недавняя ясная приподнятость подевалась неведомо куда. На него как будто взвалили тяжелый груз. Взгляд его скользнул по опустевшей площади, ища чего-нибудь ободряющего – яркого цветового всплеска, живого движения, – но не нашел ничего… только толстый, без подбородка Саверио задумчиво жамкал в горсти приподнявшийся орган. Умберто свистнул ему, подзывая к чемоданам, сваленным у автобуса, и он, как ожившее чучело, снялся с места, набухая в шагу и напевая магические пеаны. Площадь лежала пустая и ровная, как сонное озеро. На зеленом языке за долиной, чуть ли не в километре, кто-то засмеялся, и женский возглас: "Non fa niente!" – прозвучал серебристо и звонко, словно у него над ухом. Снова все стихло, Касс перевел взгляд на море, и отражение солнца, карабкавшегося к зениту, ударило по глазам, так что на мгновение он ослеп, как крот. И в тот же миг с колокольни над площадью, точно пернатые ракеты, взвились голуби, и черный воздух вокруг наполнился хлопаньем крыльев. Галлюцинация! Сердце сжалось от тупого отчаянного ужаса. Незрячий, он слышал вокруг шорох множества крыльев; рот наполнился желтой, сернистой горечью, и во мраке ему почудились громовые шаги, приближавшиеся по морю. Неподалеку опять как будто бы мелькнула согнутая женщина… "Shpinga!" – хрипела она девочке на почти непонятном диалекте, а воздух благоухал цветами, каких он не нюхал никогда в жизни. Внезапно в голове у него пронесся со скоростью света холодный сквозняк: шаги, цветы, птицы, ужас – все исчезло, и вместо них осталось знакомое белое, чистое, чистое, как вода, пространство бескрайнего покоя.
Голова его не успела удариться о стол – он очнулся и выпрямился рывком. Заморгал. Во время этого обморока очки свалились и теперь висели, зацепившись одной дужкой за ухо. Он поймал их дрожащими пальцами, посадил на нос и уставился на площадь. Чудо из чудес: как тогда в Париже, прошло не больше пяти секунд; Саверио еще скакал к автобусу; голуби бутылочно-зеленой трепещущей пеленой только что спланировали к фонтану. Чья-то рука хрястнула его промеж лопаток. "Ой! – вскрикнул он, задохнувшись от ужаса. – Дьявол".
– Все улажено, друг мой, – бодро сообщил Луиджи.
Касс собрался с силами, пошире открыл глаза, заставил себя слушать – он боялся выдать свое состояние. Далеко в море ошметками галлюцинации возникли водяные смерчи – черный лес уносился к горизонту, море под ним сводила немощная судорога. Потом все улеглось. Сердце у него стучало за ребрами, как перегруженный насос.
– Все улажено. Синьора Каротенуто видела сегодня девушку – она сейчас где-то в городе. За ней пошлют Саверио.
– Но вы… – Кассу трудно было говорить. – Саверио?
– Да. Я и сам предпочел бы более приличного гонца. – Луиджи запнулся. – Саверио, так сказать… – хмуро начал он, но не кончил фразы.
– Что?
– Да просто Саверио… Ничего. Когда-нибудь я вам расскажу. Боге ним.
Касс увидел возле автобуса хозяйку кафе: толстая женщина с узлом волос на затылке что-то втолковывала полоумному, помогая себе руками. Саверио повернулся и затрусил по мощеной улице. В это время на площадь выплыл бордовый "кадиллак", за рулем которого сидел молодой мужчина в летней рубашке, а рядом блондинка, оба в темных очках. С резким двухтонным, очень громким гудком машина проехала мимо фонтана. Вертясь и извиваясь, как пескари, ее стайкой окружили горластые мальчишки. Молодой американец, красивый и щеголеватый, еще раз включил свой хроматический, надменный сигнал. Би-и! Подрагивая от почти неслышимой мощи, машина стала посреди площади.
– Еще один соотечественник, – проворчал Касс, немного опомнившись. – Все, уезжаю в Россию.
– Касс, я принес вам mozzarella, – сказал Луиджи и сел рядом. – Поешьте. Вам надо есть, друг мой. Вы уморите себя вином.
– Я еду в Россию.
– До чего вы похожи, американцы и русские!
– Come?
– Нет, в самом деле, Касс. Сходство между вами гораздо сильнее бросается в глаза, чем различия. Но ни они, ни вы, кажется, этого не сознаете. А общих черт у вас сколько угодно. И ваша увлеченность материальными вещами. Вы говорили об искусстве в Америке. Не хотел бы я быть художником ни там, ни там. У русских, пусть пока под спудом, есть запас духовности, которая в Америке вообще не развилась. Они будут образованным народом с холодильниками и ванными. Вы будете темным народом с холодильниками и ванными, и образованный народ возьмет верх. Capito?
– Хм. – Почти не слушая его, Касс откусил большой кусок сыра: свежий, сливочный, восхитительно вкусный, он нырнул в желудок и сразу утихомирил гложущую язвенную боль, которую Касс уже и замечать перестал. Но он был крепко, опасно пьян. Голова все время норовила лечь на стол. Бродячее облако в форме Африки плавно нашло на солнце, угол площади покрыла ностальгическая тень, пронесся озорной ветерок; Луиджи схватился за голову, но поздно: его зеленая фуражка улетела с клубом пыли. Он погнался было за ней, но ветер тут же улегся, площадь снова затопили яркий свет и тишина.
– Булка, дорогой, – произнесла высокая блондинка, вылезая из машины, – скажи ему, чтобы сперва отнес зеленую шляпную коробку.
– Но там свободно, – услышал Касс собственный голос и хихиканье, отраженные мокрой крышкой стола. – Там демократия. Все едят. Свободно.
Ему показалось, что он просидел, уронив голову на руки, много минут. А почему ему показалось так долго, он сам потом понял: виноват был сон, который внезапно застлал ему глаза, – подробное, достоверное повторение ночного кошмара, вновь зарядившее его мозг тем же отчаянным страхом, какой он пережил десять минут назад, когда потерял сознание.
– Касс, – глухо донесся сверху голос Луиджи, – Касс, шли бы вы домой, поели бы, легли спать.
Но Касс не слушал, почти не слышал – черный парад сна разворачивался перед ним, и он не мог оторваться, цепенел от ужаса и удивлялся предательству хмеля, который не затушил тревогу и страх, как должен был, а, наоборот, довел до пыточной остроты все самые тяжкие предчувствия. Он вдруг понял, почему обморок вызвала женщина с хворостом. Он поднял голову и мутным взглядом уставился на Луиджи.
– Женщина, – сказал он. – Которая дрова несла. Кто она?
– Какая женщина? – Недоумение на лице. – О какой женщине вы спрашиваете?
– Да знаете о какой, – нетерпеливо сказал он. – Тощая, заезженная, хворост несла. С девочкой. Кто она?
– Iddio! – воскликнул Луиджи. – Кто же их упомнит, этих крестьян! Они все на одно лицо, – добавил он примерно так, как на родине у Касса говорили о неграх сонные лавочники. – Касс, я в самом деле не знаю, о ком вы говорите.
Но он уже понял, сам! Эта женщина просто похожа на женщину из сна, и правильно сказал Луиджи – все они на одно лицо. В любом случае такие ничтожные подробности не могли бросить тень на всеобъемлющую правду сна – правду, казалось ему, настолько бесспорную и ясную, настолько вросшую всеми корнями в существование, что, рассказывая капралу свой сон, он не мог сдержать радостного смеха. Полицейскому уже не сиделось на месте.
– Да что вы егозите, Луиджи? – хохотнул он. – Посидите спокойно, я расскажу вам э-э… видение, которое посетило меня ночью.
Он рассказывал, мало-помалу оживляясь; страх отступил, сменился озорной веселостью, словно вернувшейся из тех давно прошедших дней, когда он еще мог творить, работать, – состояние было настолько странное, что даже не верилось, и внутренний голос предостерегал, что оно ничем не оправдано, но шлюзы открылись, и его несло без удержу.
– Понимаете, сон был такой, как будто я эфира нанюхался. Пробуждаешься после такого эфирного сна – и все необъяснимые тайны оказываются детски простыми. Мы ехали в большом туристском автобусе по горной дороге из Майори к Неаполю. В автобусе было тесно и шумно. И, кажется, очень жарко. Помню, я обмахивался. Какие-то шумные парни из Салерно пели под гитару, заигрывали с девушками. Мы ехали вверх над пропастью – знаете там глубокое ущелье перед самой вершиной? И вдруг начинаем разгоняться. На полной скорости проезжаем по деревне. Помню, я закричал шоферу, чтобы ехал потише, что он нас угробит. Но автобус все набирает и набирает ход и с ревом несется по деревне. И вдруг что-то попало под колесо. Звук какого-то мягкого удара. Как будто переехали сумку или мешок с мукой. Я кричу шоферу – останови. Остановились, я вышел. И вот что странно: вышел из автобуса я один… Вы меня слушаете?
Луиджи печально кивнул. И с расстроенным видом стал вытирать лоб.
– Касс… – начал он.
– Да подождите же вы минуту. Я вылез и пошел назад, – посмотреть, на что мы наехали. Все думал, что это мешок с мукой – почему, не знаю. Пока шел, похоже было, что это и вправду мешок. Но, когда подошел, оказалось, что это никакой не мешок. Это была… собака. Раздавило ее страшно. Вся задняя часть до грудной клетки расплющена вроде отбивной, которую мясник полчаса колотил у вас на глазах. Представляете, зад собаки раздавлен, раскатан, как…
– Послушайте, Касс…