Заговор против Америки - Рот Филип 18 стр.


Вскоре Элвин прекратил ограничиваться прогулками по заднему двору: перестав испытывать необходимость в унижающих его достоинство на публике костылях или трости, он принялся разгуливать по округе на искусственной ноге, делая вместо моей матери покупки у мясника, булочника и зеленщика, перехватывая на углу хот-дог, ездя на автобусе не только к дантисту на Клинтон-авеню, но и до самой Маркет-стрит, чтобы купить себе новую рубашку в "Ларки" - и, чего я до поры до времени не знал, наведываясь на пустырь за средней школой, чтобы перекинуться там в покер или в кости; благо деньги, полученные от канадского правительства, бренчали у него в кармане. Однажды, после того как я пришел из школы, мы с ним загнали в кладовку инвалидное кресло, и тем же вечером, после ужина, я сообщил матери кое о чем, пришедшем мне в голову во время уроков. Где бы я ни находился и чем бы мне ни полагалось заниматься, я, не переставая, думал об Элвине - в особенности о том, как бы заставить его забыть о своем увечье, - и вот я сказал матери:

- Представь себе, что у Элвина были бы сбоку на брюках молнии сверху донизу. Насколько легче стало бы ему каждый раз надевать и спускать их без необходимости сперва снять протез.

На следующее утро перед работой мать забросила пару армейских брюк Элвина живущей по соседству портнихе, а та распорола их и вшила в левую брючину примерно шестидюймовую молнию. Тем же вечером, примеряя брюки, Элвин просто-напросто расстегнул молнию и преспокойно влез в них, не осыпав при этом проклятиями весь род человеческий только из-за того, что ему приходится одеваться. Причем застегнутая молния не бросалась в глаза.

- Никто даже не догадается, что она есть! - ликующе вскричал я.

Наутро мы сложили в пакет все остальные брюки Элвина и попросили мою мать снести их к домашней портнихе.

- Не знаю, что бы я без тебя делал, - сказал мне Элвин ночью, когда мы уже отходили ко сну. - Штаны бы без тебя надеть не мог!

И он дал мне на вечное хранение канадскую медаль, которой его удостоили за мужество, проявленное в исключительных обстоятельствах. Это была круглая серебряная медаль, на одной стороне которой вычеканен профиль короля Георга Шестого, а на другой - лев, попирающий дракона. Я, разумеется, пришел в восторг и принялся носить ее на груди - но под рубашкой, чтобы никто не увидел ее, а увидев, не усомнился в моем американском патриотизме. Дома, в ящике стола, я оставлял ее только в те дни, когда у нас была физкультура, а значит, мне предстояло на глазах у всех раздеться.

Ну и куда при всем при этом подевался Сэнди? Из-за собственной занятости он поначалу вроде бы даже не заметил, как я с головокружительной скоростью превратился в верного адъютанта заслуженного канадского вояки, который, в свою очередь, за верную службу наградил медалью меня; а когда заметил - и почувствовал себя в дураках не столько из-за того, что Элвин проводил почти все время со мной (это в конце концов могло объясниться тем, что мы с некоторых пор спали в одной комнате), сколько из-за скорее осуждающего безразличия, с которым Элвин относился к нему самому, - так вот, когда он заметил это, было рке слишком поздно отлучать меня от роли поначалу вынужденного, а потом и добровольного помощника (со множеством обременительных обязанностей), которая, к великому изумлению моего старшего брата, оказалась мне вполне под силу, чего никак нельзя было предугадать за все годы, когда я был всего лишь мальцом у него на побегушках.

И все это произошло без благотворного влияния нашего ненавистного правительства, в отличие от того, как обстояло дело с метаморфозой самого Сэнди под воздействием тети Эвелин и рабби Бенгельсдорфа. Все в доме, включая моего брата, избегали говорить о департаменте по делам нацменьшинств и о программе "С простым народом" в присутствии Элвина, будучи убеждены в том, что, пока сам он не осознает, в какой степени благодаря своей изоляционистской политике популярен Линдберг даже в еврейских кругах и насколько в таких условиях не выглядит предательским поведение подростка вроде Сэнди, отправившегося на поиски приключений, которые посулила программа "С простым народом", - не имеет смысла понапрасну раздражать самого последовательного и жертвенного линдбергоненавистника во всем семействе. Но Элвин и сам почувствовал, что Сэнди дрейфует в противоположную от него сторону, - и, будучи таким, каким он был, не брал на себя труда скрывать подлинные чувства. Я ничего не говорил, мои родители ничего не говорили, и, разумеется, ничего не говорил сам Сэнди, - ничего, способного скомпрометировать его в глазах Элвина, - но тот все равно знал (или, во всяком случае, вел себя так, будто знает), что первый из нас, бросившийся к нему с объятиями на перроне, точно так же - первым - полез обниматься с фашистами.

Никто не знал, чем Элвин собирается заняться. Найти работу ему было бы непросто: далеко не каждый согласится нанять инвалида и/или антипатриота. Так или иначе, мои родители были убеждены в том, что Элвину необходимо прервать ничегонеделание пусть и заслуженного пенсионера, не то он до конца дней своих не сможет избавиться от обиды на весь белый свет. Моя мать считала, что дополнительное ежемесячное пособие ему нужно потратить на образование. Порасспросив людей, она выяснила, что, если он проучится год в частной школе и выправит двойки и тройки, полученные в государственной школе, хотя бы на четверки, то потом его, скорее всего, примут в Ньюаркский университет. Но мой отец был уверен, что Элвин категорически откажется вернуться за парту, пусть и в частную школу; в двадцать два года, вдобавок пережив все, что он пережил, - а значит, ему нркно было как можно скорее устраиваться на работу с перспективами карьерного роста; и для этого Элвину, на взгляд его дяди и опекуна, следовало обратиться к Билли Штейнгейму. Именно с Билли дружил Элвин, работая личным водителем у Эйба, - и если Билли согласится поговорить с отцом о том, чтобы дать Элвину второй шанс, они, может быть, и подыщут ему какое-нибудь местечко - пусть поначалу незначительное, но такое, чтобы у Элвина появилась возможность реабилитироваться в глазах Эйба. При необходимости - причем крайней необходимости, - Элвин мог бы пойти на службу и к дяде Монти, который уже заходил проведать его и предлагал место продавца на продуктовом рынке. Но это случилось в те дни, когда колобашка Элвина была еще неисправна, а сам он практически все время валялся в постели и отказывался впустить к себе в комнату даже солнечный зайчик, лишь бы не видеть ничего, входящего в тот, с некоторых пор недоступный ему, мир, в котором он сам некогда был полноценным человеком. Когда он с моим отцом и с Сэнди возвращался домой с вокзала, Элвин, проезжая мимо школы, закрыл глаза, лишь бы не видеть здания, из которого тысячу раз выходил, а если ему того хотелось, то и выбегал на своих двоих.

В тот же самый день, когда ближе к вечеру к нам заглянул дядя Монти, я вернулся из школы позже обычного (я дежурил по классу, и мне надо было стереть за всеми с доски) - и обнаружил, что Элвин исчез. Его не было ни в постели, ни в ванной, ни вообще в квартире, так что я выбежал поискать его на заднем дворе, а не найдя и там, вновь помчался в дом. И там, возле лестницы, ведущей в подвал, услышал слабые всхлипы и стоны из глубины. Наверняка это были призраки! Призраки родителей Элвина! Но когда я подошел ко входу в подвал проверить, нельзя ли эти призраки не только услышать, но и увидеть, то обнаружил у крошечного оконца, выходившего на Саммит-авеню, самого Элвина. Оконце, если смотреть в него снаружи, было расположено на уровне тротуара. Но Элвин смотрел в него изнутри; он был в банном халате, одной рукой он держался за узкий подоконник, чтобы не упасть, а другую мне не было видно. Она тоже не бездельничала, но дела этого я по малолетству не понял бы. Очистив круглое оконце от пыли, Элвин подсматривал за старшеклассницами с Кир-авеню, возвращающимися из школы. Видны ему были, естественно, только ножки, но этого оказалось достаточно, чтобы стонать и всхлипывать, - как я подумал, от обиды на то, что у всех по две ноги, а у самого Элвина лишь одна. Я молча отпрянул от входа в подвал, выскочил на задний двор и забился в гараж, в самый темный его угол, где принялся мечтать о том, как сбегу в Нью-Йорк и поселюсь там у Эрла Аксмана. Лишь когда стемнело, я вспомнил о том, что мне нужно делать уроки, и вернулся в дом. У входа в подвал я замер и, поколебавшись, заглянул проверить, нет ли там Элвина. Его не было, поэтому я осмелился спуститься, прошмыгнул мимо выжималки и раковин, подкрался к окну, встал на цыпочки - единственно затем, чтобы полюбоваться тем же зрелищем, что мой старший двоюродный брат, - и обнаружил, что белая стена под окном покрыта какой-то слизью. Что такое мастурбация, я не знал, что такое эякуляция - тем более. Я подумал, что это сопли. Или харкотина. Но как бы то ни было, речь шла о какой-то страшной тайне. Впервые в жизни увидев сперму, я решил, что эта секреция выделяется из тела, когда человек глубоко и непоправимо несчастен.

Дядя Монти заглянул проведать Элвина по дороге на Миллер-стрит, где он, начиная с четырнадцати лет, работал на вечернем и ночном рынке, приходя в пять вечера и уходя в девять утра, с тем чтобы, вернувшись домой, как следует наесться и отоспаться. Такую жизнь вел главный во всем семействе богач. Его дочерям жилось лучше. У Линды и Аннеты (обе были чуть старше Сэнди и отличались робостью, как правило присущей девочкам из семей, в которых тиранически правит отец) была куча платьев, они учились в хай-скул Коламбия в Мэплвуде, где почти у всех еврейских девочек тоже была куча платьев и отец вроде Монти - с личным "кадиллаком" и второй машиной - для нужд жены и старших детей - в гараже. В их доме в Мэплвуде жила и наша бабушка - и у нее тоже была куча платьев, накупленных самым удачливым из ее сыновей, которых она, впрочем, не надевала, кроме как по еврейским религиозным праздникам, да еще по воскресеньям, когда Монти заставлял ее нарядиться к торжественному походу в ресторан всей семьей. Где она, впрочем, ничего не ела, считая ресторанную пищу недостаточно кошерной, и обходилась тюремным меню, то есть сидела на хлебе и воде, да и вообще не знала, как там себя вести. Однажды, увидев, как помощник официанта катит на кухню тележку с грязной посудой, она встала помочь ему. Разгадав ее замысел, дядя Монти закричал ей на идише: "Нет! Мама! Оставь его в покое!", повторил то же самое по-английски, но она отмахнулась, шлепнула его по руке, и сыну пришлось возвращать мать за стол силком - потянув за рукав смешного, безвкусного, но страшно дорогого платья. В доме была приходящая домработница, которую все звали "девушкой", негритянка; два раза в неделю она приезжала в Мэплвуд из Ньюарка, но это не мешало бабушке пребывать в позе прачки и поломойки, да и выполнять соответствующие обязанности, когда рядом не оказывалось никого, кто запретил бы ей это, хотя, разумеется, в доме, наряду со всем остальным, имелась и новехонькая стиральная машина-автомат за девяносто девять долларов. Моя тетя Тилли, жена Монти, вечно жаловалась на то, что ее муж весь день спит, а всю ночь отсутствует, - хотя как раз в этом плане, считали ее родные, ей страшно повезло. Повезло даже сильнее, чем с новеньким олдсмобилем в личном пользовании.

В тот январский день к четырем часам Элвин еще не соизволил подняться с постели. Прибыв к нам, дядя Монти бесцеремонно задал ему вопрос, ответа на который не знал никто из нас: "А как это ты умудрился потерять ногу?" Поскольку и вообще-то неразговорчивый Элвин был в этот день особенно угрюм, презрительно отмахиваясь ото всего, что я придумывал, чтобы как-то его подбодрить, сейчас я не ожидал, чтобы он удостоил самого несимпатичного из всех наших родственников хотя бы словом.

Но хамоватые повадки дяди Монти с вечной сигаретой в углу рта были таковы, что даже спросонья неуравновешенный Элвин не мог бы просто-напросто предложить ему заткнуться. Да и пуститься в обескураживающие людей скачки на одной ноге - как в день прибытия на вокзале - он сейчас, лежа на кровати в пижаме, не мог.

- Франция, - кратко и уклончиво ответил он на нагло сформулированный вопрос.

- Самая сраная страна в мире, - безапелляционно констатировал дядя Монти. Летом 1918-го, в двадцать один год, он сам сражался во Франции с немцами, приняв участие во второй великой бойне на Марне, а затем и повоевав в Аргоннском лесу, где войска Антанты прорвали немецкий западный фронт, так что про Францию он, разумеется, знал все, что нужно.

- Но я не спрашиваю тебя, где. Я спрашиваю тебя, как.

- Как, - эхом откликнулся Элвин.

- Давай, парень, выкладывай. Тебе сразу и полегчает.

Это ему было известно тоже: от чего Элвину полегчает.

- Где ты был, - продолжил дядя Монти, - когда тебя зацепило? И не говори, что ты просто оказался не в том месте и не в то время.

- Мы ждали лодку, которая должна была нас забрать.

Элвин закрыл глаза, словно решив не открывать их более никогда. Но вместо того, чтобы прервать свои объяснения в этой точке, на что я от всей души надеялся, он неожиданно добавил:

- Я подстрелил немца.

- Ну и? - спросил дядя Монти.

- Ублюдок безостановочно орал.

- Вот как? Отлично. Значит, ублюдок орал. И что же дальше?

- Ближе к рассвету, незадолго до того, как должна была прийти лодка, я пополз к тому месту, где он лежал.

Ярдах в пятидесяти от нас. Но к тому времени он был уже мертв. Однако я подполз и дважды выстрелил ему в голову. И плюнул ему в лицо. И тут они бросили гранату. Меня ранило в обе ноги. Одну ногу - в стопу. Сломаны и раздроблены кости. Но эту ногу мне спасли. Прооперировали и спасли. Вставили в нее штырь и спасли. А вторую ногу мне оторвало. Я глянул и вижу, что стопа на правой ноге у меня вывернута задом наперед, а левая нога болтается на ниточке. Ампутировали мне ее, можно сказать, сами немцы.

Так вот, значит, как оно было. И никакого подвига - из тех, что я успел себе навоображать.

- В одиночку на ничейной полосе, - пояснил Элвину дядя Монти, - тебе могли приложить и свои. И темно было наверняка, как у черта в жопе. Предрассветная пора. Парень слышит выстрелы, паникует - и бросает гранату.

А на это у Элвина и вовсе не нашлось, что ответить.

Кто-нибудь другой понял бы его состояние - хотя бы из-за того, что лоб Элвина покрылся испариной, изо рта побежала слюна, да и сидел он, по-прежнему не открывая глаз. Понял бы - и повел себя соответственно. Но только не дядя Монти. Понять-то он понял, вот только вести себя соответственно не захотел.

- А как получилось, что тебя вытащили? Что, поглядев на болтающуюся ногу, тебя не бросили умирать?

- Повсюду была грязь, - не совсем впопад ответил Элвин. - Не земля, а грязь. Я ничего не помню, кроме грязи.

- Ну, а кто тебя, идиота такого, вытащил?

- Не знаю. Я потерял сознание. Кто-то вытащил.

- Я хочу понять тебя, Элвин, - и не могу. Он плюется! Плюется в лицо мертвецу! И теряет ногу.

- Иногда сам не знаешь, что делаешь и почему. - Сказал это я. Да что я понимал? Однако я возразил дяде Монти. - Не знаешь, почему, а все равно делаешь. Потому что не можешь иначе.

- Ты не можешь иначе, Фили, только если ты идиот. Только если ты стопроцентный идиот. - И дядя вновь обратился к Элвину. - Ну и что теперь? Так и будешь валяться здесь, потихоньку проедая пособие? Снайпер ты херов! Или, может, решишь все же позаботиться о себе, как поступаем мы все, несчастные смертные? Когда ты соизволишь подняться, для тебя найдется работа на рынке. Ты начнешь с самого низу, ты будешь мыть полы в сортире и сортировать помидоры, начнешь грузчиком и разнорабочим, но ты будешь работать на меня и получать жалованье каждую неделю. Проку от тебя будет немного, но я уж как-нибудь перетопчусь, потому что ты сын Джека, а ради моего брата Джека я готов на все. Не будь Джека, я бы не достиг того, что достиг. Джек научил меня делать бизнес, а потом он взял да помер. Штейнгейм хотел научить тебя делать свой бизнес - строительный. Штейнгейм хотел. Но тебя, идиота, научить нельзя. Ты швырнул ключи в лицо Штейнгейму. Эйб Штейнгейм для тебя - тьфу, плюнуть и растереть. Любой - тьфу, плюнуть и растереть, для Элвина Рота, - любой, кроме Гитлера.

На кухне, в одном ящике с ухватами и печным термометром, моя мать держала толстую и длинную иглу и суровую нитку, которой она зашивала на День благодарения праздничную индюшку, предварительно нафаршировав ее. Если не считать выжималки, эта игла была единственным предметом во всем доме, который можно было бы использовать как орудие пытки, и сейчас мне хотелось достать ее и зашить дяде Монти его грязный рот.

Уже выходя из нашей комнаты и собираясь на рынок, дядя Монти еще раз повернулся к Элвину и подвел итог. Не столько подвел, сколько прорычал, хотя вроде бы и с любовью. Поразительный итог - в классическом ветхозаветном стиле.

- Твои товарищи рискнули всем ради тебя. Полезли под огонь и вытащили с ничейной полосы. Не так ли? А, спрашивается, ради чего? Чтобы ты до конца дней играл в кости с Маргулисом? Чтобы резался в покер на пустыре за школой? Чтобы ты воровал бензин на заправке у Симковица? Ты совершил все ошибки, какие только бывают. Все, что ты делал, делалось неправильно. Даже в немцев ты стрелял неправильно. Почему так? Почему ты швыряешь людям в лицо ключи? Почему плюешься? В мертвеца - вон в кого ты ухитрился плюнуть! А почему? Неужели потому, что твою собственную жизнь тебе преподнесли на серебряной тарелочке, как, впрочем, и остальным Ротам? Не будь Джека, Элвин, я не стал бы тратить на тебя время. Потому что сам ты этого не заслуживаешь. Да и вообще ничего не заслуживаешь, если уж начистоту. Ни-че-го! К двадцати двум годам ты так и остался позором для всей семьи. И я делаю это, сынок, не ради тебя, а ради твоего отца. Я делаю это ради твоей бабушки, моей мамы. "Помоги этому мальчику", - сказала она мне, вот я и помогаю. Как только захочешь разбогатеть, ковыляй ко мне на своей деревянной ноге, и мы потолкуем.

Элвин не заплакал, не выругался даже, после того как дядя вышел, сел в машину и уехал. Даже когда дверь за дядей Монти захлопнулась, и он, казалось бы, мог дать волю накопившемуся гневу. Он впал в ступор - и ни слез, ни слов у него не нашлось. Нашлись они у меня, когда в ответ на все мои мольбы он так и не открыл глаз и не посмотрел на меня, - слова и слезы, которые хлынули ручьем, едва я остался в единственном месте во всем доме, где, как я знал, меня не потревожат, не осудят и не утешат.

Назад Дальше