Анатолий Приставкин был настоящим профессионалом, мастером слова, по признанию многих, вся его проза написана с высочайшей мерой достоверности. Он был и, безусловно, остается живым голосом своего времени… нашего времени…
В документально-биографических новеллах "Синдром пьяного сердца" автор вспоминает о встреченных на "винной дороге" Юрии Казакове, Адольфе Шапиро, Алесе Адамовиче, Алексее Каплере и многих других. В книгу также вошла одна из его последних повестей – "Золотой палач".
"И когда о России говорят, что у нее "синдром пьяного сердца", это ведь тоже правда. Хотя я не уверен, что могу объяснить, что это такое.
Поголовная беспробудная пьянка?
Наверное.
Неудержимое влечение населения, от мала до велика, к бутылке спиртного?
И это. Это тоже есть.
И тяжкое похмелье, заканчивающееся новой, еще более яростной и беспросветной поддачей? Угореловкой?
Чистая правда.
Но ведь есть какие-то странные просветы между гибельным падением: и чувство вины, перед всеми и собой, чувство покаяния, искреннего, на грани отчаяния и надежды, и провидческого, иначе не скажешь, ощущения этого мира, который еще жальче, чем себя, потому что и он, он тоже катится в пропасть… Отсюда всепрощение и желание отдать последнее, хотя его осталось не так уж много.
Словом, синдром пьяного, но – сердца!"
Анатолий Приставкин
Содержание:
Предисловие 1
Синдром пьяного сердца. Встречи на винной дороге 1
Золотой палач - Повесть 59
Анатолий Приставкин
Синдром пьяного сердца
© Приставкин А. И., наследники, 2015
© ООО Группа Компаний "РИПОЛ классик", 2015
Предисловие
Каждый, кто с ним встречался, говорил мне в той или иной форме: Марина, как я счастлив, что смог познакомиться с Анатолием. На что я всегда отвечала: сама говорю себе это каждый день уже двадцать пять лет. Правда, Толя всегда меня поправлял – двадцать пять лет неофициально. (Официально – двадцать три.)
Сейчас, когда его не стало, понимаешь, что двадцать пять лет рядом с таким человеком – это невероятный, сказочный подарок судьбы.
Если б он обладал только писательским талантом, создал свои великие книги, которые переведены на тридцать языков мира и изданы миллионными тиражами, то было бы уже достаточно для одного человека. Но не все знают о других его талантах. У Анатолия были золотые руки – мастер, умел делать все. Великолепно водил машину, причем в экстремальных условиях, в тумане по шоссе, по девятьсот километров без отдыха или зимой по гололеду Москва – Питер. И многих друзей научил ездить. Маша говорила: папа у нас дальнобойщик. Он был очень музыкальным, тонко чувствовал музыку, прекрасно ее знал, сам хорошо пел и необыкновенно танцевал. Собирал и своими руками реставрировал иконы, сажал огород, потрясающе готовил, варил варенье, очень хорошо плавал и нырял, играл в теннис, ходил на моторе, с одной спички мог разжечь костер.
Имел талант драматического артиста, в молодости серьезно готовился им стать. Переиграл десятки ролей в классических пьесах. Он был невероятно образованным человеком, хотя хорошее образование ему до тридцати лет было недоступно – с двенадцати лет работал, чтобы выжить. Прочитал в сто раз больше книг, чем я, великолепно знал историю, философию, сотни стихов наизусть, а лучше всего читал наизусть Твардовского (Теркин). Кстати, с Александром Трифоновичем они – земляки, их отцы были из одной деревни. Все лучшее, что у него было в душе, успел вложить в нашу дочку – очень много ей занимался, они были самые близкие люди, друзья, что сейчас редко.
Во второй половине своей жизни волею судьбы и Б. Н. Ельцина оказался в Кремле, в государственных структурах, где совершенно неожиданно для меня раскрылся новый его талант – государственного человека. Он пятнадцать лет проработал в Кремле. Довелось поработать с тремя президентами и шестью руководителями администрации. Решал сложнейшие вопросы, проявлял настоящую государственную и человеческую мудрость, и к нему прислушивались. Он очень уважал и ценил своих коллег в Кремле и всегда мне говорил, что это надежные и порядочные люди.
За несколько дней до того, как Толя нас покинул навсегда, он успел завершить передать в редакцию новый роман, посадить кабачки, заправить машину и в очередной раз – кто же знал, что последний! – признаться мне в любви. Теперь вы понимаете, что двадцать пять лет – это очень мало для меня. Если б я могла хоть на минуту дольше быть вместе с ним, я бы и за эту одну минуту благодарила Бога.
Марина Приставкина
Синдром пьяного сердца. Встречи на винной дороге
Приди ко мне, брате, в град Москов веселие пити…
Юрий Долгорукий своему родственнику Святославу Олеговичу (из летописи)
Я пью – следовательно, существую!
Девиз нового времяпровождения конца XX века, которое вошло в моду в Париже
Жизнь наша копейка
Случилось это в теплой стране Болгарии, в ее столичном городе Софии, который все русские почему-то называют Софи́ей, с ударением на втором слоге, а болгары – Со́фией, что гораздо благозвучней. Гостил я у моего друга Емила, в крошечной мансарде с окошечком-лючком в потолке, выходящим на крышу многоэтажного дома. Через этот лючок, проснувшись среди ночи, можно было увидеть полную луну – тарелку, наполненную до краев жидким золотом, – которая, как прожектор, упиралась прямо мне в лицо и мучила, не давая спать.
И в этот прощальный вечер, а прощальный потому, что я уезжал в Москву, лючок был распахнут настежь в черное небо, а мы, прилично (и привычно) поддав, предавались невинному в общем-то занятию… Развлекались тем, что сочиняли потешные тексты к изображению обнаженной девицы, которую тут же при нас набросал фломастером на картоне художник Иван Стойчев.
Он и сейчас у меня где-то хранится, тот клочок картона с наскоро набросанным контуром девичьего тела, в позе, чуть вызывающей, но и стыдливой, в полупрофиль, с ручкой, трогательно прижатой к груди, как это делают молоденькие натурщицы, и с ножкой, соблазнительно подогнутой под себя. Мы пустили девицу по кругу (вот разврат!), решив, что каждый из гостей, а нас было человек пять, все мужчины, что-нибудь, в меру своей испорченности, о ней присочинит. Ржали, как жеребцы, сотрясая смехом стеклянную посуду на столе, когда читали вслух свои бойкие экспромты. И при этом, понятно, мы не переставали пить. Пьют же здесь, в солнечно-винной Болгарии, нисколько не меньше, чем на моей веселой родине. Ну а как пьют в России… Сапожник, известно, пьет в стельку, плотник – в доску, портной – в лоскуток, печник – в дымину, извозчик – в дугу… Да и все остальные – соответственно роду занятий… Ну а если взять всех скопом, вселюдно, всенародно, то пьют у нас, коротко говоря, вусмерть. И это уже не образ, а констатация факта, обозначающая тот счастливый предел, за которым уже пить невозможно. Хотя как сказать. Лично мне известен случай и иного рода, когда умер в деревне мужик с перепоя… Далее цитирую по своей книжке: "Обмыли, по обычаю, покойника, вынесли в другую избу, позвали пастыря Псалтырь читать. Ночью скучно, ну и захватил он для верности полштофник. Почитает, выпьет, снова почитает… Опьянел, глядит на покойника, так ему жалко стало. Вчера еще вместе выпивали, а сегодня… "Эх, друг, – говорит пастырь, – выпей-ка со мной последний разок, на том свете-то не попьешь". Оттянул верхнюю губу и вылил ему в рот. Остальное допил и задремал около. Вдруг слышит: "Что это ты, Макар, я никак не пойму". Глядь, сидит покойник на столе, руки от холода потирает. Тут у моего пастыря мокро стало от испуга. Пригляделся, язык оживел, спрашивает: "Да жив ты аль нет?" – "А кто тебе сказал, что я помер?" – "Так ты и есть померший…" – "Тогда надо помянуть себя… Сбегай-ка за водкой, будь другом!" Достал покойник огурчиков соленых, и принялись они поминать уже не поймешь кого. Раздолье, умирать не надо. К утру пришли родные попрощаться с телом, а покойник вместе со священником с перепоя слова не могут вымолвить. Тут поднялся шум на всю деревню, а потом смех на всю волость".
Хоть и говаривают, что утренний гость до обеда, а послеобедний до утра, но до утра уже не получалось, надо было мне собирать вещички да хоть немного перед дорожкой вздремнуть. Гости расходились, стал собираться и я. А еще один мой здешний друг, Слав Македонский, который в недавние времена работал на шахтах Донбасса, по вербовке, и до того обрусел, что свои рассказы писал на русском языке, по-свойски сунул мне в карман пузатенькую бутылочку коньяка "Плиска", заметив шутливо, что это мне такая специальная "подъемная". Несколько раз, мол, приложился, а под крылом уже, глядишь, Москва.
– Ты до гостиницы-то дойдешь? – спросил озабоченно Слав. – Пожалуйста, не забудь: зовется она "Плиска"! "Плиска", а не "Коньяк"!
Это недавно рассказывали анекдот, и там мой российский землячок, крепко гульнув, никак не мог разыскать свой ночлег, потому что у всех встречных вместо гостиницы "Плиска" спрашивал гостиницу "Коньяк".
– Не забуду, – заверил я.
– Ага! Вот за хорошую память тоже надо отхлебнуть, – оживился Слав, и мы тяпнули по единой, потом по второй и еще по третьей: посошок… Она же стремянная, она же закурганная…
Но так как изба о трех углах не строится, то и по четвертой, а поскольку конь о четырех ногах спотыкается, то и по пятой… А может, и по шестой… Или по седьмой, но какая-то уж точно была последней, и дух наш окреп еще более. Всегда духу есть куда крепнуть, особенно если неохота уходить. И тогда мы откупорили бутылочку сливовой ракии, которую мои земляки называют почему-то самогонкой, а она никакая не самогонка, просто, как сказал во время какого-то застолья Булат Окуджава, у нее такой идущий от земли нутряной особенный дух, аж за горло берет… И за душу, само собой. Если при этом еще закусываешь шопским салатом, с кольцами красного перца и белыми ломтиками брынзы.
Однажды в родопском селении Банница (Родопа – это горная часть Болгарии) я потреблял сливовую ракию прямо из перегонного аппарата размером с паровой котел, установленный в специальной избе посреди деревни. Орудовали возле шипящего агрегата два развеселых дядьки, которые привезли с утречка возок спелой сливы и до того уже напробовались, что встретили нас, как русских братушек, с победным ликованием, будто собирались, как их деды, идти на штурм Шипки… И эта ракия была горячая, через глиняные стаканчики обжигала пальцы, и такая пахучая, что от одного ее душного запаха закладывало уши и кругом шла голова. А движения рук и ног становились непривычно вязкими. Мы выползали в осенний сад, где лежал первый снег, отыскивали в снегу по темным ямочкам осыпавшиеся с дерева грецкие орехи. Холодные, пряные, сладковато-маслянистые, пахнущие йодом, они таяли во рту. Мы разламывали намокшую от снега скорлупу и высасывали ореховое нутро, как устриц из ракушек… Грецкие орехи из снега и дымящаяся ракия в шаткой избенке – праздник!
Но всему приходит конец, даже сливовой ракии, которую мы так и не допили из домашней огромной бутыли. Слав и Емил провожали меня до лифта. Он еще работал. Обычно после полуночи его отключают. Помню, я подумал, что мне повезло. Ведал бы я, чем обернется для меня такая везуха! Но ничего я тогда про свою судьбу еще не прозревал, только запомнил, что Емил, который почему-то был трезвей нас со Славом, предложил мне пойти пешком. Он кивал головой, а у болгар это означает отрицание. Но я-то был хорош и, спрашивая, влезать ли мне в лифт, как бы получал подтверждение, что надо, мол, – кивок головы, – да и Слав не хотел, чтобы я топал по темной лестнице, где можно свернуть шею.
Он пошарил по карманам и протянул мне крошечную монетку: стотинку, ну точно такую же, как наша русская копейка. "Держи, – сказал, – это тебе проездные".
Я было решил, что Слав шутит, но Емил, с несколько виноватой усмешкой, пояснил мне, что дом, в котором мы сейчас, старой, видишь ли, постройки и лифты в нем тоже старые, за плату. Плата не велика, но я должен бросить в автомат стотинку. Подумаешь, стотинка! Мы за вечер просадили их столько…
– Эх, прокачусь! – воскликнул я легкомысленно, сунул монетку в узкую щель-автомат, и лифт, под одобрительные возгласы моих другарей, рванул вниз, навстречу неизвестности.
Лифт шел медленно, и я смог еще расслышать голоса над своей головой и прощальный хлопок двери в комнату Емила. А потом лифт встал, но я не увидел никакого – ни первого, ни другого – этажа, а лишь темное сырое нутро подвала…
В лифте горел свет, но далее, кругом, было черно, а двери, через которые я попытался выбраться наружу, оказались наглухо задраенными. За ними угадывался какой-то строительный хлам. За разговорами да шутками, не глядя, как у себя дома, я нажал нижнюю кнопку, которая и должна была обозначать первый этаж… Она же обозначала подвал.
– Докатился, – пробормотал я, сообразив промашку, и, посмеиваясь над собой, нажал кнопкой выше.
Но лифт стоял. По российской привычке – брать технику силой – я постучал кулаком по кнопке, даже попрыгал, предположив, что где-то что-то заело, пока вдруг не сообразил, что для нового рейса необходима просто еще стотинка.
Мелочишка, ерунда, пустяковина, если она есть. А если нет? Где ее найдешь, сидя в лифте, да еще в подвале?
Вот тут я и протрезвел, хотя не сразу. Но точно помню, что вознегодовал на чертову систему, доставшуюся нам, то есть моим болгарам, от их капитализма, где все выражается в формуле, которую нам вдалбливали на лекциях по политэкономии: деньги – товар – деньги.
Тут и вспомнишь добром расхристанную, разболтанную матушку-Россию, где можно ездить бесплатно в лифтах и жечь в парадном сколько влезет дармового электричества.
– Господи, хочу домой! – простонал я негромко. – Хочу ездить в бесплатных лифтах… И вообще… Хочу… Не быть… Тут!
Попрыгал на всякий случай, ощущая ступнями пружинистый пол. Авось там, в железном нутре, что-то сдвинется… Душа? Может, и душа, если она бывает у лифта. Впрочем… Не знаю, как у других, у моего лифта души не было. Он не хотел уступить ни на грош. Что означало: ни на стотинку!
Сейчас бы окликнуть Емила со Славом, да ведь они в мансарде, на шестом этаже. Проводив меня, со спокойной совестью допивают троянскую желтоватого цвета ракию из огромной бутыли, присланной в подарок из деревни, кажись, литра на два! Этого им хватит надолго, до утра. Да при чем тут утро. Выпьют за мой благополучный отъезд и заснут. А я? Так и буду здесь куковать?
Вот если бы кто-то из припозднившихся жильцов вернулся домой да вызвал лифт… Впрочем, как его вызовешь, если я в нем сижу? Получается ерунда какая-то. Сам я подняться не могу, а никто другой поднять меня не может. Словом, влип. В лифт…
Вот тогда я и решился подать голос. Закричал, но не так чтоб сильно – стеснялся.
– Э-е-ей, – проблеял жалобно, не зная, к кому же это я взываю. Немного подождал и крикнул посильней: – Эй! Кто ме-ня слыши-ит?!
Никто меня не слышал. Никто не отозвался.
Звук из моей железной клетки, обложенной к тому же со всех сторон обрезками досок, далеко уйти не мог, застревал тут же в подвале. А уж где ему достичь ушей моих славных другарей, которые твердо уверены, что я давно у себя, на десятом этаже гостиницы "Плиска", готовлюсь к отъезду… Вещи, покупки, подарки, загранпаспорт, билет, оставшиеся болгарские левы… Наверное, там, где-то среди левов, и крошечная стотинка, ах, как она мне нужна здесь, сейчас, чтобы вызволить из западни! Впору бы воскликнуть: "Полцарства за стотинку!"
Выйду на волю, буду носить при себе килограмм стотинок.
– Э-ге-гей! – завопил я изо всех сил, мне уже не было стыдно взывать о помощи. – Эй, черт возьми! Да помогите же, в конце концов!
Прислушался, задирая голову. Дом спал, как ему и положено, и мои верные болгарские другари хлестали небось ракию и вели неторопливые беседы, развалясь в креслах.
Так живо представилось, что я чуть не взвыл.
Всем, ну всем сейчас лучше, чем мне, осужденному на эту отсидку… Можно сидеть стоя, а можно на карачках. Но что-то мне все время мешало. Я полез в оттопыренный карман и нащупал пузатенькую бутылочку коньяку. Вспомнил, что этот коньяк засунул мне на дорогу Слав, но не обрадовался. Лучше бы сунул вторую стотинку…
Впрочем, поразмыслив, а для этого было сколько хочешь времени, я решил проверить свои карманы, а вдруг? Вытащил бутылочку, потом вынул газетку, захваченную для чтения в трамвае, и сделал вот что: постелил газетку у своих ног, а на нее поставил коньяк. Еще я обнаружил носовой платок и завалявшуюся, видать, из Москвы ириску. Получилось нечто вроде сервированного стола: натюрморт с ириской. Потом извлек расческу и записную книжку, с которой я никогда не расстаюсь, а в ней между страницами ту самую картонку с обнаженной девицей, что подарил мне на прощание Иван Стойчев.
Записную книжку вместе с девицей я тоже положил на газетку у своих ног. А больше у меня ничего не было. Я присел на корточки и стал рассматривать свое богатство. Потом отвинтил золотой колпачок с горлышка, превратив его в мини-рюмку, и осторожно капнул туда несколько граммов коньяку.
– Так где же находится гостиница "Коньяк"? – Вопрос был совсем не риторическим, ведь гостиница была для меня еще менее доступна, чем для моего загулявшего землячка из анекдота.
Неделю назад в самолете на Софию я углядел знакомое лицо и не сразу сообразил, что со мной по соседству сидит знаменитый киноартист Урбанский. Даже оглянулся несколько раз, а он вдруг приветливо мне кивнул. Вчера я встретил его возле нашей гостиницы, он сам подошел и спросил: "Вы, кажется, из Москвы? Тогда скажите, часто ли приходится в Болгарии выпивать?"
Я ответил ему, чуть поколебавшись, что пить в Болгарии приходится часто… Даже очень часто…
Урбанский бросил многозначительный взгляд на спутника, стройного седоватого мужчину, с лауреатской медалькой на груди – видать, какого-то знаменитого болгарского артиста – и удовлетворенно произнес: "Вот видишь?"
Мы распрощались, а по возвращении домой я узнал, что Урбанский трагически погиб во время съемок нового фильма где-то в песках Средней Азии…
Но, сидя в лифте, я тогда ничего еще знать не мог, а потому я выпил мой первый "бокал" за здоровье Урбанского и его друга… Потом еще один – за моих друзей, пребывавших в уютной мансардочке и безбедно продолжавших наш такой поначалу удачный ужин.
Вспомнив про дареную девицу, подробно всю ее рассмотрел. Она, конечно, была выписана со знанием дела. Для скромного семьянина, тишайшего Ивана Стойчева казалось почти невероятным столь чувственное ощущение всех женских прелестей: таинственное полукружие бедер, и остренькие, чуть в стороны, грудки, и обольстительный черный клинышек между ног… Откуда бы это, если жена у него плоская как доска? Потаенная мечта? Несвершившаяся надежда?
– Ну что, красотка? – спросил я не без вызова. – Втяпались мы с тобой? А вообще-то жаль, что ты лишь воображение!