Проза и эссе (основное собрание) - Иосиф Бродский


Содержание:

  • Неотправленное письмо 1

  • Азиатские максимы - Из записной книжки 1970 г 2

  • Послесловие к "Котловану" А. Платонова 2

  • Меньше единицы 2

  • В тени Данте (поэзия Эудженио Монтале) 7

  • Зачем российские поэты? 10

  • На стороне Кавафиса 11

  • Сын цивилизации 14

  • Посвящается позвоночнику 18

  • Поэт и проза 21

  • Власть стихий. О Достоевском 24

  • О тирании 25

  • Надежда Мандельштам (1899–1980). Некролог 27

  • Об одном стихотворении 29

  • Марина Цветаева. Новогоднее 41

  • Памяти Константина Батюшкова 41

  • Мрамор 42

  • Скорбная муза 55

  • Поклониться тени 58

  • Напутствие 62

  • Путешествие в Стамбул 63

  • Полторы комнаты 72

  • Место не хуже любого 82

  • Трофейное 83

  • Нобелевская лекция 87

  • Речь в Шведской Королевской Академии при получении Нобелевской премии 90

  • Состояние, которое мы называем изгнанием, или Попутного ретро 90

  • О Марке Стрэнде 93

  • Речь на стадионе 93

  • Как читать книгу - К вопросу о топ-темах и соотношении проза/поэзия 96

  • Похвала скуке - (речь перед выпускниками Дармутского колледжа в июне 1989 года) 97

  • Fondamenta degli incurabili 99

  • Исайя Берлин в восемьдесят лет 112

  • Предисловие к сборнику стихов Владимира Гандельсмана 114

  • Altra Ego 114

  • Демократия! - Одноактная пьеса 118

  • Коллекционный экземпляр 122

  • Нескромное предложение 132

  • О Сереже Довлатове 135

  • "С миром державным я был лишь ребячески связан…" 136

  • Примечание к комментарию 139

  • Письмо Агде Шор 143

  • Письмо президенту 143

  • Предисловие к "Избранному" Е. Рейна 145

  • Вступительное слово на вечере А. Кушнера в Нью-Йорке 10. 12. 1994 148

  • Девяносто лет спустя 148

  • Р. М. Рильке: "Орфей. Эвридика. Гермес" (пер. К. Богатырева) 159

  • Скорбь и разум 159

  • Come in 166

  • Home Burial 167

  • Кошачье "Мяу" 168

  • Памяти Стивена Спендера 170

  • Письмо Горацию 175

  • Предисловие к собранию сочинений Ю. Алешковского 181

  • Частный голос из будущего 183

  • Послесловие к книге: Эдуард Лимонов. Мой отрицательный герой: Стихи 184

  • Примечания 184

Иосиф Бродский
Проза и эссе (основное собрание)

Неотправленное письмо

Под прогрессом языка и, следовательно, письма следует понимать его качественное и количественное обогащение. Письмо является формой, через которую выражается язык. Всякая форма с течением времени стремится к самостоятельному существованию, но даже и в этой как бы независимой субстанции продолжает (зачастую не отдавая уже себе как следует отчета) служить породившей ее функции. В данном случае: языку. Обретая видимую самостоятельность, форма создает как бы свои собственные законы, свою диалектику, эстетику и проч. Однако форма, при всем своем прогрессе, не в состоянии влиять на функцию. Капитель имеет смысл только при наличии фасада. Когда же функцию подчиняют форме, колонна заслоняет окно.

Предполагаемая реформа русской орфографии носит сугубо формальный характер, она - реформа в наивысшем смысле этого слова: ре-форма. Ибо наивно предполагать, что морфологическую структуру языка можно изменять или направлять посредством тех или иных правил. Язык эволюционирует, а не революционизируется, и в этом смысле он напоминает о своей природе. Существует три рода реформ, три рода формальных преобразований: украшательство, утилитаризм и функциональная последовательность.

Данная реформа - не первое и не третье. Данная реформа - второе. Ее сходство с первым заключается в том, что на перегруженный фасад столь же неприятно смотреть, как и на казарму. Своим же происхождением она, по сути, обязана неправильному пониманию третьего… Ибо функция, обладающая собственной пластикой, стремится освободиться от лишних элементов, в которых она не нуждается, стремится к превращению формы в свое стопроцентное выражение.

Говоря проще, письмо должно в максимальной степени выражать все многообразие языка. В этом цель и смысл письма, и оно имеет к этому все возможности и средства.

Разумеется, современный язык сложен, разумеется, в нем многое можно упростить. Но суть упрощений состоит в том, во имя чего они проводятся. Сложность языка является не пороком, а - и это прежде всего - свидетельством духовного богатства создавшего его народа. И целью реформ должны быть поиски средств, позволяющих полнее и быстрее овладевать этим богатством, а вовсе не упрощения, которые, по сути дела, являются обкрадыванием языка.

Организаторы реформы объясняют возражения против нее гипнозом привычки. Но если вдуматься, залог живучести своих предполагаемых преобразований они видят не в чем ином, как в возникновении новой привычки.

Это процесс бесконечный. В конце концов, можно перейти на язык жестов и к нему привыкнуть. Неизвестно, будет ли это прогрессом, но это определенно проще, чем раздумывать, сколько "н" ставить в слове "деревянный". А именно к простоте стремятся инициаторы реформы. Сказанное, конечно же, крайность, но этой крайности, в то же время, нельзя, к сожалению, отказать в известной логической последовательности.

Форма не влияет на функцию, но изуродовать ее может. Во всяком случае - создать превратное представление. Утилитаризм и стандартизация, повторяем, столь же вредны, как перегрузка деталями. Манеж, лишенный колонны, превращается в сарай; колоннада функциональна: она играет роль, подобную фонетике. А фонетика - это языковой эквивалент осязания, это чувственная, что ли, основа языка. Два "н" в слове "деревянный" неслучайны. Артикуляция дифтонгов и открытых гласных даже не колоннада, а фундамент языка. Злополучные суффиксы - единственный способ качественного выражения в речи.

"Деревянный" передает качество и фактуру за счет пластики, растягивая звук как во времени, так и в пространстве. "Деревянный" ограничен порядком букв и смысловой ассоциацией, никаких дополнительных указаний и ощущений слово не содержит.

Разумеется, можно привыкнуть - и очень быстро - к "деревяному". Мы приобретаем в простоте правописания, но потеряем в смысле. Потому что - "как пишем, так и произносим" - мы будем произносить на букву (на звук) меньше, и буква отступит, унося с собой всю суть, оставляя графическую оболочку, из которой ушел воздух.

В результате мы рискуем получить язык, обедненный фонетически и - семантически. При этом совершенно непонятно, во имя чего это делается. Вместо изучения и овладевания этим кладом - пусть не скоропалительным, но столь обогащающим! - нам предлагается линия наименьшего сопротивления, обрезание и усекновение, этакая эрзац-грамматика. При этом выдвигается совершенно поразительная научная аргументация, взывающая к примеру других славянских языков и апеллирующая к реформе 1918 г. Неужели же непонятно, что другой язык, будь он трижды славянский, это прежде всего другая психология, и никаких аналогий поэтому быть не может. И неужели сегодня в стране такое же катастрофическое положение с грамотностью, как в 1918 году, когда, между прочим, люди сумели овладеть грамматикой, которую нам предлагают упростить сегодня.

Язык следует изучать, а не сокращать. Письмо, буквы должны в максимальной степени отражать все богатство, все многообразие, всю полифонию речи. Письмо должно быть числителем, а не знаменателем языка. Ко всему, представляющемуся в языке нерациональным, следует подходить осторожно и едва ли не с благоговением, ибо это нерациональное уже само есть язык, и оно в каком-то смысле старше и органичней наших мнений. К языку нельзя принимать полицейские меры: отсечение и изоляцию. Мы должны думать о том, как освоить этот материал, а не о том, как его сократить. Мы должны искать методы, а не ножницы. Язык - это великая, большая дорога, которой незачем сужаться в наши дни.

1962–1963

Азиатские максимы
Из записной книжки 1970 г

Страшный суд - страшным судом, но вообще-то человека, прожившего жизнь в России, следовало бы без разговоров помещать в рай.

Кошка грациозна при любом положении своего тела. Не то с человеками. Что же тогда есть наши представления о красоте, грации и проч., если на сто процентов отвечают им только животные.

Приходится умозаключить, что когда речь идет о политической системе, отсутствие логики есть признак здоровья.

Дон Жуан, Казанова, Маркиз де Сад - все они своего рода Александры Ульяновы сексуальной революции.

"Вы должны немножко набраться терпения", - сказал NN, зав. отделом поэзии в журнале. "Да? - сказал я. - Я, по-моему, могу его уже выделять".

Вторая мировая война - последний великий миф. Как Гильгамеш или Илиада. Но миф уже модернистский. Содержание предыдущих мифов - борьба Добра со Злом. Зло априорно. Тот, кто борется с носителем Зла, автоматически становится носителем Добра. But second World War was a fight of two Demons1.

На Западе, esp. in States2, мат (фенечка, сленги т. п.) вошел в литературу, в газеты, в журналы. Таким образом, литература крадет мат у публики, ибо стали бы употреблять мы "ебену мать", если бы находили ее в "Правде".

Если не секретно, значит не действительно.

Самое замечательное у наших материалистов это то, что не вся материя - материя. Например, материя Запада уже не совсем материя. Контр-материя.

Классическая поэзия (рифмы, метр etc.) дает возможность формального резерва: других рифм, другого метра. Модернисты с ихним verse libre3 пленники плоскости. Это как рисунок в профиль, когда не можешь представить себе фас. Отсутствие других средств.

Как будто в этом месте живет неизвестное, безымянное божество, как будто это место - его алтарь, где ты то ли принес, то ли принесешь еще ему жертву, то ли услышал уже, то ли еще услышишь его голос: не забывай.

Дурак может быть глух, может быть слеп, но он не может быть нем.

1 Но вторая мировая война была борьбой двух Зол.

2 Особенно в США.

3 Верлибр.

<1970>

Послесловие к "Котловану" А. Платонова

Идея Рая есть логический конец человеческой мысли в том отношении, что дальше она, мысль, не идет; ибо за Раем больше ничего нет, ничего не происходит. И поэтому можно сказать, что Рай - тупик; это последнее видение пространства, конец вещи, вершина горы, пик, с которого шагнуть некуда, только в Хронос - в связи с чем и вводится понятие вечной жизни. То же относится и к Аду.

Бытие в тупике ничем не ограничено, и если можно представить, что даже там оно определяет сознание и порождает свою собственную психологию, то психология эта прежде всего выражается в языке. Вообще следует отметить, что первой жертвой разговоров об Утопии - желаемой или уже обретенной - прежде всего становится грамматика, ибо язык, не поспевая за мыслью, задыхается в сослагательном наклонении и начинает тяготеть к вневременным категориям и конструкциям; вследствие чего даже у простых существительных почва уходит из-под ног, и вокруг них возникает ореол условности.

Таков, на мой взгляд, язык прозы Андрея Платонова, о котором с одинаковым успехом можно сказать, что он заводит русский язык в смысловой тупик или - что точнее - обнаруживает тупиковую философию в самом языке. Если данное высказывание справедливо хотя бы наполовину, этого достаточно, чтобы назвать Платонова выдающимся писателем нашего времени, ибо наличие абсурда в грамматике свидетельствует не о частной трагедии, но о человеческой расе в целом.

В наше время не принято рассматривать писателя вне социального контекста, и Платонов был бы самым подходящим объектом для подобного анализа, если бы то, что он проделывает с языком, не выходило далеко за рамки той утопии (строительство социализма в России), свидетелем и летописцем которой он предстает в "Котловане". "Котлован" - произведение чрезвычайно мрачное, и читатель закрывает книгу в самом подавленном состоянии. Если бы в эту минуту была возможна прямая трансформация психической энергии в физическую, то первое, что следовало бы сделать, закрыв данную книгу, это отменить существующий миропорядок и объявить новое время.

Это, однако, отнюдь не значит, что Платонов был врагом данной утопии, режима, коллективизации и проч. Единственно, что можно сказать всерьез о Платонове в рамках социального контекста, это что он писал на языке данной утопии, на языке своей эпохи; а никакая другая форма бытия не детерминирует сознание так, как это делает язык. Но, в отличие от большинства своих современников - Бабеля, Пильняка, Олеши, Замятина, Булгакова, Зощенко, занимавшихся более или менее стилистическим гурманством, т. е. игравшими с языком каждый в свою игру (что есть, в конце концов, форма эскапизма), - он, Платонов, сам подчинил себя языку эпохи, увидев в нем такие бездны, заглянув в которые однажды, он уже более не мог скользить по литературной поверхности, занимаясь хитросплетениями сюжета, типографскими изысками и стилистическими кружевами.

Разумеется, если заниматься генеалогией платоновского стиля, то неизбежно придется помянуть житийное "плетение словес", Лескова с его тенденцией к сказу, Достоевского с его захлебывающимися бюрократизмами. Но в случае с Платоновым речь идет не о преемственности или традициях русской литературы, но о зависимости писателя от самой синтетической (точнее: не-аналитической) сущности русского языка, обусловившей - зачастую за счет чисто фонетических аллюзий - возникновение понятий, лишенных какого бы то ни было реального содержания. Если бы Платонов пользовался даже самыми элементарными средствами, то и тогда его "мессэдж" был бы действенным, и ниже я скажу почему. Но главным его орудием была инверсия; он писал на языке совершенно инверсионном; точнее - между понятиями язык и инверсия Платонов поставил знак равенства - версия стала играть все более и более служебную роль. В этом смысле единственным реальным соседом Платонова по языку я бы назвал Николая Заболоцкого периода "Столбцов".

Если за стихи капитана Лебядкина о таракане Достоевского можно считать первым писателем абсурда, то Платонова за сцену с медведем-молотобойцем в "Котловане" следовало бы признать первым серьезным сюрреалистом. Я говорю - первым, несмотря на Кафку, ибо сюрреализм - отнюдь не эстетическая категория, связанная в нашем представлении, как правило, с индивидуалистическим мироощущением, но форма философского бешенства, продукт психологии тупика. Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером происходящего. Поэтому и сюрреализм его внеличен, фольклорен и, до известной степени, близок к античной (впрочем, любой) мифологии, которую следовало бы назвать классической формой сюрреализма. Не эгоцентричные индивидуумы, которым сам Бог и литературная традиция обеспечивают кризисное сознание, но представители традиционно неодушевленной массы являются у Платонова выразителями философии абсурда, благодаря чему философия эта становится куда более убедительной и совершенно нестерпимой по своему масштабу. В отличие от Кафки, Джойса или, скажем, Беккета, повествующих о вполне естественных трагедиях своих "альтер эго", Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее - о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость.

Мне думается, что поэтому Платонов непереводим и, до известной степени, благо тому языку, на который он переведен быть не может. И все-таки следует приветствовать любую попытку воссоздать этот язык, компрометирующий время, пространство, самую жизнь и смерть - отнюдь не по соображениям "культуры", но потому что, в конце концов, именно на нем мы и говорим.

1973

Меньше единицы

1

По безнадежности все попытки воскресить прошлое похожи на старания постичь смысл жизни. Чувствуешь себя, как младенец, пытающийся схватить баскетбольный мяч: он выскальзывает из рук.

Я немногое помню из своей жизни, и то, что помню, - не слишком существенно. Значение большинства мыслей, некогда приходивших мне в голову, ограничивается тем временем, когда они возникли. Если же нет, то их, без сомнения, гораздо удачнее выразил кто-то еще. Биография писателя - в покрое его языка. Помню, например, что в возрасте лет десяти или одиннадцати мне пришло в голову, что изречение Маркса "Бытие определяет сознание" верно лишь до тех пор, пока сознание не овладело искусством отчуждения; далее сознание живет самостоятельно и может как регулировать, так и игнорировать существование. Для того возраста это, безусловно, было открытием - но отмечать его вряд ли стоит, и другие наверняка сформулировали его лучше. И так ли уж важно, кто первым раскусил духовную клинопись, прекрасным образчиком коей является "бытие определяет сознание"?

Так что пишу я это не для того, чтобы уточнить хронику жизни (таковой нет, а если и есть, то она несущественна и, следовательно, еще не искажена), а больше по той обыкновенной причине, по какой вообще пишет писатель: чтобы подхлестнуть язык - или себя языком, в данном случае чужестранным. То немногое, что я помню, сокращается еще больше, будучи вспоминаемо по-английски.

Для начала должен положиться на мою метрику, где сказано, что я родился 24 мая 1940 года в России, в Ленинграде, хоть и претит мне это название города, давно именуемого в просторечии Питером. Есть старое двустишие:

Старый Питер,
Бока повытер.

Дальше