Провожать в последний путь Петра Богатырёва и ещё двух казаков, убитых в день Христова Воскресенья, вышла вся станица. Отец обессилел, и первым в процессии, держа папаху в руке, шёл Константин, каменно сжимая челюсти, упрямо склонив голову вперёд. Пока готовили могилу, Константин стоял у гроба и смотрел на брата. Понимал, что это последние его минуты с ним, а по-прежнему было пусто внутри. Пётр равнодушно взирал на мир медными пятаками.
- Прощаться будешь? - угрюмо спросил отец.
Он зажмурился, и две крупные слезы медленно покатились по его заросшим щекам. Константин кивнул, неловко переломился в поясе, нерешительно коснулся губами холодного лба. Хотел сказать что-то, но, дёрнув кадыком, махнул рукой и отошёл.
Мать, нагнувшись, долго всматривалась в лицо Петра, будто хотела увидеть какой-то знак. Ничего не было. С Маней отваживалась Наталья.
Потом стояли вчетвером у свежей могилы. Дул плотный влажный ветер, завывая в крестах и набухших ветках вербы.
Тризну справляли в трёх домах всей станицей. За приставленными перед домом Богатырёвых друг к другу столами могли свободно разместиться человек сто. Расстарались все - Пасха-то прошла безрадостно: пироги с рыбой, яйцами, ягодами и грибами, и просто грибы - бычки, маслята, солёные грузди; пахучие бронзовые лещи, розовые окорока, сало и ещё огурцы, помидоры, мочёные яблоки, одуревающие запахи чеснока, укропа, лаврового листа. И целая батарея наливок и настоек - вишнёвых, рябиновых, перцовых, и, конечно, брага, самогон.
Приглашали к столу и белых, и красных:
- Садитесь, ребятушки, помяните покойного, царствие ему небесное.
Константин неловко сел, будто в чужой дом пришёл помянуть неблизкого человека. Налил себе в стакан и потянулся было к отцу чокнуться, но тот испуганно отдёрнул руку:
- Что ты, на помин не чокаются.
Константин пил и не хмелел. А потом как-то сразу впал в забытьи. Что делал, с кем говорил, спал ли где или допоследу сидел за столом - ничего не помнил. Очнулся за станицей, на дороге ведущей к кладбищу, под полушубком что-то давило на грудь и взбулькивало. Пощупал - бутылка. Была серая апрельская ночь, чуть подморозило. Тонкий ледок резко похрустывал под ногами. Константин присел возле свежей могилы, закурил и огляделся. Зыбкая тьма стояла над речкой Чёрной. Не естественная ночная тьма, а что-то вроде мешанины из вечерних сумерек и непроглядной мглы, когда небо вплотную наваливается на притихшую землю, давит её всей своей толщей, и всё живое начинает беспричинно беспокоиться. Ребятишки прячутся под одеяла. Старухи крестятся и бормочут о конце света. Стариков нестерпимо мучают ноющие кости. Маялся и Константин. Он то смотрел на могилу, то отворачивался, чтобы смахнуть украдкой от кого-то набежавшую слезу. Физической боли он не чувствовал - страдала душа, разлитая, казалась, по всему телу. Даже боль в плече воспринималась как мука душевная. Что такое была его душа - об этом Константин никогда не думал. Он только знал - это что-то такое, что намертво связано с ним самим, потому что ничему другому места в нем не было. Видит Бог, он пытался любить всех в ущерб себе, но ничего путного из этого не получалось.
Константин внимательно оглядел неопрятную груду земли, под которой лежит то, что ещё вчера было его родным братом, и вдруг подумал, зачем он здесь. Зачем ему эта могила, какое она имеет отношение к Петру? Ведь он живой. Брат всё ещё живёт в нём и заставляет делать что-то такое, что в состоянии заставить только живые люди. Но если так, зачем ему быть здесь, около мёртвого? Мысль была такая неожиданная и больная, что Константин постарался её тут же прогнать. Он обхватил голову руками и попытался сосредоточиться. И, наконец, с отвращением понял, что всё время пытается Петра обвинить в его собственной смерти, а степень его, Константина, вины совсем не так велика, как представляется с первого взгляда. Вот это уже подлость и глупость. А все остальные оправдания? Надо думать дальше. Всё могло бы быть иначе, не приди они в этот день в Соколовскую, не затей казаки пьяной свары, не застрели Пётр его бойца…
Константин попытался подойти к теме с другой стороны. Верит ли он в Советскую власть? Враг ли ему Пётр? Чем можно оправдать братоубийство? Что может вообще оправдать любую смерть? Может быть, спасение чьей-то другой жизни? Возможно. Ведь одолей Пётр его, лежал бы Константин сейчас под этим холмиком. Как не суди, они - враги. Рано или поздно сошлись бы их пути не под отчим кровом, а на поле брани. Идёт война, классовая битва, и всё, по сравнению с ней, ничтожно - смерть, любовь, родственные чувства. Вывод был прост и страшен. Одному из братьев Богатырёвых надо было лечь под этот холмик, чтобы другой, оплакав его, жил дальше с камнем в душе. Двоим им не было места в Соколовской, на всей Земле. Поняв это, Константин встал и огляделся. Луна едва светила, пробиваясь сквозь туман. Темь и пустота были вокруг. Угрожающий рокот реки и шум ночного леса накатывались из мрачного ниоткуда, вызывая неведомый прежде страх. Суеверным Константин никогда не был, а тут не по себе ему стало. Торопливо достал из-за пазухи початую бутылку и одним махом опорожнил. Вновь присел, но прежде передвинул на живот кобуру с наганом, расстегнул её. Через минуту успокоился, начиная догадываться, что страшно ему не от темноты и одиночества, а от только что пришедшего понимания того, что в действительности произошло на Пасху в Соколовской. И, если раньше он всячески избегал вспоминать, как умирал Пётр, то теперь он знал, что должен пройти и через это. Минута за минутой пережить всё заново. И понять что-то ещё очень важное для себя. Но память извлекла из глубин сознания другой, совсем незначительный эпизод…
- С германской привёз, - отец держал в руках Петрову шашку, - уходил-то с другой. Геройски воевал…
И Константин услышал упрёк в скрипучем голосе - он-то дезертировал, примкнув к большевикам. Вспомнив сейчас про шашку, Константин почувствовал какое-то беспокойство. Что-то было связано с этим клинком ещё. Нет, не вспомнить. Голова отупела от пережитого. Он зажмурился, представив Петра, вчера ещё живого, а теперь лежащего под этим тяжёлым земляным холмом. Вместе со слёзой подступила тошнота, рыдания, всхлипы, а потом его стало рвать…
Утро пришло неожиданно. Константин задремал, сидя у могилы, а как поднял голову, увидел туманную бязевую белизну, и сразу бросилась в глаза чёрная надпись на свежем кресте. С минуту он постоял у могилы, глядя не на крест, а на побеленный инеем холмик, словно пытался разглядеть Петра сквозь двухметровую толщу земли. Как он там?
И тут с ним случилось неожиданное. Ещё не понимая что делает, он опустился перед могилой на колени и зарыдал. Сначала давился, почему-то пытаясь сдержать рыдания, но слёзы так обильно потекли, что он уже не в силах был противиться. Вцепившись пальцами в стылую землю, он тряс головой, исторгая громкие, для самого неожиданные вопли.
- Пётр, Петя, Петенька! Прости, если можешь. Что же мы наделали с тобой, братуха? Как мне матери в глаза смотреть? Жене твоей? Детям?
- Нет, - бормотал он, всхлипывая. - Нет мне прощения. Такого простить нельзя.
- Нельзя, нельзя, нельзя! - будто убеждая кого-то, повторял он. - Это на всю жизнь мне. До самой смерти!
- Слышишь, ты - до самой смерти!
Кому он кричал - себе, Петру, своей незадачливой судьбе? Никто не слышал его. Голос Константина растворялся в тумане, а ему казалось, что проникает глубоко под землю.
… Он вытер грязным кулаком слёзы, поднялся и побрёл в станицу.
Покидали Соколовскую одним большим отрядом. Прощались. Константин прижал Наталью с такой силой, что она испуганно охнула:
- Что с тобой?
- Так, - проговорил он и, зная, что этим ответом не успокоил, добавил, - уезжать не хочется, и остаться не могу.
Мать, крестя на дорогу, тихо сказала:
- Готовься, сынок, ещё к двум смертям: отцу теперь не жить, за ним и мне череда.
Не нашёл слов для ответа Константин.
За эти дни вода в Черноречке спала и продолжала убывать. Весна крепко наступала. Объединённый красно-партизанский отряд Константина Богатырёва уходил в Каштакские леса на встречу с передовыми частями Василия Блюхера.
Краснёнок
На синем, ослепительно синем небе полыхало огнём июльское солнце. Из края в край по его склонам раскиданы ветром редкие неправдоподобной белизны облака. По сторонам дороги - словно вымершая от зноя степь: устало полегшие травы, тускло, безжизненно блистающие солончаки, дымчатое и трепетное марево над далёкими лесами, и такое безмолвие вокруг, что издалека слышны посвист сусликов и беспрерывно дрожит в горячем воздухе сухой шорох красных крылышек перелетающих кузнечиков.
Копыта лошадей выбивают из потрескавшегося глянца дороги тонкие клубы пыли, от которой тускнеют их лоснящиеся бока. Кони и седоки изнывают от жары, прилипчивых мух и сонно вздрагивают от гудящих, порой над самым ухом, оводов. Впереди, где сужалась до нитки и ныряла в голубоватую мглу испарений лента дороги, плыла над горизонтом церковь, белостенная, краснокупольная, с тёмными провалами окон высокой колокольни. Чуть угадывались, а теперь, приближаясь, принимали всё более реальные очертания крыши изб и зелёные копны садов подле них. Они ласкали взор манящей прохладой, ожидаемым роздыхом и живительной влагой из бездонных колодцев.
Немного приободрились, когда повстречали первого селянина. Неподалёку от дороги, на солнцепёке, опёршись обеими руками на костыль, неподвижно стоял седобородый пастух - старик с головою, повязанной выгоревшей красной тряпицей, в грязных холщовых штанах, в длинной, до колен, низко подпоясанной рубахе. Его стадо широко разбрелось по обе стороны дороги и, пощипывая на ходу траву, не спеша брело в одном направлении - в лощину, тёмно-изумрудным пятном густых камышей, как заплатка, выделявшуюся в порыжелой степи. Что-то древнее, библейское было в этой извечно знакомой всем картине. Старик долго смотрел вслед всадникам, заслонившись от солнца чёрной от загара и грязи ладонью, а насмотревшись, покачал головой и побрёл вслед утекающему стаду.
Миновав первые дома, подъехали к церкви. Пятнистые телята лениво щипали выгоревшую траву у поваленного плетня большого запущенного сада. Где-то надсадно кудахтала курица. Откуда-то донёсся женский возглас и звон стеклянной посуды. Босоногий белоголовый мальчишка лет семи, подбежав поближе, восхищенно рассматривал вооружённых всадников. Дружный топот копыт умолк, оборвался, слышно было только, как позвякивают удилами кони, вытягивая морды к тяжёлым метёлкам придорожного пырея. По знаку ротмистра стали спешиваться и заводить лошадей в садовую сень. Мигом окружили колодец. Холодную, чуть солоноватую воду пили маленькими глотками, часто отрываясь и снова жадно припадая к краю ведра, пили большими, звучными, как у лошадей, глотками.
Расседлав коня, допустив его к траве, к колодцу протолкался низкорослый, лысый, кривоногий подхорунжий, выплеснул из ведра, зачерпнул полное, поискал глазами ротмистра, покосился на нетерпеливые жаждущие лица кавалеристов и принялся пить. Заросший седой щетиной кадык его судорожно двигался, серые выпуклые глаза были блаженно прищурены. Напившись, он крякнул, вытер рукавом гимнастёрки губы и мокрый подборок, недовольно сказал:
- Вода-то не очень хороша. Только в ней и хорошего, что холодная и мокрая, а соли можно и поубавить.
А ротмистр уже шагал по тропинке через сад, прислушиваясь к пересвисту птиц, невидимых за листвой, и с наслаждением вдыхал густой аромат наливающихся плодов. Он был молод, но уже с тронутыми сединой усами над тонкогубым ртом. На нём были сапоги с маленькими офицерскими шпорами малинового звона, суконные галифе и френч, слева - шашка с серебряным темляком, справа - маузер на ремне в деревянной колодке, фуражка сдвинута на затылок, и в глазах - синий пламень. Не смотря на то, что в течение нескольких суток он толком не спал, недоедал, а в седле проделал утомительный марш в триста с лишним вёрст, у него в эту минуту было прекрасное настроение. Много ли человеку на войне надо, рассуждал он, - отойти чуть подальше обычного от смерти, отдохнуть, выспаться, плотно поесть, получить из дому весточку, не спеша покурить у походного костра - вот и все скоротечные солдатские радости.
Сад закончился таким же большим и внешне запущенным домом. Тремя ступенями поднявшись на крыльцо, ротмистр постучал в дверь негромко, но настойчиво, Не ожидая разрешения, вошёл в полутёмные сенцы и ещё через одну дверь в комнату.
- Есть кто дома? - спросил он
- Есть, а что вы хотели? - преждевременно полнеющий, низкорослый священник быстрыми шагами вышел навстречу.
- Ротмистр Сапрыкин… Александр Васильевич, - представился ротмистр. - Мы на марше. Переждём жару в вашем, с позволения, саду, а к вечеру - дальше.
- Рад гостям, - священник чуть склонил голову. - Отец Александр… Александр Сергеевич.
- До чего вода у вас в деревне - как бишь её? - солоноватая, - сказал ротмистр и, сняв фуражку, отёр платком взмокший лоб, считая церемонию представления законченной. - Жара, с дороги пить хочется, а вода просто никуда не годная. - И добавил с упрёком, - как же вы хорошей воды не имеете?
- Солоноватая? - удивлённо спросил хозяин. - Да вы в каком же колодце брали? В саду? Да только ж на полив, да скотине ещё.
- А вот в Ложку, - он неопределённо махнул рукой, - да ещё из Логачёва колодца весь край воду берёт. С чего же она могла нынче сгубиться? Вчера приносил - лёгкая вода, хорошая. Да вы попробуйте. Маша! Мария Степановна!
В проёме двери показалась полная, подстать мужу, молодая женщина, смущённо улыбнулась офицеру, полыхнув румянцем ото лба до шеи.
- Встречай, матушка, гостя, а я об остальных попекусь.
- Нам бы, добрые хозяева, - решительно сказал ротмистр, - ведра три картошки, хлебов, ну и соли, что ли. Солдатский желудок не притязателен.
- Будет, будет, - закивал головой хозяин, направляясь к двери.
Ротмистр под возглас хозяйки: "Ой, да что вы, у меня не прибрано!", проворно скинул сапоги, прошёл к распахнутому в сад окну, высоким фальцетом крикнул:
- Кутейников, прими провиант!
В распахнутое окно задувал тёплый ветерок. Он парусил, качал тюлевые занавески, нёс в комнату аромат яблонь, зреющей вишни, медуницы и грубоватую горечь разомлевшей под солнцем полыни. Где-то под потолком на одной ноте басовито гудел залетевший шмель. Тоненько и печально поскрипывали оконные ставни. Разомлевший от еды, опившись сладковатого костяничного квасу, ротмистр боролся со сном и невпопад поддерживал беседу с хозяевами. Говорили о том, что хлеба хороши в этом году повсеместно, что мужиков в деревнях не хватает, и бабам трудно будет управляться с уборкой, и что, пожалуй, много поляжет, посыплется зерна, попадёт под снег.
- Вот никак я не пойму, господин офицер, - подставляя гостю блюдце бордовой малины, говорила рдеющая попадья, - на Украине немцы, за Кавказом турки, а мы, русские люди, промеж собой воюем. Как это?
- Все русские, да не все люди. Иные хуже распоследнего турчанина. Большевики, эсеры, меньшевики и анархисты всякие… Кто они вам? Не враги? Хуже. Народ мутят: "Земля - крестьянам, фабрики - рабочим!" На это один может быть лозунг - пороть, вешать, стрелять! Пока напрочь не забудут, что такое Советская власть. Всё дворянство, честная интеллигенция поднялись. Драка идёт нешуточная: иного не дано - либо они нас, либо мы. Эти жернова пострашнее интервенции.
И уже засыпая, боднув перед собою головой, сказал:
- С чужого голоса поёте, мадам, а настоящего пения не получается.
И встряхнувшись:
- Извините. На марше. Не спал давно по-человечески.
- Да-да, сейчас, - засуетились хозяева.
Оставшись один, ротмистр скинул френч и блаженно растянулся на кровати. Он видел, как беззвучно покачивались плотные занавески, играли на потолке светлые блики. Слегка кружилась голова, и он закрыл глаза, на миг увидав белые полные руки попадьи, и стал привычно думать о прошлом, погружаясь в глубокий и сладкий сон.
Минуло два часа. Жара ещё не спала. Солнце по-прежнему нещадно палило землю. Легко пахнувший ветерок принёс откуда-то чистый и звонкий крик петуха. Ротмистр Сапрыкин проснулся с необычайной лёгкостью во всём теле. Тихонько шевелились занавески, по потолку по-прежнему скользили причудливо меняющиеся светлые блики. Застенчивая, скромная чистота деревенской избы, воздух, наполненный благоуханиями сада, и родной, знакомый с детства голос петуха - все эти мельчайшие проявления всесильной жизни радовали сердце, а горький запах вянущей полыни будил неосознанную грусть. Где-то вверху, на церковном куполе вразнобой ворковали голуби. В саду слышались голоса, смех.
- А что, дед, ежели я этому крикуну головешку скручу, жалко будет?
- Да разве нам для наших дорогих защитников каких-то курей жалко? Да мы всё отдадим, лишь бы вы Советы сюда не допустили. И то сказать, до каких же пор терпеть это безобразие. Пора бы уж строгий порядок учинить. Вы не обижайтесь на чёрствое слово, но срамотно на вас смотреть.
- Ну, так я попробую, дедок?
- А пробуй, милай, пробуй.
Слышны топот ног и тревожное клохтанье петуха. Смех и топотня обрываются бабьим возгласом:
- И что же вы удумали! Побойтесь Бога! Вдову, сирот малых обирать. А ты, бес лупоглазый, чего скалишься? Неси свово кочета. Ишь, раздобрился чужим-то.
Снова знакомый голос кавалериста:
- Ужасно глупая птица - петух! Бывало, поспоришь с соседом, чей петя голосистее, у него - так аж прямо заливается, а мой - хоть не проси. А то, как загорланит среди ночи, да норовит под самое ухо посунуться. Нето клевачий попадёт. Ты к нему спиной, а он уже на тебе, норовит в самое темечко, макушечку садануть. Сколько живу на свете - петухов буду ненавидеть. Ишь выступает, паскуда краснохвостая.
- Бойся, паря, - обрадовано сказал кто-то незнакомым баском, - вон он с тылов заходит, стоптать тебя хочет.
- Не-а, для этого дела я ему без надобностей. А клюнет - вмиг башку на бок. Тут уж, тётка, не обижайся, а зови на лапшу.
- А что, мужички, довольно ли барской земли хапнули? Смотри, господин ротмистр у нас строгий, порядок любит - вмиг вместе с душой награбленное вытряхнет.
- "Награбленное"… - передразнил кто-то. - А что ей пустовать что ли, раз барина нет? Кто же вас, защитнички, кормить будет?
- Эк ты как, мужик, рассуждать горазд. Так, ежели хозяина нет, то хватай, кто поспеет. Так что ли?
- Так не так, а так…
- Ну, так ты и к бабе моей подладишься, пока я в седле да далеко.
- Ну, баба не земля, хотя тоже рожаить…