За приютским домом тянулись огороды - единственные в округе, да и во всем промышленном городе с населением, приближающимся к полумиллиону человек, - но именно такие, из-за которых Нью-Джерси прозвали когда-то огородной страной; крупных ферм здесь никогда не было, и жители выращивали фрукты и овощи в огородах за домом. Фруктами и овощами, выращиваемыми на задворках собора Св. Петра, питались сироты, примерно дюжина монашек, старый настоятель собора и молодой викарий. При помощи сирот землю обрабатывал живший там же немец по фамилии Тиммс - если я чего-то не путаю, - возможно, Тиммсом звали самого настоятеля, служившего в соборе с незапамятных времен.
В нашей начальной школе, расположенной примерно в миле от собора и монастыря, поговаривали, что монашки, преподавая сиротам, за малейшую провинность лупят их по рукам деревянной линейкой, а когда прегрешение оказывается особо тяжким, призывают на помощь викария - и тот хлещет провинившегося по голой попке ремнем на глазах у всего класса, и даже не ремнем, а бичом - притом тем же самым, которым пользуется немец, погоняя впряженных в плуг лошадей в ходе весенней пахоты. Лошадей-то этих мы как раз видели неоднократно: время от времени они паслись в леске, расположенном в южной части соборно-монастырских угодий, и выглядывали из-за чугунной ограды на Голдсмит-авеню, где и шла игра в кости, свидетелем которой мне предстояло быть.
Пустырь был отделен от Голдсмит-авеню металлической сеткой высотою примерно в семь футов с одной стороны и упирался в проволочную, на столбах, ограду монастырских владений с другой, дальней (прямо за проволокой начинался огород), а поскольку домов здесь еще не строили, автомобили не ездили, да и лишь редкий прохожий сюда заглядывал, небольшая компания местных неудачников всех мастей могла предаваться пороку чуть ли не в идиллическом уединении. Никогда ранее я на этих зловещих сходках не присутствовал. Лишь однажды приблизился к игрокам в поисках улетевшего в эту сторону мяча. Они стояли в кружок около забора, вполголоса обмениваясь ругательствами и оскорблениями и приберегая нежности для игральных костей.
Но сейчас я уже не относился к игре в кости с таким презрением, как прежде. Напротив, я попросил Элвина обучить меня ей. Произошло это однажды днем, когда он еще оставался на костылях, и мать велела мне проводить его к дантисту: бросить за него мелочь в билетную кассу, подержать костыли, пока он будет выбираться из автобуса, и тому подобное. Тою же ночью, когда все уже спали и мы сами выключили лампу на столике между нашими кроватями и зажгли фонарик, я прошептал ритуальные слова: "Кости в гости!", а Элвин, с улыбкой посмотрев на меня, бесшумно выбросил мне на постель три "семерки" подряд. Но сейчас, когда я смотрел на него в "кругу недостойных" и вспоминал всё, чем пожертвовали мои родители, лишь бы он не превратился в точную копию своего друга Шуши, в голове у меня вертелись все ругательства, которые я от него же как сосед по комнате слышал. Я проклинал его во имя отца, матери и в особенности во имя подвергнутого остракизму старшего брата - неужели ради вот этого мы примирились с тем, как пренебрежительно относится Элвин к Сэнди? Да и сам он - неужели он пошел на войну ради этого? "Возьми свою чертову медаль и засунь ее себе в одно место!" - злобно подумал я. И если бы он проиграл все свое пособие и это послужило бы ему наконец уроком, - но нет, он выигрывал, выигрывал не переставая, - и был не в силах удержаться от того, чтобы вновь и вновь доказывать окружающим, что был и остается чемпионом, - вот и сейчас, уже выиграв целую кучу денег, он поднес игральные кости к моим губам и деланно хриплым, чтобы позабавить друзей, голосом велел:
- Ну-ка, дунь, маленький. - Я дунул на кости, он бросил их и снова выиграл. - Один и шесть - что это есть? - осведомился он у меня.
- Семь, приятно всем! - послушно ответил я.
Шуши потрепал меня по голове и начал с этой минуты называть талисманчиком Элвина, как будто слово "талисманчик" хоть в малой мере передавало все, что я сделал для двоюродного брата с тех пор, как он по возвращении поселился у нас, как будто это слово - пустое и однозначно детское - могло объяснить, за что Элвин подарил мне медаль, приколотую у меня сейчас к нижней рубашке. Сам Шуши щеголял в двубортном габардиновом костюме шоколадного цвета - пиджак с накладными плечами и пестрыми лацканами, в брюках со стрелками, - рабочий наряд, в котором он, по словам моей матери, "прожигал жизнь", пока его собственная мать строчила на машинке по сотне платьев в день, чтобы свести концы с концами.
В очередной раз выиграв, Элвин сгреб деньги и сунул в карман с гордостью человека, который сорвал банк на задворках средней школы. Затем, ухватившись за металлическую сетку забора, поднялся на ноги. Я знал (и не только по тому, с каким плохо скрываемым мучением он принялся делать шаги), что минувшей ночью на культе у него прорвало большой нарыв и Элвин находится сейчас не в лучшей физической форме. Однако показываться где-нибудь (кроме как в кругу семьи) на костылях он теперь категорически не хотел, и, выходя на промысел на пару с Шуши - и собираясь тем самым в очередной раз предать идеалы, в борьбе за которые стал калекой, - он запихивал культяпку в гильзу протеза, какою болью это ни оборачивалось бы.
- Чертов протезист! - вот и все, что он сказал в порядке жалобы, опершись рукой на мое плечо.
- Можно мне теперь домой? - шепотом спросил я.
- Конечно, а почему бы и нет?
Он вытащил из кармана две десятки - примерно половину недельного жалованья моего отца - и развернул их у меня на ладони. Никогда раньше деньги не казались мне настолько живыми.
Вместо того чтобы отправиться домой по пустырю, я выбрал несколько более долгую дорогу - вниз по Голдсмит-авеню до Хобсон-стрит, - собираясь получше рассмотреть приютских лошадей. Конечно, до сих пор я не осмеливался приблизиться к ним, не говоря уж о том, чтобы до них дотронуться, и не поддразнивал их, как другие мальчики, называвшие этих вечно взмыленных и заляпанных грязью животных кличками двух главных фаворитов кентуккского дерби тех дней - Омахой и Вэлвеем.
Я остановился на безопасном расстоянии от приютского забора, за которым находились лошади, безучастно рассматривающие сквозь пряди длинных челок ничейную полосу между угодьями собора Св. Петра и еврейским гетто. Ворота были не заперты, и замок болтался на цепи. Достаточно открыть задвижку и распахнуть дверцы - и лошади оказались бы на свободе. Искушение было велико - и страх тоже.
- Сраный Линдберг, - сказал я лошадям. - Сраный ублюдок!
И тут, представив себе, что, если бы я набрался смелости открыть ворота, лошади не убежали бы прочь, а накинулись на меня и, схватив за плечо гигантскими зубами, поволокли бы в приют, я припустил вниз по улице и, свернув на Хобсон-стрит, промчался мимо целого квартала четырехквартирных домов до нашей Ченселлор-авеню, где домохозяйки, лица которых были мне прекрасно знакомы, заходили в булочную, в мясную и в зеленную, где - опять-таки знакомые - мальчики постарше меня катались на велосипедах, где сын портного в костюме с накладными плечами разносил товар заказчицам, где из дверей сапожной мастерской доносилась итальянская песня, потому что радио у сапожника неизменно было настроено на волну WEVD, и где я чувствовал себя в безопасности - от Элвина, Шуши, лошадей, сирот, католических священников, монахинь и телесных наказаний за непослушание.
Когда я уже подходил к нашему дому, дорогу мне преградил хорошо одетый мужчина. Нашим соседям было слишком рано возвращаться с работы к ужину, поэтому Я сразу же насторожился.
- Юный Филип? - широко улыбнувшись, спросил он. - А ты когда-нибудь слышал по радио сериал "Борцы с бандами", юный Филип? Слышал про Дж. Эдгара Гувера и про ФБР?
- Слышал.
- Ну вот, а я как раз работаю на мистера Гувера. Он мой начальник. А я, значит, агент ФБР. Вот, смотри. - Он извлек из внутреннего кармана нечто вроде бумажника, и, когда раскрыл эту штуку, внутри блеснул полицейский жетон. - Я задам тебе несколько вопросов, если не возражаешь.
- Я не возражаю, но я иду домой. Мне надо домой.
И я сразу же подумал о двух десятках. Если он меня обыщет, если у него есть ордер на личный обыск, он наверняка найдет эти деньги и решит, что я их украл. Да и кто бы на его месте рассудил иначе? А ведь всего десять минут назад (да и всю предшествующую жизнь тоже) я разгуливал по улице без гроша в кармане! Еженедельные пять центов на карманные расходы я копил в жестянке из-под мармелада, которую Сэнди превратил в копилку, прорезав в крышке отверстие открывалкой бойскаутского перочинного ножа. А сейчас меня можно принять за налетчика на банк!
- Не бойся, юный Филип. Успокойся, пожалуйста. Ты ведь слушаешь "Борцов с бандами". Мы на твоей стороне. Мы тебя защищаем. Я всего-навсего хочу порасспросить тебя о твоем двоюродном брате Элвине. Как он поживает?
- Прекрасно поживает.
- Как его нога?
- Хорошо.
- Он теперь сам ходит?
- Да.
- Это не его я видел там, откуда ты сейчас идешь? Там, на пустыре. Это ведь были Элвин Рот и Шуши Маргулис?
Я промолчал, поэтому вновь заговорил он.
- То, что они играют в кости, это не страшно. Б этом нет преступления. Так ведут себя многие взрослые. Элвин наверняка только и делал, что играл в кости в армейском госпитале в Монреале.
Поскольку я по-прежнему молчал, он задал мне прямой вопрос:
- А о чем эти парни там толковали?
- Ни о чем.
- Целый день отираются на пустыре - и ни о чем не говорят?
- Говорят о том, сколько они проиграли.
- И больше ни о чем? Например, о президенте? Ты ведь знаешь, кто у нас президент, не правда ли?
- Чарлз Э. Линдберг.
- И ни слова о президенте Линдберге, юный Филип?
- Я не слышал.
Но, может быть, он сам слышал? Меня? Слышал, что я говорил лошадям? Нет, исключено, - и все же я почему-то не сомневался в том, что агенту ФБР известен каждый мой шаг с тех пор, как Элвин вернулся с войны и подарил мне свою медаль. И, разумеется, он знает, что я ношу эту медаль под одеждой. Иначе с чего бы ему так подозрительно осматривать меня с головы до ног?
- А про Канаду они не говорили? Про то, чтобы уехать в Канаду?
- Нет, сэр.
- Называй меня Доном, договорились? А я буду звать тебя Филом. Ты ведь знаешь, кто такие фашисты, а, Фил?
- Знаю.
- А не вспомнишь, они не называли кого-нибудь фашистом?
- Не называли.
- Не торопись, подумай. Подумай, а потом уже отвечай. Подумай хорошенько. И вспомни. Это очень важно. Они не называли кого-нибудь фашистом? Они не говорили чего-нибудь о Гитлере? Ты ведь знаешь, кто такой Гитлер?
- Это все знают.
- Он плохой человек, правда?
- Правда.
- Он против евреев, правда?
- Правда.
- А кто еще против евреев?
- Еврейские социалисты.
- А кто еще?
Я уже соображал достаточно, чтобы не упомянуть Генри Форда, Первые Семейства Америки, демократов-южан, республиканцев-изоляционистов, не говоря уж о самом Линдберге. В последнюю пару лет у нас дома то и дело звучал перечень влиятельных американцев, которые ненавидят евреев, - и был он куда длиннее только что изложенного; кроме того, имелись так называемые рядовые американцы, десятки тысяч, а может, и миллионы рядовых американцев вроде тех любителей пива, из-за неизбежного соседства с которыми мы отказались от переезда в Юнион, вроде владельца гостиницы в Вашингтоне, вроде усача из привокзальной закусочной, который оскорбил нас за ужином. "Держи язык за зубами", - внушал я себе, девятилетний - девятилетнему, - словно попал в руки к уголовникам, и те выбивают из меня какую-то страшную тайну. Но я и сам начал чувствовать себя уголовником - маленьким уголовником, - просто потому, что был евреем.
- А кто еще? - повторил он. - Мистер Гувер хочет знать, кто еще. Валяй, Фил, выкладывай.
- Я уже все выложил.
- А как поживает твоя тетя Эвелин?
- Хорошо поживает.
- Она выходит замуж. Правда ведь, что она выходит замуж? Ну, на этот-то вопрос ты можешь ответить?
- Правда.
- И ты знаешь, за кого она выходит?
- Знаю.
- Ты умный парень. Мне кажется, ты знаешь больше, чем говоришь. Гораздо больше. Но не говоришь мне, потому что ты такой умный.
- Она выходит замуж за рабби Бенгельсдорфа. Он глава департамента по делам нацменьшинств.
Услышав это, агент расхохотался.
- Ладно, - сказал он, - ступай домой. Ступай домой и поешь мацы. Это ведь из-за нее ты такой умный? Потому что жрешь мацу?
Мы находились в этот момент на углу Ченселлор и Саммит, и в дальнем конце квартала уже был виден наш подъезд.
- Всего хорошего! - крикнул я ему и, не дожидаясь светофора, помчался через улицу, помчался домой - прежде чем угожу в западню, если, разумеется, не успел уже в нее угодить.
На улице возле нашего дома стояли три полицейские машины, подъездная дорожка была занята каретой "скорой помощи"; двое копов беседовали друг с другом на крыльце, а третий занял позицию у черного хода. Домохозяйки высыпали на улицу - многие даже не сняв передника, - в отчаянной попытке узнать, что, собственно говоря, происходит, а вся окрестная детвора столпилась на тротуаре через дорогу от нашего дома, глазея в просветах между припаркованными машинами на полицейских и на "скорую помощь". Никогда я еще не видел, чтобы, сбившись в кучу, они вели себя так тихо, словно прекрасно осознавали, что именно происходит.
Наш сосед снизу, мистер Вишнев, покончил с собой. Вот почему здесь творилось такое, чего я и во сне не мог бы себе представить. При своих восьмидесяти фунтах весу, он изловчился повеситься в стенном шкафу. Сделал петлю из шнура от оконной гардины, надел ее, перебросил шнур через штангу вешалки, поставил в шкаф кухонный стул, стал на него задом наперед и вытолкнул стул в прихожую. Когда Селдон, вернувшись из школы, хотел повесить пальто, он обнаружил отца в шкафу, висящим в нескольких дюймах от пола поверх галош и бот; перед смертью мистер Вишнев не переоделся, и на нем была пижама. Узнав о самоубийстве, я первым делом подумал о том, что мне больше не придется слушать чудовищный кашель умирающего - ни в подвале, куда мне случится забрести в одиночку, ни в постели, где мне будет теперь сладко спаться. Но тут же я понял, что дух мистера Вишнева отныне вольется в семью призраков, обитающих в подвале, и будет преследовать меня до моего последнего часа - хотя бы потому, что, услышав печальную весть, я первым делом испытал облегчение.
Не зная, чем еще заняться, я поначалу остался на противоположной стороне улицы, с другими детьми, чтобы из-за припаркованных машин поглазеть на то, как будут разворачиваться события. Никто из моих сверстников не знал про Вишневых больше моего, но постепенно, прислушиваясь к их шепоту, я уяснил, что мистер Вишнев умер, уяснил обстоятельства, при которых его нашли, уяснил, что Селдон с матерью находятся в доме вместе с врачами и полицией. И вместе с трупом. Детям больше всего хотелось посмотреть на труп. Я решил оставаться с ними (а ведь мог бы и вернуться домой черным ходом), пока тело не вынесут из дому. Сидеть дома, дожидаясь возвращения отца, матери или Сэнди, мне не хотелось. Что же касается Элвина, я вообще больше не хотел его видеть, да и отвечать на расспросы по его поводу тоже не хотел.
Однако женщиной, которая вышла из нашего дома вместе с санитарами, оказалась не миссис Вишнев, а моя мать. Я не мог понять, с какой стати она вернулась с работы так рано. И тут до меня дошло: из дома выносят не мистера Вишнева, а моего отца! Да, конечно же, это мой отец покончил с собой. Не выдержал Линдберга, не выдержал мысли о том, что Линдберг позволяет нацистам вытворять с российскими евреями и во что он превратил нашу семью прямо здесь, в Нью-Джерси, - вот он и повесился в стенном шкафу в прихожей - в нашей прихожей.
Воспоминания об усопшем отце? У меня почему-то осталось одно-единственное, и оно сразу же показалось мне недостаточно значительным, чтобы достойно увековечить его память. Последним, что запомнил о своем отце Элвин, было то, что тот прищемил ему палец автомобильной дверцей. А я - о своем - то, как он здоровается с безногим нищим у дверей собственного офиса: "Как дела, Крошка Роберт?" - а тот отвечает ему на это: "Как дела, Герман?"
Протиснувшись между впритык припаркованными машинами, я перебежал через улицу.
Увидев, что мой отец с головой покрыт простыней и, значит, не может даже дышать, я заплакал.
- Не бойся, - сказала мне мать. - Бояться тут нечего. - Она обвила руками мою голову, прижала меня к себе, повторила. - Бояться тут нечего. Он был очень болен, он страдал, и он умер. И значит, больше уже не страдает.
- Он был в стенном шкафу, - сказал я
- Нет. Он был в своей постели. Он умер в своей постели. Он был очень болен, очень. И ты знал об этом. Ведь поэтому он все время кашлял.
К этому времени задние двери кареты "скорой помощи" были уже распахнуты. Санитары осторожно закатили носилки с телом в салон и тут же закрыли дверь. Моя мать стояла рядом со мной на улице, она держала меня за руку, и вид у нее был удивительно спокойный. И лишь когда я попытался вырваться у нее из рук, чтобы броситься вдогонку за "скорой помощью", лишь когда я крикнул: "Ему не дают дышать!", она поняла, что со мной происходит.
- Это мистер Вишнев, сынок, мистер Вишнев! Это он умер! - Она легонько встряхнула меня, чтобы привести в норму. - Это отец Селдона. Он умер сегодня от своей болезни.
Но я не мог понять, говорит ли она чудесную правду или всего лишь спасительную ложь, чтобы я не впал в истерику окончательно.
- Селдон нашел его в стенном шкафу?
- Нет. Я же уже сказала тебе. Селдон нашел своего отца в постели. Матери Селдона не было дома, поэтому он позвонил в полицию. Я пришла пораньше, потому что миссис Вишнев позвонила мне и попросила о помощи. Понял теперь? Папа на службе. Папа работает. Ради всего святого, что ты себе навоображал? Папа буквально через полчаса вернется домой к ужину. И Сэнди тоже. Бояться совершенно нечего. Все вернутся домой, все уже возвращаются, мы поужинаем - и у нас все будет прекрасно.
Но ничего "прекрасного" на самом деле мы не дождались. Агент ФБР, расспрашивавший меня об Элвине на Ченселлор-авеню, оказывается, уже успел побывать в магазине готового платья "Хан" и расспросить мою мать и в ньюаркской конторе страховой компании "Метрополитен", чтобы расспросить отца; а как только Сэнди отправился домой из офиса тети Эвелин, агент подсел к нему в автобусе и выдал очередную серию вопросов об Элвине. Сам Элвин к ужину домой не вернулся: как раз когда мы сидели за столом, он позвонил моей матери и сказал, что поужинает в другом месте. Судя по всему, после каждого крупного выигрыша в покер или в кости Элвин вел Шуши в гриль-бар "Гикори", и они лакомились на славу жаренным на углях мясом. Шуши мой отец называл исключительно "соучастником", при этом подразумевалось, что речь идет о преступлениях и что преступления эти совершает Элвин. А самого Элвина он нынешним вечером назвал неблагодарным, глупым, невежественным и неисправимым.
- И ожесточенный, - сказала моя мать. - Он такой ожесточенный из-за своей ноги.