Больше всего меня поразила перемена в поведении Астариты, он теперь вел себя по-другому, совсем не так, как во время нашего знакомства и поездки в Витербо. Тогда он дрожал, был неловкий, молчаливый, смущенный, теперь же он предстал передо мною в другом свете: он прекрасно владел собою, держался непринужденно, хотя и серьезно, независимо, с чувством какого-то скрытого превосходства. Даже голос его переменился. Во время нашей поездки он говорил низким, страстным, сдавленным шепотом, а сейчас, когда он разговаривал с дамой в вуалетке, голос его звучал ясно, солидно, ровно и спокойно. На нем был, как и в прошлый раз, темно-серый костюм, белая сорочка с высоким воротничком, так туго обхватывающим шею, что ему трудно было вертеть головой, и этот костюм, и воротник, которые я хорошо разглядела еще во время поездки в Витербо и которым тогда не придала особого значения, теперь как нельзя лучше соответствовали всей здешней обстановке, и этой строгой и массивной мебели, и этой огромной комнате, и этой тишине и порядку, царящим здесь, будто именно такая одежда была принятой здесь униформой. Джизелла права, снова подумала я, он действительно важная персона, и только любовью ко мне можно было объяснить его смущение и постоянную готовность унижаться передо мной.
Эти размышления настолько рассеяли мою прежнюю тревогу, что, когда несколько минут спустя дверь отворилась и старик ушел, я уже вполне овладела собой. Однако на сей раз Астарита не появился на пороге. Раздался звонок, какой-то чиновник вошел в кабинет Астариты, закрыв за собой дверь, потом вышел, приблизился ко мне и, тихо спросив мое имя, сказал, что я могу войти. Я встала и не спеша направилась к двери.
Кабинет Астариты был лишь немного меньше приемной. Здесь было почти пусто, только в одном углу комнаты стояли диван и два кожаных кресла да большой стол, за которым сидел сам Астарита. Сквозь белые занавески на обоих окнах в комнату заглядывал холодный, пасмурный, тихий и печальный день, и мне почему-то вспомнился голос Астариты, когда он разговаривал с дамой в вуалетке. На полу лежал большой мягкий ковер, а на стенах висело несколько картин. Одну из них я запомнила: широкие зеленые поля тянулись до самого горизонта и замыкались цепью крутых гор.
Астарита сидел за большим столом, а когда я вошла, он даже не поднял глаз от бумаг, которые читал, а скорее всего, делал вид, что читает. Я говорю "делал вид", потому что была уверена: все это обычная комедия, он хочет запугать меня и внушить, что, дескать, обладает большой властью и занимает важный пост. И в самом деле, когда я приблизилась к столу, то увидела, что на листе бумаги, на который он воззрился, было всего три или четыре строчки и внизу какая-то подпись. Как ни старался он скрыть волнение, рука, которой он подпирал подбородок, не выпуская зажатой между двумя пальцами сигареты, заметно дрожала. Так что даже пепел с сигареты упал прямо на лист бумаги, который он рассматривал с таким преувеличенным вниманием.
Я оперлась руками о край стола и сказала:
- Вот я и пришла.
Услышав эти слова, он вздрогнул, оторвался от бумаг, поспешно встал, подошел ко мне и пожал мне обе руки. Все это он проделал молча, стараясь сохранить независимый и непринужденный вид. Но я сразу поняла, что едва он услышал мой голос, как тут же забыл о той роли, которую приготовился разыграть, и им снова овладело обычное неодолимое волнение. Он поцеловал мои руки, сперва одну, потом другую, посмотрел на меня глазами, полными грусти и вожделения, хотел было заговорить, но губы его задрожали.
- Ты пришла, - сказал он наконец низким и сдавленным голосом, который был мне так знаком.
Вероятно, происшедшая с ним перемена вернула мне спокойствие.
- Да, я пришла… хотя не следовало бы этого делать… Так что вы хотите мне сказать? - спросила я.
- Поди сядь здесь, - прошептал он, крепко сжимая мою руку.
Так, не отпуская мою руку, он подвел меня к дивану. Я села, он, вдруг опустившись передо мной на колени, обхватил мои ноги и прижался к ним лбом. И все это молча, дрожа всем телом. Он обхватил мои ноги с такой силой, что мне стало больно, и на какое-то время замер, потом лысой головой потянулся кверху, как будто хотел уткнуться лицом в мои колени. Я пошевелилась, намереваясь встать, и сказала:
- Вы хотели сообщить мне что-то важное… говорите… если же вы собираетесь молчать, я уйду.
После этих слов он как бы с трудом поднялся, сел рядом со мною, взял меня за руку и прошептал:
- Ничего… Я хотел просто повидаться с тобой.
Я снова попыталась встать, а он, удерживая меня, добавил:
- Да, я хотел побеседовать с тобою, давай договоримся…
- О чем?
- Я тебя люблю, - сказал он поспешно, - я тебя очень люблю… переходи жить ко мне, в мой дом, будешь там полной хозяйкой… как будто ты моя жена… я накуплю тебе платьев, драгоценностей, всего, что только пожелаешь…
Он словно бредил, слова беспорядочно слетали с его перекосившихся и почти неподвижных губ.
- Ах, так за этим вы меня заставили сюда прийти? - холодно спросила я.
- Не хочешь?
- Не хочу даже говорить об этом.
Странно, но он ничего не ответил на мои слова. Он только поднял руку и, почти гипнотизируя меня своим тяжелым, пристальным взглядом, нежно провел ею по моему лицу, будто хотел запомнить его очертания. Прикосновение его пальцев было ласковым, и я чувствовала, как они дрожат, а он снова и снова касался кончиками пальцев моих висков, щек, подбородка. Это были жесты сильно любящего человека, и любовь его была столь убедительной, что, несмотря на всю свою решимость никак не отвечать на его чувства, я все-таки на какое-то мгновение готова была из жалости сказать ему несколько слов, не таких резких и грубых, как раньше. Но не успела, как раз в эту минуту он встал и отрывисто сказал задыхающимся голосом, но что-то новое послышалось в нем, кроме уже знакомого мне волнения и желания:
- Подожди-ка… я в самом деле… хочу сообщить тебе одну важную вещь.
Он подошел к столу и взял какой-то красный блокнот. Теперь, когда он направлялся ко мне с блокнотом, настала моя очередь волноваться. Срывающимся голосом я спросила:
- Что это такое?
- Это, это… - он запинался и наконец с трудом выдавил из себя вопреки всем усилиям выдержать независимый и официальный тон, - это сведения, которые касаются твоего жениха.
- Ах, - вырвалось у меня, и на минуту я от страха зажмурила глаза.
Астарита ничего не заметил, он листал блокнот, беспокойно комкая бумагу.
- Джино Молинари, не так ли?
- Да.
- Ты должна обвенчаться с ним в октябре, не правда ли?
- Да.
- Но есть сведения, что Джино Молинари уже женат, - продолжал он, - точнее, женат уже четыре года на Антоньетте Партини, дочери покойного Эмилио Партини и Диомиры Лаванья, и у них есть дочь по имени Мария… в настоящее время жена его проживает у своей матери в Орвьето.
Я молча поднялась с дивана и направилась к двери. Астарита застыл как вкопанный посредине комнаты с блокнотом в руках. Я открыла дверь и вышла.
Стоял мягкий пасмурный зимний день. Помню, едва я очутилась на улице в толпе, меня охватило горькое сознание, что моя жизнь после короткого перерыва, связанного с моими надеждами и приготовлениями к свадьбе, подобно реке, которую сначала заставили искусственно изменить свое течение, а потом направили в прежнее русло, потечет, как и раньше, уже без всяких отклонений и перемен. Вероятно, это чувство было вызвано тем, что я, сраженная страшной новостью, взглянула на окружающий меня мир внимательно, без иллюзий, и люди, дома, автомобили предстали передо мной впервые за много месяцев в своем истинном свете, такими, какими были в действительности, не безобразными и не прекрасными, не слишком значительными и не слишком ничтожными, как раз такими, вероятно, они кажутся внезапно протрезвевшему пьянице; скорее всего, это мое состояние объяснялось тем, что я вдруг ясно осознала: настоящую жизнь нельзя ограничить узкими рамками моего представления о счастье, она, наоборот, складывается из таких вещей, которые часто противоречат всем правилам и представлениям, проявляют себя неожиданно в крайне неприглядном виде, причиняют боль и приносят разочарование. И если жизнь действительно устроена так, какой я увидела ее теперь, то именно в то утро после нескольких месяцев опьянения я вновь начала жить.
И это новое восприятие жизни явилось единственным откровением, которое принесло мне разоблачение двуличности Джино. Я не думала осуждать его, даже не питала на него глубокой обиды. Я сама в какой-то мере была виновата в том, что поддалась на обман: слишком памятны для меня были минуты наслаждения, которые я переживала в объятьях Джино, чтобы не найти если не оправдание, то хотя бы извинение его лживости.
Ослепленный страстью, он скорее слабый, чем злой человек, думала я, и вся беда - если это можно назвать бедой - именно в том, что моя красота кружила мужчинам голову и заставляла забывать свой долг и всякий стыд. И в общем-то Джино был не более виновен, чем Астарита, только первый прибегнул к обману, а второй - к шантажу. Однако оба они любили меня по-своему, и, уж конечно, если бы могли законным образом соединить свою жизнь с моею, то каждый из них дал бы мне то скромное счастье, которое я ставила превыше всего. Но судьбе, видно, было угодно, чтобы я, несмотря на свою красоту, сталкивалась только с теми мужчинами, которые не могли дать мне этого счастья. И если мне было еще не ясно, кто же здесь главный виновник, то, во всяком случае, я хорошо понимала, что жертва есть и что жертва эта я сама.
Может быть, некоторым покажутся несколько странными те чувства, которые я испытывала после разоблачения предательства Джино. Но всякий раз, когда мне наносят обиду, у меня появляется желание простить обидчика и поскорее забыть обо всех оскорблениях. Такое смирение проистекает, скорее всего, из-за моей бедности, наивности и беззащитности. И если вследствие обиды какая-то перемена и происходит во мне, то она отражается не на моем поведении и внешнем виде, а прячется где-то в глубине души, которая, подобно кровавой ране, быстро зарастает сверху здоровой тканью и зарубцовывается. Но шрамы остаются; и эти, казалось бы, незаметные движения души являются определяющими.
И в этой истории с Джино со мною произошло то же самое. Я ни минуты не питала злобы к нему, но в глубине души почувствовала, что навсегда рухнули мои чаяния иметь семью, мое уважение к Джино, мое желание восторжествовать над Джи-зеллой и мамой, моя вера в бога или хотя бы то, что было до сих пор для меня верой. Я невольно сравнивала себя с куклой, которой играла в детстве: целыми днями я швыряла и тормошила бедняжку, вдруг однажды изнутри послышался звон и треск, и, хотя розовое лицо по-прежнему улыбалось, непоправимое уже произошло. Я отвинтила ей голову, и из отверстия посыпались осколки фарфора, веревочки, винтики и крючки механизма, который заставлял ее пищать и закрывать глаза, там внутри оказалось еще множество каких-то загадочных деревяшек и тряпочек, назначение которых мне так и не удалось выяснить.
Пораженная в самое сердце, но внешне спокойная, я пошла домой. В тот день я занималась своими обычными делами, маме я ничего не сказала о том, что случилось со мною и какие выводы я для себя сделала. Но поняла, что не в силах больше притворяться и шить себе приданое, поэтому я взяла уже готовые и еще не конченные вещи и заперла их в шкаф в своей комнате. От маминых глаз не укрылась моя грусть, столь необычная для меня, всегда веселой и беззаботной, но я сказала, что просто устала, как оно и было на самом деле. Вечером, когда мама еще сидела за шитьем, я ушла в свою комнату и не раздеваясь легла на кровать. Я смотрела теперь на свою мебель, за которую уже полностью расплатилась деньгами Астариты, совсем иными глазами, без прежней радости и надежды. Мне казалось, что я не страдаю, а только ужасно устала и все мне безразлично, как бывает после окончания тяжелой и бесплодной работы. Кроме того, я испытывала и физическую слабость, все тело мое болело и жаждало отдыха. Думая о своей мебели, о том, что теперь мне не придется пользоваться ею, как мечталось, я так и заснула одетая. Проспала я, наверно, часа четыре глубоким, но тяжелым и беспокойным сном и, проснувшись в полной темноте, громко позвала маму. Она тотчас же откликнулась и сказала, что не хотела будить меня, потому что я спокойно и сладко спала.
- Ужин я приготовила час тому назад, - добавила она. - Что с тобой? Разве ты не встанешь?
- Мне не хочется вставать, - ответила я, прикрыв ладонью глаза, ослепленные светом, - принеси сюда ужин, ладно?
Мама вышла и немного погодя вернулась с подносом, на котором стоял мой обычный ужин. Она поставила поднос на край постели, и я, приподнявшись немного и опершись на локоть, начала нехотя есть. Мама стояла и смотрела на меня. Но проглотив несколько кусочков, я перестала есть и опустилась на подушки.
- Что с тобой? Почему ты не ешь? - спросила мама.
- Я не голодна.
- Тебе нездоровится?
- Я чувствую себя прекрасно.
- Тогда я уберу отсюда еду, - сказала мама, взяла поднос с кровати и поставила его на пол возле окна.
- Завтра утром не буди меня, - сказала я немного погодя.
- Почему?
- Потому что я решила больше не позировать: устаешь страшно, а зарабатываешь мало.
- А что же ты будешь делать? - с беспокойством спросила она, - я не могу содержать тебя… ты уже не девочка и обходишься недешево… Кроме того, у нас много расходов… твое приданое…
Мама начала причитать и хныкать. Закрыв лицо руками, я медленно и отчетливо произнесла:
- Сейчас не приставай ко мне… успокойся, деньги у нас будут.
Последовало долгое молчание.
- Ты больше ничего не хочешь? - спросила наконец мама испуганно и беспокойно, совсем как горничная, которую упрекнули в излишней фамильярности и которая пытается подольститься, чтобы ее простили.
- Будь добра… помоги мне раздеться… Я ужасно устала и безумно хочу спать.
Мама покорно уселась на постель, сняла с меня туфли и чулки, затем аккуратно сложила их на стуле возле изголовья кровати. Затем она сняла с меня платье, белье, помогла натянуть ночную сорочку. Все это время я не открывала глаз и, как только очутилась под одеялом, свернулась калачиком и укрылась с головой простыней. Я слышала, как мама выключила свет, пожелала мне доброй ночи, остановившись на пороге, но я ничего не ответила. Заснула я мгновенно, крепко проспала всю ночь и проснулась поздно.
Утром я, как обычно, должна была встретиться с Джино, но, проснувшись, поняла, что не смогу видеть его до тех пор, пока не пройдет моя боль и пока я не буду относиться к его предательству беспристрастно и спокойно, как к событию, которое произошло не со мною, а с кем-то другим. И тогда, и много позднее я старалась избегать всяческих объяснений, вызванных смятением чувств, особенно когда чувства эти - как в данном случае - отнюдь не были чувствами симпатии и любви. Конечно, я уже больше не любила Джино, но и не таила зла против него, потому что не хотела, чтобы, кроме горечи от его предательства, душа моя наполнилась еще более неприятным и унизительным для меня чувством - ненавистью.
Впрочем, в то утро я испытывала особую, почти сладострастную лень и чувствовала себя уже не такой убитой, как накануне вечером. Мама надолго ушла, и я знала, что раньше полудня она не вернется. Я нежилась в постели, и это было первым удовольствием, которое я испытала в начале нового периода моей жизни, когда я решила, что буду отныне искать только одних удовольствий. Для меня, которой всю жизнь приходилось подниматься с постели ранним утром, это безделье в утренние часы было настоящей роскошью. Долго я отказывала себе в этом, а теперь решила позволить себе такую прихоть, и так я буду поступать всегда, буду иметь все, от чего до сих пор я вынуждена была отказываться из-за своей бедности или ради надежды на тихую семейную жизнь. Ведь я люблю мужчин, думала я, люблю деньги, люблю вещи, которые можно купить за деньги; поэтому отныне я не упущу ни одного удобного случая, не откажусь от любви, от денег и от того, что они могут мне дать. Однако не надо думать, что я собиралась жить так с досады, обиды или из чувства мести. Наоборот, я думала об этом с удовольствием, заранее предвкушала все радости, В любом положении, как бы неприятно оно ни было, есть своя прелесть. Я потеряла в течение часа надежду создать семью и обрести маленькое, тихое счастье, которое она мне сулила, а взамен получила свободу. Правда, мои самые сокровенные желания так и остались неосуществленными, зато мне нравилась легкая жизнь, и блеск такой жизни затмевал все печальные и унизительные ее стороны. Наставления мамы и Джизеллы наконец принесли свои плоды. Все время, пока я вела честную жизнь, меня пытались убедить, что своей красотой я смогу добыть себе все, что только пожелаю. И в то утро я впервые стала смотреть на свое тело как на весьма удобное средство, благодаря которому можно достичь тех целей, каких я не смогла добиться ни трудом, ни добродетелью.
В этих мечтах или, вернее сказать, размышлениях утро пролетело незаметно, и я удивилась, когда услышала, как колокола на соседней церкви прозвонили полдень, а длинный солнечный луч, проникший сквозь окно, дотянулся до самой моей кровати. И этот колокольный звон, и солнечный луч, так же как и мое безделье, - все это казалось мне необычным, приятным и неслыханным удовольствием. Вот так же, должно быть, нежатся в своих постелях, мечтают, слушают колокольный звон и следят за солнечными бликами богатые синьоры, которые живут в домах, похожих на виллу хозяев Джино. И все с тем же сознанием, что я уже больше не бедная работящая Адриана, какой была вчера, а совсем новая, другая, я наконец поднялась с постели и, подойдя к зеркальному шкафу, сняла с себя ночную сорочку. Я посмотрела на себя в зеркало и впервые поняла мамину гордость, вспомнив, как она говорила художнику: "Посмотрите, какая у нее грудь… какие ноги… какие бедра".
Я вспомнила Астариту, вспомнила, как желание обладать этим телом меняло его характер, манеры и даже голос, и я сказала себе, что, конечно, найдется немало мужчин, которые за то, чтобы насладиться моим телом, заплатят столько же, а может быть, и еще щедрее, чем Астарита.
Не спеша, сообразно моему новому настроению, я оделась, выпила чашку кофе и вышла из дома. Я зашла в ближайший бар и позвонила по телефону Джино. Он дал мне номер телефона виллы, но посоветовал с особой лакейской предосторожностью звонить только в исключительных случаях, так как господа не любят, когда слуги пользуются телефоном. Я поговорила с какой-то женщиной, должно быть с горничной, потом через минуту подошел Джино. Он сразу же спросил меня, не заболела ли я, и я не могла сдержать улыбку, так эта заботливость соответствовала его неизменно безукоризненному поведению, которое, вероятно, не всегда было неискренним, по-тому-то и ввело меня в заблуждение.
- Я чувствую себя отлично, - ответила я, - никогда так хорошо себя не чувствовала.
- А когда мы увидимся?
- Когда угодно, - ответила я, - но только я хотела бы встретиться так, как мы встречались раньше… то есть на вилле, когда твои господа уедут.
Он тотчас же понял, о чем я говорю, и быстро сказал:
- Они уедут дней через десять… в рождественские праздники… не раньше.
- Тогда увидимся через десять дней, - небрежно сказала я.