Её истошный детский крик будто хлыстом стеганул Извекова в спину. Он ничего не ответил. Встречный ветер рвал ему горло, перехватывая дыхание. Сквозь пелену слёз он видел радужный, расколотый на отдельные эпизоды мир. И лишь с необычной ясностью чувствовал время в двух измерениях: страшную быстроту устремившихся за ним волков и медленность тяжёлого скока лошади. А потерей в этой разнице была его жизнь, на которую осталось совсем уже мало времени.
Волки рассыпались в поле, пытаясь окружить лошадь и седока в санях. Близко- близко оскаленные пасти. Невесть откуда взявшийся пот заливает Борису глаза, щипит прокушенные губы. От крови, давящей на уши, глохли все звуки. Сердце ухало в груди, отдаваясь тяжёлыми толчками в висках. И не хватало воздуха.
Летят мгновения. Страх смертельной тяжестью придавил душу. Вот-вот развязка. И всё это длится, длится…. нет конца.
Наконец сознание проясняется: волки вязнут в снежной целине - с боков им лошадь не обойти, а накатанная дорога во всю ширь занята санями, с которых тускло поблёскивают вилы в Борисовых руках. Нет, врешь, не возьмёшь! Мы ещё поборемся. Теперь лишь бы скакун не подвёл…
Волки вернулись. Их матёрый вожак сидит совсем рядом со стогом, косится настороженно.
- Собачка, собачка, иди домой.
Он тихонько рычит в ответ, и чёрная губа приподнимается над синеватыми клыками.
И другие поодаль сидят или лежат на снегу, положив морды на лапы. На каждое движение Саньки вздрагивают, вскакивают, скалят пасти, в беспокойстве перебегают с места на место. Девушка смотрела на них, а глаза её сами бухли влагой, туманились. Слёзы пролились через край. Сидя на стогу, Санька плакала от холода и страха. Руки заледенели, лишь дыхание горячее.
Худющий волк прыгнул на стог, загнав её сердце в самые пятки, но скатился вниз и заскулил, роняя слюну. Санька пригрозила ему вилами, и он метнулся в сторону, поджав хвост.
Девушку знобит уже так, что стучат зубы. Зарыться бы сейчас с головой в сено и дышать себе на руки, но боится даже на миг оторвать взгляд от волков и всё вертит головой - чтобы видеть всех.
День начал угасать, скоро сумерки и ночь. Саньке кажется, что где-то фыркает лошадь, звучат приглушённо голоса. Но волки не обнаруживают беспокойства, готовые и ночь ждать, и ещё бог весть сколько - может той минуты, когда Санька насмерть закоченеет и сама свалится со стога.
Подняв вверх острую морду, вожак внезапно завыл. И вой его, низкий, протяжно-тоскливый повторил зимний лес. Волчий плач внезапно оборвался, как и возник. Вожак заскулил жалобно, со слезой. Повизгивая, беспокойно завертелись волки, а потом разом сорвавшись с места, исчезли в лесу.
Теперь и Санька услышала звуки, потревожившие стаю - лай собак, людские голоса, лошадиное фырканье и снежный скрип под множеством ног, лап, копыт, полозьев. Она скатилась со стога, когда увидела мужиков. Ноги её не держали, но чьи-то сильные руки подхватили её, встряхнули, затормошили.
- Жива? Не поморозилась?
Мелькали незнакомые, участливые лица. Наконец близко-близко одно, родное, на век любимое.
- Саша. Это я, Саша, я.
Борис обнял девушку и поцеловал. Целовал вздрагивающие под его губами веки, помороженные щёки, холодные губы. Целовал окоченевшие пальцы, дышал на них паром, мял её ладони в своих руках.
- Саша, любимая, прости…
Ночевать остались в Татарке. Гостеприимная хозяйка убрала с плиты чугунок, делала всё быстро:
- Сейчас печь подтопим.
Открыла заслонку. За ней уже сушились сложенные дрова. Подложила бересту, чиркнула спичкой. В просторной кухне запахло берёзовым дымком. Непросохшие поленья, занимаясь огнём, сипели, на закоптившихся торцах закипали дегтярные капли.
Борису хотелось пить, но он боялся зачерпнуть воды - как бы не увидели, что трясутся, просто ходуном ходят его руки, то ли от озноба, то ли от пережитого страха, то ли ещё от чего. Санька, наконец согревшись, сидела притихшая, почти торжественная, ни на кого не поднимая взгляда, будто боясь оттолкнуть воспоминания вкуса его губ и запаха усов.
Вошёл со двора хозяин, неторопливо стал разуваться.
- А лошаденку-то запалили.
В присутствии хозяина Извеков осмелел. Напился воды, а прикуривая у печи, сбоку внимательно посмотрел на Саньку, будто впервые видел. В платьишке она казалось крепкой и сильной, какими бывают крестьянские девушки, рано начавшие заниматься физическим трудом. Все они с годами становятся здоровыми, толстыми и весёлыми. Но в Саньке проглядывались какие-то, скорее дворянские черты - благородство линий в посадке головы, в плавных движениях, когда она поправляла разбившуюся косу, в быстром и разумном взгляде серых очей. Это удивляло и влекло Бориса.
Потом они все вместе ужинали, пили "для сугреву", за знакомство и за здоровье, и Санька никак не могла осилить своего стакана. Хозяин оказался слаб на выпивку: опорожнив с гостями бутылочку, он стал донимать жену просьбами и упрёками. И та где-то за печкой зачерпнула ковш неперебродившей браги. Борис пил, держа посуду обеими руками, и морщился от отвращения. Отвечеряли
Хозяйка взбила подушки на широкой кровати:
- Спать вместе ляжитя?
Промолчали оба - и Санька, и Борис.
Она разделась и юркнула под стёганное одеяло, когда Борис с хозяином вышли до ветру. Он вернулся, присел на стул у окна, не зная на что решиться. Хозяева вскоре угомонились, дом затих, мерный стук ходиков на стене перекликался с ударами сердца. Взошла луна за окном, и темнота стала проглядней. Заметив движение на кровати, Борис шёпотом спросил:
- Не спишь, Саша?
- Саша, Саша, - ворчливо ответила она. - Имя мне не нравится. Меня вообще-то Ольгой хотели назвать. А поп упёрся. Хорошо хоть не Николаем.
- Глупая, - его голос рассыпался мелким тёплым смешком.
- Тебе лечиться надо, - строго сказала она. - Такой молодой, а еле ходишь.
- Было хуже, но поднялся.
- Ты, говорят, геройски воевал…
- Нас много таких было. А иначе б не победили.
- У меня брат в партизанах был, - и она начала рассказывать про Фёдора складно, видно было, что не в первый раз, и всё врала.
- Расскажи о себе.
Борис тряхнул кисетом:
- Можно?
- Кури.
Он затянулся и начал рассказывать.
- Я только университет закончил, начал в гимназии историю преподавать, а тут революция, гражданская война. У нас в Самаре свой дом был. Мама всё бросила, разыскала меня. Я ведь на Урале по ранению застрял. Потом голод в Поволжье - страшно было возвращаться. Так и прижились. Мама до революции музыке учила, а теперь вот крестьянкой стала. Всё из-за меня…
- Я боюсь твоей матери.
- Варвара Фёдоровна строгая, но человек очень хороший.
Извеков рассказывал о своей матери, а Санька видела её другой, совсем не похожей на портрет сына.
… Уперев руки в мощные бока, она стояла посреди двора, и поросята, снуя по двору, тёрлись о её толстые широко расставленные ноги. С лицом откормленного младенца она казалась памятником сытости и довольства. Борис совсем не похож на неё - худой, жилистый и болезненный.
- Фёдор за тятю мстил, а ты зачем на фронт пошёл?
- За свободой, Саня, за равенством, и братством.
- И что?
- Господ-то мы разогнали. Теперь всё в наших руках: как работать будем - так и жить.
Долго разговаривали. Паузы становились всё длительнее, а речи менее связанными. Усталость клонила ко сну.
- Ты спать думаешь? - спросила Санька. - Ложись рядом, только не приставай. Ладно?
Она отвернулась к стене, когда он начал раздеваться. Он лёг рядом и не знал, куда девать руки. Сердце рвануло в бешенный скач. Какой тут сон! Отпустило, когда он услышал глубокое Санькино дыхание. Тут его настигла накопившаяся усталость и утопила сознание в беспокойном сне.
Уж так устроена деревня и люди её: в глаза все поздравляли Саньку и Бориса со счастливым избавлением от смертельной опасности, а за спиной охотно смаковали сплетни, о романтической истории юной девы и бывшего красногвардейца, в которой и сам факт присутствия волков вскоре опускался. Как ни жили Извековы обособленно от прочих селян, но и до них дошла новая версия тех памятных событий и вызвала в материнской душе чувство ревности и досады, а у Бориса - недоумение и сопричастность к греху. Все его попытки оправдаться наталкивались на глухую стену непонимания и даже брезгливости в глазах Варвары Фёдоровны. И тогда он, не поговоривши с матерью, рискуя глубоко и незаслуженно обидеть её, решился на отчаянный шаг, мысли о котором лишь чуть затеплились в душе и не докипели до полной решимости.
Белый дым поднимался над крышами, на улице было светло от луны. У крыльца, где на снегу лежал перекрещённый рамой жёлтый свет окна, он вдруг оробел: что сказать, как сказать? То спешил, радовался своему решению, а тут решимость потерял.
Поверх занавески в окне был виден белый потолок кухни. Извеков потоптался на крыльце, на мёрзлых, повизгивающих досках, взялся за дверь. Она была не заперта. В сенях натоптано снегом, холод такой же, как во дворе. Две двери, видимо, на кухню и в чулан. В какую постучать? Одна оббита дерюгой для тепла, на другой голые доски. Постучал в первую, материал глушил звук. Подождал. Нащупал ручку, открыл, шагнул через порог. Пахнуло керосином, печным теплом. Кашлянул в горсть для приличия, огляделся. Наталья Тимофеевна у печи вскинула на вошедшего встревоженный взгляд. Борис полукивнул, полупоклонился:
- Скажите, пожалуйста, Саша дома?
- Кака Саша? Санька что ль? Дома, дак чо?
Борис подождал, поглядывая на дверь горницы - может появится. Но нет, они по-прежнему вдвоём.
- Я, мамаша, о дочери вашей поговорить пришёл, - он улыбнулся, стараясь улыбкой расположить к себе собеседницу. Но женщина смотрела всё так же настороженно.
- А чо говорить-то? Девка вроде не хуже других. Не балованная.
И вдруг поняла, растерянно потянула ко рту кончик платка:
- А ей не-ет…
- Где же Саша?
- К подружкам убежала.
Вот к этому он оказался не готов. Думал, войдёт, поздоровается, спросит Сашу - согласна ли она стать его женой, а там будь, что будет. Объяснение с матерью не было запланировано и продуманно. Он растерялся, засмущался, затоптался у порога, готовый ретироваться, и ожидал, что, быть может, мудрая женщина подскажет выход из ситуации. Но растерянно молчала и Наталья Тимофеевна, во все глаза смотревшая на гостя, будто видела его впервые, или он ляпнул что-то совсем ей непонятное.
- Давно ушла?
- Давно-то не шибко давно, а уж порядочно будет.
- Ну, ладно.
Он вышел поспешно, будто убежал. А Наталья Тимофеевна опустилась на лавку и, покачивая головой, долго невидяще смотрела перед собой, не зная, то ли радоваться чему, то ли плакать, а то ли удивляться.
Со дня на день Извековы ждали отёла коровы. По нескольку раз ночами Варвара Фёдоровна будила сына, Борис запахивался в шинель, брал из её рук горящую лампу, ходил в стайку к Бурёнке. В тот вечер хмурый, взволнованный, скоро отужинав, вызвался ночевать в хлеву. Тепло оделся, прихватил тулуп подмышку и под благодарным взглядом матери отправился на дежурство. В стайке густо пахло парным навозом. Корова лежала на подстилке, закинув рогатую морду, вылизывала свой вздувшийся живот. Увидев Бориса, жалобно замычала, и видно было, как утробный звук проходит в её напрягшемся горле. За загородкой шарахнулись испуганные овцы, сбились кучей в угол и таращились оттуда бельмами глаз на светящуюся лампу. Лишь старый бородатый козёл со своей молоденькой подружкой остались на своих местах, лишь покосились на вошедшего. Эта парочка была предметом особой гордости Варвары Фёдоровны: на хуторе коз не держали. Борис поставил лампу на заиндевевшее окно, постелил себе соломы и прилёг, завернувшись в тулуп. Подумать было о чём.
Ветер шевелил камыш на крыше, невидимые в сене возились мыши, и под эти звуки стали тяжелеть веки. Внезапно хлопнула дверь, в клубе пара возникла чёрная фигурка.
- Саша, ты? Как ты нашла меня?
- Окно светилось, я и догадалась.
Она опустилась рядом на колени - шубка полурастёгнута, волосы растрёпаны, платок в руке.
- Зачем ты приходил? Мать теперь меня из дому выгонит.
Он взял её за руки, притянул к себе, усадил на колени и начал баюкать, как маленькую. Закрыв глаза, гладил её волосы, лицо, шею. И такая затопляющая радость охватило его, что стало вдруг трудно дышать. А она смеялась беззвучно и стыдливо. Губы у неё были обветренные, она неумело раскрывала их, подставляя сомкнутые влажные и холодные зубы его поцелуям. А потом в какой-то момент с зажмуренными изо всех сил и вздрагивающими веками лицо её расширилось, заполнило всё, стало вдруг ослепительно, нестерпимо красивым. Сердце его зашлось безумной радостью, а тело воспарило от неземного наслаждения. И долго после они лежали на тулупе рядом, её голова на его руке, и всё как будто покачивалось и кружилось вокруг них.
- А я знала, что ты любишь меня, давно знала, - говорила она, горячо дыша ему в шею и через расстегнутую гимнастёрку нежно трогая кончиками шершавых пальцев мускулы его шеи. А ему было неловко за свою худобу.
- Вспотел даже, - она засмеялась стыдливо и благодарно. Ладонь её была горячей, - Руки у тебя сильные, а вот не грубый ты с девушками…
- Какие девушки? Ты у меня одна, и никого больше не было…
На соломе забилась корова, как под ножом, вытягивая вверх рогатую морду, выкатывая блестящий глаз. Борис с Санькой встрепенулись, засуетились, забыв о своих радостях. И только когда появился на свет маленький мокрый телёнок, а корова поднялась и стала шумно вылизывать его парящую шерсть, они вновь благодарно и сопричастно взглянули в глаза друг другу. Вновь накрывшись его тулупом, они миловались, и сердца их готовы были выпрыгнуть из груди.
В это время Наталья Тимофеевна рассказывала Фёдору о странном визите Извекова.
- Так-то он мужик не скандальный, уважительный, да только больной весь, самому нянька нужна - какой из него работник.
- Луна-то как разыгралась, - сказал Фёдор. За окном было светло, как днём, только в тени ворот пролегла граница ночи, а дальше всё ясно видно, и холодом тянет от стекла. - К морозам.
- Она, как я сказала, забегала по дому, ровно мышка, ничего не говорит, а потом шмыг за дверь. Я в окошко стучу, а она двором, простоволосая, платок в руке, другой вот так, вот так машет…
Фёдор молчал, отвернувшись, ладонью прижимал щёку, расправляя мускул, сведённый судорогой.
На следующий день Фёдор окликнул Извекова.
- Погодь-ка, сосед, дело есть. Ты почто девке голову дуришь? - и на короткий миг беспрепятственно заглянул в его глаза, мысли, душу - всё было в смятении, граничащем с испугом. Сам крепкого сложения, способный много съесть, выпить и без устали работать, Фёдор с брезгливым недоверием относился к людям хилым, болезненным. И когда при нём говорили, он молчал, но в душе согласен был, что от таких вот можно ожидать чего угодно плохого, любой пакости.
Фёдор взял Извекова за ворот, притянул к себе, другая его рука едва не сомкнулась на худой шее. Момент был критическим: Фёдору ничего не стоило переломить эту цыплячью шею, или придушить Бориса, как котёнка. Не без труда он сдержался:
- Живи, подлюга!
Оттолкнул Извекова и без замаха ударил кулаком в скулу. Борис как стоял, успел только схватиться руками за воздух, рухнул на спину, с хрястом ударившись о снежный наст. Его глаза через края были полны обидой, болью, ужасом - за что?
А Фёдор отвернулся и пошёл прочь, шёл, и сам того не замечая, отряхивал руку, будто прилипла к ней какая-то гадость.
Весенний гул
У каждой поры года найдётся для мальчишек интересное занятие. Весной - это походы в лес за грачиными яйцами, берёзовым соком и, конечно же, - жажда открытий и приключений в отзимовавшем лесу. Какую тайну скрывают две ямы, найденные на опушке, как два впавших глаза на старом лице земли, поросшие грязно-зелёным мхом? На их месте могли стоять избы, построенные по мордвинскому обычаю наполовину в земле. Неподалёку врос в косой холмик наклонный отщеп доски с прорезью. Видимо, стоял здесь когда-то могильный крест.
Витька Агапов, стройный паренёк, с озорным прищуром глаз, прыгнул через ямину и чуть не оскользнулся. Ух, страшно! Дядя по родству и сверстник по возрасту, Егорка Агапов ревниво косится на него и продолжает пугать детвору:
- Прибежала Санька в избу и говорит: "Кто-то ходит по амбару". Мы тогда шибко напугались. А старики говорят: "Надо матицу поднять". А как подняли - труха посыпалась, и старуха та тотчас издохла. На другой день её и похоронили…
Миновали опушку. Яркое весеннее солнце легко прорывается меж голых берёз, до боли в глазах отражают ослепительный свет остатки слезливых сугробов. Снег в лесу лишь кое-где остался, пахла прелью оттаявшая земля.
Над головой раздался дробный стук дятла. Привязалась малая пичужка: щебечет, суетится, сердится. Но куда ей мальчишек испугать, им даже грачи нипочём - на целую колонию набрели. Крупные чёрные птицы снуют, галдят, поднимают с волглой земли сучья и выкладывают в развилках гнёзда.
- Порра! Порра! - кричат строители.
- А вон тот-то во все гнёзда лезет, сам не работает, - усмотрел кого-то Митенька Алпатов.
Но пойди, разберись в такой сутолоке на кого он смотрит. Ваня Бредихин, по прозвищу Больной, ещё трое мальчишек и Витя Агапов с ними лезут на берёзы.
- Теперь начнётся! - переполнен восторгом Митенька. - Сей-час турнут их грачи, да с самой верхотуры. Видал, какие у них долбоносики?
С грачами и верно случилось что-то неладное. Воздух взорвался от резкого дружного грая - вся колония дружно взмыла вверх, готовясь к атаке. Невесть откуда взявшиеся сороки расселись поудобнее и принялись громко обсуждать предстоящее сражение. Галки заахали по соседству. Даже расхрабрившийся воробей, бросил своё излюбленное занятие - таскать чужое, сел на ветку рябины, отчаянно затараторил:
- Чья, чья, чья возьмёт?
Мальчишкам как-то удалось добраться до гнёзд, несмотря на то, что грачи, как ястребы, кидались на них, готовы были долбануть своими крепкими клювами и долбанули, наверное, если бы не раздалось сверху:
- Пусто… Пусто… И у меня тоже…. Рано ещё - нет кладки.
Когда зорители спустились на землю, в колонию вернулся привычный деловой настрой.
- Прогнали, язви их, - подсмеивался Митенька Алпатов. - Ты погляди-ка, как дружно поднялись. Были б яйца, непременно б скинули, да с самой верхотуры. Вот умора была б.
- В другой раз пойдём с рогатками, - пообещал Больной. - Посмотрим тогда - чья возьмёт.