Железный бурьян - Уильям Кеннеди 12 стр.


Клара, дешевка, обчистила симпатичного молодого человека в коричневом костюме и пришла сюда прятаться. Хочешь спать с человеком - спи с ним, сказал Френсис. Будь женщиной, черт бы тебя взял. Хочешь обчистить - обчисть. А это что такое: сперва спала, потом обворовала? Какая чистая мораль была у Френсиса. А ты, Клара, скажи ради Христа, зачем ты пришла сюда со своими неприятностями? Разве у нас их без тебя не хватало? И всего–то украла Клара четырнадцать долларов. Хотя это - много.

Элен прислонила пластинку Бетховена к подушке посреди кровати и любовалась ее красотой. Потом рылась в чемодане, разглядывая и трогая каждую вещь: вторую пару трико, бабочку с искусственными бриллиантами, синюю юбку с прорехой, безопасную бритву Френсиса и его перочинный нож, старые бейсбольные вырезки из газеты, красную рубашку и коричневую левую туфлю, правая потеряна: но одна туфля лучше, чем ни одной, верно? - доказывал Френсис. Сандра потеряла туфлю, а Френсис ей нашел. Френсис очень заботливый. И вообще очень. Очень католик, хотя притворяется, что нет. Вот почему Френсис и Элен не могли пожениться.

Как изящно они отгородились своей религией от брака. Чем не остроумное решение?

Потому что на самом деле Элен хотела плыть свободно, так же как и Френсис. После Артура она поняла, что захочет всегда быть свободной, даже если придется за это страдать.

Артур, Артур, Элен больше ни в чем тебя не упрекает. Она понимает, что ты был человеком не стойкой преданности, не таким, как Френсис; и понимает еще, что позволила тебе ранить ее.

Элен помнит лицо Артура - какое облегчение появилось на нем, как он улыбнулся и пожелал ей удачи в тот день, когда она сказала, что уходит и будет работать тапершей на немых фильмах и в варьете. Шла по жизни своевольно - вот что делала тогда (и делает) Элен. А воля была - к благодати, если угодно; хоть и не очень–то давалась эта благодать.

И своеволие - не играла ли она в него, не обманывала ли себя Элен?

Не шла ли по жизни, подчиняясь побуждениям, жившим где–то в глубине?

Почему же, в самом деле, ничего у нее толком не получалось?

Почему жизнь ее всякий раз сворачивала на задворки, как бездомная кошка?

Кто Элен?

Кто Сильвия, скажите?

Сказать?

Элен встает и держится за медь. Ступни у Элен как ясная желтая медь. Только у кровати медь давно не чищена. А Элен воспитывалась в чистоте, и стоит она у края конечной кровати в конечной комнате конечной гостиницы конечного города конца.

И когда такая женщина, как Элен, приходит к концу чего–то, она становится грустной и сентиментальной. Она всегда любила красивое в жизни: музыку, ласковое слово, любезность, цветы, солнце, добродетельных мужчин. Люди бы опечалились, узнай они, как могла бы сложиться жизнь у Элен, если бы пошла не по той колее, которая привела ее в эту комнату.

Люди, возможно, даже заплакали бы от надежды, что такие женщины, как Элен, могли бы жить, пока не найдут себя, не выправятся, не отыщут вечно раскрывающуюся радость - вместо одинокого конца. Люди бы, возможно, почувствовали, что где–то что–то пошло неправильно, а если бы шло правильно, такая женщина, как Элен, не пала бы так низко.

Но это ошибка: нет таких женщин, как Элен.

Элен - не символ никакой потерянности, не из тех, кто "пошел по скользкой дорожке", не из тех, кто "кабы раньше знал".

Элен - не инстинкт, помрачивший разум, не мономания, рожденная в потемках души, жаждущей всего на свете, в том числе и собственной погибели.

Элен - не бездомная кошка на исходе живучей жизни.

Ибо с тех пор как Элен родилась, и утонченно воспитывалась отцом, и благородно развивалась, она сама принимала решения, основываясь на разуме, более или менее современных познаниях, интуитивном чувстве дозволенного и обычных советах подруг, любовников, врагов и прочих. В уме она никогда не была повреждена, и мозг ее вовсе не проспиртован, как полагали некоторые. Она постоянно читала газеты, правда в последние годы меньше, поскольку все новости, кажется, стали плохими. Всегда слушала радио и была в курсе музыкальной жизни. А зимой читала в библиотеке романы о женщинах и о любви: Элен знает все о Лили Барт и Дэзи Миллер. При этом Элен следила за своей внешностью и соблюдала гигиену. Регулярно стирала нижнее белье, носила серьги, одевалась скромно - и с четками не расставалась, пока их не украли. Не была лежебокой. Она шла по жизни с чувством: я считаю, что веду себя более или менее правильно. Я верю в Бога. Я салютую флагу. Я мою себя под мышками и между ногами, и что с того, если много пью? Кому какое дело? Кто знает, сколько я не выпила?

Об этом почему–то не задумываются, когда обзывают таких, как Элен, старыми пьяными шалашовками. Для чего людям (вроде противного Рыжика на заднем сиденье автомобиля Финни) нужно оскорблять Элен? Когда Элен слышит о себе такие отзывы, она напускает на себя глухоту. Игнорирует их. Элен помнит это слово - напрасно Френсис думает, что из нее выветрилось все образование. Не выветрилось. Она не пьяница и не блядь. У нее позиция такая: я летела сквозь годы, и я никогда не отдавалась мужчинам за деньги. Сколько раз я сама платила за себя в ресторане. Я позволяла угостить себя вином, но это потому, что угощать вином - обязанность мужчины.

И если ты такая женщина, как Элен, которая не превратилась в блядь, никого не ввела в грех… (Правда, мальчики встречались в ее жизни - в барах, одинокие, как зачастую она сама, но, кажется, с грехом они уже были знакомы. Однажды.)

Однажды.

Был ли однажды мальчик?

Да, с лицом священника.

Ох, Элен, какие же кощунственные мысли лезут тебе в голову. Слава богу, ты никогда не любила священника. Чем ты это объяснишь?

Тем, что священники добродетельны.

И вот, пока Элен держится за медь и смотрит на часы, все еще показывающие без десяти одиннадцать, и думает о шлепанцах, о музыке, о большой бабочке и белом голыше с именем адресата, у нее возникает мимолетная мысль о священниках. Ибо если тебя воспитали, как Элен, ты полагаешь, что у священников хранятся ключи от двери к спасению. Сколько бы ни совершила ты грехов (сколько песку в пустыне, соли в море), ты в тот час, когда держишься за желтую медь и наблюдаешь за часами, неизбежно придешь к мысли об отпущении и вспомнишь, как душила "Фиалкой Парижа" лифчик, чтобы он, открыв на тебе платье и целуя тебя туда, не почуял запаха пота. Но священники, Элен, не имеют никакого отношения ни к лифчикам, ни к поцелуям, и тебе должно быть стыдно, что ты смешала их в одну мысль. Элен искренне раскаивается в такой мысли, но как–никак это было трудное время и для нее, и для ее веры. И хотя утром она молилась в церкви, и потом, с перерывами, целый день, и накануне ночью молилась в машине Финни, повторяя: "Се, отхожу ко сну", когда ни сна не было, ни возможности уснуть, - по сути, Элен не чувствует никакой нужды исповедаться в грехах и получить отпущение.

Элен даже задается вопросом: католичка ли она в самом деле и что такое в наши дни католик? По чести, думает она, может быть, и не католичка. Но если не католичка, то и ничто другое. Она определенно не методистка, господин Честер.

Привело ее к этой неопределенности скопление грехов, и если вам угодно назвать их грехами, то скопление это - изрядное. Сама же Элен предпочитает называть их решениями - потому–то она и не чувствует нужды исповедаться. С другой стороны, задается вопросом Элен, понимает ли хоть одна душа, насколько добродетельной была ее жизнь? Она ни разу никого не предала, а это, в конечном счете, для нее самое важное. Она признает, что оставила Френсиса, но предательством это никто не назовет. Можно, пожалуй, назвать это отречением, вроде того как отрекся ради любимой женщины король Англии. Элен отрекается ради мужчины, прежде любимого, чтобы он был настолько свободен, насколько ей нужно и насколько сама всегда была свободна, насколько оба были свободны, даже в те времена, когда их соединяла самая крепкая связь. Не Френсис ли попрошайничал на улицах, когда она заболела в тридцать третьем году? А ведь до этого он никогда не попрошайничал. Если Френсис мог попрошайничать ради любви, неужели Элен не сможет отречься ради нее же?

Ее отношения с Артуром и с Френсисом кое–кто сочтет греховными. Она признаёт, что некоторые другие ее вольности с заповедями Бога и Церкви могут сильно сказаться, когда настанет время Суда (медь и часы, медь и часы). Пусть так, но никаких священников она вызывать не будет, и сама к ним тоже не пойдет. Никому и ни под каким видом не объявит она, что любовь ее к Френсису была греховной: весьма вероятно - да нет, безусловно, - она была самым важным событием в ее жизни, важнее в конечном счете, чем любовь к Артуру, ибо Артур оказался недостоин.

Поэтому, когда калека Донован снова стучится в одиннадцать часов и спрашивает у Элен, не нужно ли ей чего, она отвечает: нет–нет, спасибо тебе, старый калека, мне больше ничего не нужно и никого. И старик Донован говорит: сейчас заступает ночной дежурный, а я отправляюсь домой. Приду утром. А Элен говорит: спасибо, Донован, спасибо тебе большое за твою заботу и за то, что пожелал мне спокойной ночи. И когда он отходит от двери, она отпускает медь и думает о Бетховене, об оде "К радости".

И слышит приближение радостных толп.

Да да–да.

Да да–ди–да–да.

И чувствует, как ее ноги превращаются в перья, а голова медленно слетает вниз на встречу с ними, и тело сгибается под грузом такой большой радости.

Видит, как голова медленно, медленно слетает вниз.

А белая птица скользит над водой и наконец усаживается на японское кимоно.

Упавшее медленно.

И мягко.

На траву, где распускается лунный свет.

VI

Сперва был пожар на складе в южной части Бродвея, возле старого чугунолитейного завода Фицгиббона. Пламя рванулось вверх, стремясь принять совершенную форму сферы, насилуя небо. Потом, когда Френсис и Росскам стояли в хвосте легковых автомобилей и грузовиков и лошадь Росскама пятилась и всхрапывала от страха перед стихией, огонь прикоснулся к какому–то хранилищу грома, и одна сторона склада взлетела на воздух орудийным цветком черного дыма, и ветер понес его к ним. Автомобилисты стали закрывать окна, а беззащитные легкие Френсиса, Росскама и лошади саднило от ядовитых дымов.

Впереди полицейский заворачивал транспорт обратно. Росскам ругался на иностранном языке, неизвестном Френсису. Но что ругался, это было очевидно. Когда они свернули к Медисон–авеню, лица у обоих были залиты едкими слезами.

Сейчас они ехали налегке, только что сбросив первый груз старья на дворе у Росскама. Френсис пообедал на дворе яблоком, которое ему дал старик, и переоделся в новую белую рубашку, кинув синий реликт на гору тряпья. Начали вторую ездку - к южной окраине, - но в три часа пожар вынудил их переменить маршрут.

Росскам завернул на Пёрл–стрит, и тележка въехала в Северный Олбани; внизу, позади них, все еще поднимался в небеса дым. Росскам завел свою траурную песню о старье и привел в смятение нескольких домохозяек. Со двора старого дома возле Эмметт–стрит Френсис выволок бесколесную тачку с насквозь проржавелым днищем. В носу у него до сих пор стоял запах гари. Когда он скинул добычу на телегу, перед ним предстал Скрипач Куэйн, сидевший на перевернутом ночном горшке, на котором поупражнялся в меткости какой–то снайпер–любитель.

Скрипач, в прошлом вагоновожатый, нынче одетый в бежевый твидовый костюм с коричневой в горошек бабочкой и в соломенное канотье, улыбнулся Френсису осмысленно - впервые с того дня в 1901 году, когда они подожгли намоченные в керосине простыни и остановили штрейкбрехерский трамвай.

Когда солдат прикладом проломил Скрипачу череп, сочувствующая толпа живо унесла его, спасая от ареста. После удара он еще лет двенадцать прожил глупым, на попечении сестры, старой девы Марты. Мученица его раны, Марта водила Скрипача, героического овоща, по улицам Северного Олбани, дабы соседи видели истинные последствия беспардонной забастовки.

На похоронах Скрипача в 1913 году Френсис вызвался нести гроб, но Марта ему отказала: она считала, что Френсис, пламенный борец, склонил в то утро Скрипача к насилию. От рук твоих довольно было вреда, сказала она Френсису. К гробу моего брата ты не прикоснешься.

Не слушай ты ее, сказал ему Скрипач со своего дырявого насеста. Я тебя ни в чем не виню. Не был ли я на десять лет тебя старше? Не мог разве думать своей головой?

И, посмотрев на него взглядом, рассеявшим смущение, торжественно добавил: это тебе придется прощать твои предательские руки.

Френсис стряхнул ржавчину с пальцев и пошел на задний двор за новым грузом мертвого металла. Когда он вернулся, рядом со Скрипачом, теперь державшим шляпу на коленях, сидел штрейкбрехер Гарольд Аллен в черной шинели и фуражке вагоновожатого. Френсис посмотрел на них, и Гарольд Аллен приподнял фуражку. Головы у обоих были разбиты и окровавлены, но не кровоточили: неизменные раны покойников, очевидно, зажили и стали такой же деталью воздушных созданий, как глаза, горевшие энтропийной страстью, свойственной всем убитым.

Френсис забросил утиль в тележку и отвернулся. Когда повернулся обратно, чтобы удостовериться, там ли они, в бесколесной тачке сидели еще двое. Он не знал их имен, но по изумлению, застывшему во впадинах их глаз, понял, что это покупатель и галантерейщик - зрители, убитые ответным, неприцельным огнем солдат после того, как Френсис раскроил голышом череп Гарольду Аллену.

- Я готов, - сказал Френсис Росскаму. - Ты готов?

- Что за спешка? - спросил Росскам.

- Таскать больше нечего. Может, поедем?

- А он еще и нетерпеливый, этот бродяга, - сказал Росскам и забрался на тележку.

Френсис, чувствуя на себе взгляды четырех теней, подставил им затылок. Тележка покатилась по Пёрл–стрит на север. По улице Энни Фелан. В ее сторону. Небо на западе зловеще нахмурилось, снова подул холодный ветер, и Френсис поднял воротник пиджака. Часы с рекламой лимонада "Нэхи" в витрине у бакалейщика Элмера Райвенберга показывали 3–30. Первого дня ранней зимы. Если ночью пойдет дождь, а мы останемся на улице, то замерзнем, к чертовой матери, насмерть.

Он потер руки. Они враги ему? Как могут руки предать человека? Все в шрамах, мозолях, с расщепленными ногтями, плохо сросшимися костями, сломанными об чужие челюсти, с синими венами, такими набухшими, что, кажется, вот–вот лопнут. Пальцы на руках были длинные - кроме того, которого не было, - а теперь, с возрастом, они росли в толщину, как нижние ветви дерева.

Предатели? Возможно ли?

- Ты любишь свои руки? - спросил он у Росскама.

- Люблю, ты сказал? Люблю я руки?

- Нуда. Любишь?

Росскам посмотрел на свои руки, посмотрел на Френсиса, посмотрел в сторону.

- Серьезно, - сказал Френсис. - У меня такая мысль, что мои руки делают, что сами хотят, понимаешь?

- Нет пока.

- Я им не нужен. Что им взбредет, то и делают.

- Ага, - сказал Росскам. Он еще раз взглянул на свои корявые руки, а потом снова на Френсиса. - Тронутый, - сказал он и хлопнул лошадь вожжами по крупу. - Но–о, - сказал он, чтобы переменить тему.

Френсис вспомнил левую руку Скиппи Магайера и то первое лето на выезде - в Дейтоне. Скиппи, питчер, жил с Френсисом в одной комнате: высокий, левша, он не ходил, а вышагивал, и на своей "горке" он преображался в какого–то царя горы. Он вообще, если хотел, мог выступать гоголем, даже стоя на месте. А потом его левая рука стала трескаться - сперва пальцы, потом ладонь. Он обихаживал ее: смазывал, держал на солнце, купал в английской соли и в пиве, но рука не заживала. А когда менеджер команды начал проявлять недовольство, Скиппи, плюнув на трещины, побросал десять минут на тренировке, после чего мяч стал красным, а ладонь и пальцы превратились в горсть кровавой каши. Менеджер сказал Скиппи, что он болван, и отчислил его вместе с негодной рукой из команды.

В ту ночь Скиппи проклял менеджера, напился сильнее обычного, растопил угольную печку, хотя был август, а когда пламя разгорелось, залез в нее рукой и выхватил горсть пылающих углей. Он показал иуде–руке, где раки зимуют. Чтобы спасти ее, врачу пришлось отрезать три пальца.

Ну, кое–кому вроде Росскама Френсис, может, и покажется тронутым, но так, как Скиппи, он никогда бы не поступил. Верно? Он смотрел на руки, соединял шрамы с воспоминаниями. Бузила Дик отнял один палец. Неровный шрам пониже мизинца… этот - от безумного приступа жажды, когда он ночью разбил кулаком витрину в Чайна–тауне, чтобы добыть бутылку вина. В драке с бродягой, который хотел поиметь Элен на Восьмой авеню, он сломал первую фалангу среднего пальца - срослась криво. Какой–то бешеный в Филадельфии хотел украсть у Френсиса шляпу и откусил ему кончик большого пальца на левой руке. Но Френсис с ними рассчитался. Каждый шрам был отмщен, и Френсис помнил этих гусей всех до единого - почти все, должно быть, уже погибли, и может, от собственной руки. Или от руки Френсиса?

Бузила Дик.

Гарольд Аллен.

Последнее имя вдруг подействовало как волшебный ключ к биографии Френсиса. Впервые в жизни он почувствовал, что двигала им не сознательная воля, а нечто иное; приоткрылась закономерность в поступках, панорама всех совершенных им насилий: сколько же людей погибли от его руки, или были изувечены, или, как с этой парой изумленных и безымянных теней, в скольких смертях его буйный нрав был повинен косвенно? Он хромал теперь и всегда будет хромать с металлической пластиной в левой ноге - потому что человек украл у него бутылку апельсиновой воды. Он догнал этого шибздика и отобрал бутылку. А шибздик ударил его топорищем и раздробил кость. И что же сделал Френсис? Бить такого мелкого было неудобно; Френсис ткнул его лицом в грязь и вырвал зубами кусок у него из затылка.

Есть вещи, которым я вовсе не хотел учиться, - такая мысль родилась у Френсиса.

А делал такое, чему и учиться не было нужды.

И я про это даже знать не желал.

Сейчас, когда Френсис глядел на свои руки, они казались ему посланцами из какого–то преступного угла его души, механиками самовольной роковой стихии в его жизни.

Он был у них в семье убийцей; насколько он знал, никто в его роду не жил так буйно. А ведь и он не искал такой жизни.

Но ты нацелился убить меня, молча сказал сидевший на задке тележки Гарольд Аллен.

- Нет, - не обернувшись, ответил Френсис. - Никого я не хотел убить. Причинить вред, поквитаться - да. Ну, разбить окно в трамвае, устроить шухер - в таком роде.

Но ты же знал, еще когда был начинающим, какой у тебя точный бросок. Гордился этим. Вот почему ты пришел в тот день на линию, вот почему все утро подбирал камни весом с бейсбольный мяч. Ты метил в меня, чтобы прослыть героем.

- Но не затем, чтоб убить.

Только выбить глаз, да?

Френсис вспомнил фигуру Гарольда Аллена в полный рост в трамвае - несомненно, мишень. Вспомнил координацию зрения с движением руки - дистанции и кистевого досыла. Всю жизнь он помнил, как повалился Гарольд Аллен, когда камень попал ему в лоб, под волосы. Френсис не слышал, но вечно воображал, какой звук произвел камень (летевший со скоростью километров сто десять в час), ударившись в череп Гарольда Аллена. Череп отозвался звуком глухим, но резким, отрывистым, решил он, как арбуз от удара бейсбольной биты.

Назад Дальше