Врата смерти - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 11 стр.


- Давайте я вас, трусы, благословлю. На смелость. - Он уже смеялся, хохотал в открытую. Они глядели на него округлившимися глазами, если только узкие щелки бурятских глаз могут округлиться, расшириться. - Встаньте на колени! Не хотите?.. Не надо. Мысленно вы все стоите передо мной на коленях. Потому что я один в целой Степи умею убивать, как никто. Умею взять деньги там, где они упрятаны за семью замками. Умею ограбить того, кто хочет ограбить меня. И я отличаюсь от вас тем, что мне на это все, непотребное у других людей, Буддой разрешенье дано. Дано! - Он простер руки над круглыми бритыми головами бандитов. - Благословляю вас! Попытайтесь быть, как я! Не сможете! Мое святое благословенье да будет с вами!

- Кончай ломать комедию, Георг, - сквозь зубы процедил Дугар-бейсэ, - не смешно. Кончена твоя степная песня, царек сдвинутый. Ты и продержался-то благодаря своему сумасшествию. Только никто не верил в твою игру. Не верил, что ты сумасшедший. Все тебя давно разгадали. Кончен бал, погасли свечи…

Он стоял над ними с руками, простертыми для благословенья, как будто застыл на морозе, не опускал их. Дугар-бейсэ схватил его за запястья. Нанзад-батор, выхватив из кармана увесистый кольт, выстрелил. Он выстрелил Джа-ламе не в голову, не в лицо - в голую грудь. И Джа-лама не сразу упал. Он, задрав голову, видел, как, пораженный тем, что они подняли руку на Царя Степи, Дугар-бейсэ попятился, зацепил плечом охотничье ружье, и оно с шумом свалилось со стены; ружье зацепило грузный автомат Калашникова первых выпусков, и он тоже упал, грохоча; автомат зацепился ремнем за старый, времен гражданской войны, маузер, и он брякнулся, ударив металлом о металл; и так, зацепляясь друг за друга, начали валиться со срубовой стены, как заколдованные, все убийственные железяки, когда-либо собранные на земле, у доверчивых людей, купленные или выманенные, великим Джа-ламой, грозой байкальских бандитов.

И Джа-лама крикнул:

- Суки!

И у него горлом пошла кровь.

‹…›

Я стояла перед толстой дверью, как перед слоем льда. Я должна была открыть дверь в сенцы. Прорубить ломом прорубь. И нырнуть - головой в ледяную черную воду.

Я ударила дверь ногой.

Он лежал на дощатом полу сеней голый, лицом вниз, и между лопаток его сочилась кровью рана, и в круто вывернутой, как у мертвого быка, шее тоже темнела красная рана.

Я прямо смотрела в лица воинам. ‹…› И я вынула из-за спины руку с крепко зажатым, чуть кровь не брызгала из-под пальцев, "смит-вессоном" моего Джа-ламы, тридцать восьмого калибра, бодигард-эрвейт, стэнлесс стил, и наставила дуло прямо в лица палачам, бритым солдатам, мародерам, приблудным псам, заблудившимся в степи малым детям. Разве стреляют в детей?!. В глупых детей не стреляют. Глупые дети убили Джа-ламу. Будда их за это накажет.

- Вон! - крикнула я оглушительно, громче Георгова звонка. От моего крика свалился на пол последний, висящий на стене, острый маленький японский кинжальчик - из тех, что японские куртизанки засовывают себе в высокие прически, чтобы, когда придет минута, защититься от насильника, от убийцы, от того, кто будет слишком мучить бедную нежную женщину, восточную розочку с жемчужиной внутри.

Бандиты попятились. Они не ожидали такого поворота событий. Это был закрытый поворот. Нанзад-батор прикусил губу.

- Тише, не стреляй, девочка, мы сейчас уйдем, - примирительно, успокаивающе проронил Дугар-бейсэ, пятясь, разглаживая пальцем усы, - тише, тише… не надо баловаться такой опасной игрушкой, не надо, тише, видишь, мы уходим, мы…

Он бормотал медленно и сонно, будто гипнотизируя меня. Я держала револьвер крепко. Будто весь век только и делала, что стреляла.

Да, они уходили, а я оставалась. Вот проскрипела забухшая на морозе дверь. Вот скрылись бритые, будто лысые, жестокие и гладкие, как чугунные шары, головы за ней. Вот закрылась она, дверь, плотно, намертво. Будто крышка гроба - навсегда.

Я никогда не выйду из этой черной срубовой избы. Никогда.

Я упала на колени рядом с Джа-ламой. ‹…› Мой истинный сумасшедший. Истинно, истинно говорю вам: тот, кто… Ему не нужен был мой медный крестильный крест. Он был безумьем Востока. Он говорил мне, смеясь, взяв мое лицо в руку, как берут очищенный плод, чтобы съесть его: твой Христос тоже Восток, Он восточный человек, Он бродил по нашим пыльным дорогам, Он учился у Будды. Не зазнавайся.

Нет, я не зазнаюсь. Я взяла его за плечи. Я перевернула его на спину, хоть это и было очень тяжело. Я утомилась, будто тащила бревно. Какой мертвый человек тяжелый, даже такой худой, как Джа-лама. ‹…› Куда ушла твоя душа, Джа-лама?!

И будто смеющийся, жестокий, хриплый голос услышала я над собой:

"Я вошел в состоянье бардо, дура, и ушел в другое свое перерожденье. Я знал, что меня пришли убить, и я успел подготовиться к входу в бардо. Теперь надо бы сделать так, чтобы ты прочитала священную мантру. Ты ее знаешь. Я тебе ее говорил. Шептал, ночью, под Луной. Вспомни! Повтори! Помоги мне! Тогда я смогу родиться в обличье Царя, не собаки… и они больше никогда не убьют меня, как собаку… пулей в затылок… что ж ты молчишь?!."

Тщетно. Я все забыла. Я забыла слова священной буддийской мантры. Да, он ведь читал мне мантры из этой древней тибетской Книги Мертвых, называемой бурятами "Бардо Тодол". Он втемяшивал их в меня, а в моей набитой опилками головенке, слышавшей только Моцарта и Чайковского, звучало родное, русское: "Богородица Дева, радуйся…" Забыла. Не скажу. Не спасу. У каждого свое спасенье. Ты уж сам там, в бардо, Джа-лама, ладно. Ты сам. Сам. ‹…›

Я встала с колен. Подняла револьвер, не видя, не глядя. Шатаясь от рыданий, вошла в избу. Рубаха была вся в крови. Будто это меня ранили. У Георга никогда не было телефона. Никакую милицию не вызовешь. Он жил в Степи. Он умер в Степи.

Я, плача, поднесла "смит-вессон" к лицу. Какой же маленький! Ну просто игрушечный. А настоящий. Я ковырнула ногтем стальной выступ. Защелка отъехала. Из корпуса выпростался барабан. Я глянула на просвет. Дырки смешливо зияли в черном барабане. Я слепо, потрясенно крутанула его пальцем. Барабан был пустой. Ни одного патрона.

В то утро его смерти я не увидела Луны, хотя она стояла высоко над домом, над заметеленной избой, маленькая, вся словно завалившаяся за синюю подкладку небесной заиндевелой шубы, как кислое сибирское яблоко.

Я смотрела только на землю.

А на земле было полно дел после смерти Джа-ламы. Когда прибыли жители и соседи, милиционеры и солдаты, старые бурятские бабки и курильщики-дворники, пацаны-зеваки и плачущие ярко раскрашенные подозрительные девицы, пожиравшие мертвое тело глазами, мне дохнуть было некогда. Людей охватила паника. Все кричали: "Бандиты!.. Бандиты!.. Всех надо бояться!.. Наше время такое ужасное!.. Нас всех в любой момент… перестреляют!.." В вещах Джа-ламы рылись, копошились. Его избу беззастенчиво грабили. У него оказалось много богатого добра - не только коллекция музейного оружия, вся свалившаяся на пол в миг его смерти. Приехал и хамбо-лама - буряты пригласили его, прочитать Священные мантры над телом, возжечь куренья. В шкафах отыскали связки драгоценных камней, золотой песок в кожаных мешках - "пшеничку", как его часто презрительно-ласково именовал Джа-лама, взвешивая мешочки на ладони, - золотые слитки, маленькие золотые статуэтки Будды, сидящего в позе лотоса, Белой Тары, Авалокитешвары. У кого он украл все это?.. Кто все это ему пожертвовал?.. Неизвестно. Это были магические вещи. Вещи, дававшие ему силы жить. Я одна знала это. А все, поджав губы, думали: вот бандюга, сколько награбил, а!

Скота - коров, коз, овец, кошек и собак - у Джа-ламы не было, и некого было, сложив погребальный поминальный костер, жечь на Крестовоздвиженской площади Иркутска. Нанзад-батор, правда, умолял: дайте мне его сердце! Я вырву его сердце, съем и стану таким же неуязвимым, как он!.. Все вокруг смеялись. Станешь, как он, сумасшедшим?!. Иркутский дурдом по тебе, солдат, плачет!.. И никто не знал, как поступить с телом Джа-ламы, худым, жалким, голым, неуязвимым и бессмертным. Его останки тоже надлежало, по святым законам Степи, предать огню. Но ни у кого рука не поднималась на это.

И тогда вперед выступила я. Я сказала: "Вы на Востоке живете или не на Востоке?" - "На Востоке!.. - закричали все сначала робко, потом оголтело. - Мы живем на Востоке!.." - "Тогда сожжем то, что надлежит сжечь", - сказала я жестко. И услышала в своем голосе звуки, склепывавшие железную речь Джа-ламы.

И бурятские старухи пихали друг дружку в суглобые скрюченные бока локтями и шипели друг дружке на ухо: гляди, гляди, это его вдова. "А зачем же она властям, солдатам отдала все драгоценности?.. щедрая!.." - "Да нет, дура, сумасшедшая, как и он…"

И подняли тело Джа-ламы на руки, и вынесли во двор, весь заметенный снегом, заметеленный весь. И высокое, прозрачное, как Байкал, голубое небо стояло над нами великой перевернутой прорубью. И головы наши, и глаза наши тонули в ней. И мгновенно мальчишки нанесли сухих веток, кедрового и елового лапника. И сложили большой костер. И подошел Нанзад-батор, и взмахнул ножом, которым хотели меня убить, и по старому монгольскому обычаю отрезал Джа-ламе голову - так отрезают от тела голову поверженного врага. И положили в костер тело Джа-ламы, и зажгли костер, подожгли с четырех сторон. И огонь обнял его тело, и сгорел он, и вместе с кедровыми ветками, с еловыми иглами обратился в пепел. Сгорела его кровь, его мясо и кости. А его голову Нанзад-батор насадил на пику, на старую аратскую пику из его же коллекции, уже наполовину растащенной милиционерами, соседями, пацанвой, и высоко поднял пику, и люди склоняли головы и шептали мантры, люди задирали головы, люди все прибывали во двор, люди валом валили со всего Иркутска, люди приезжали из Аги, из Иволги, из Верхнеудинска, из Гусиноозерска, из самого Улан-Удэ, из всех дацанов, чтобы увидеть своими глазами торчащую высоко на пике голову Джа-ламы, того, кто еще в ранней юности съел в Тибете листья от Древа Жизни, одиноко в горах растущего, дающего бессмертие.

И я стояла, подняв простоволосую голову, в окровавленной ночной сорочке, глядела на голову, воздетую на пику, и плакала тихо, чтобы никто не заметил слез, но слезы, как голомянки, плыли в ледяной проруби лица.

И лицо мое было как белый лик Луны, и я шептала сама себе белыми от мороза губами: держись, царица ночи Ай-Каган, придет ночь, и ты будешь владычить опять. Утро - не твое время. День - не твое царство. Лишь в черноте ты посылаешь золотой, царственный свет свой. Лишь во тьме ты произносишь молитву, и белым молоком уйгурских кобылиц она льется вниз, на затылки и плечи усталых, ничему и ни во что не верящих людей.

И снег падал вниз с прозрачного голубого неба - так падают сверху вниз печальные старомонгольские письмена.

Рельеф седьмой. Любовь и смерть

‹…›

Луна глядит на укутанную в песцовую шубу снега и инея, молчаливую землю. Все реки подо льдом. Спит замок Тинтажель. Спят громады кирпичных мрачных домов, и внутри них, увязанные в каменные мешки, спят плененные люди. Их по рукам и ногам повязала Смерть. А тот, кто полюбил, бессонный. Его глаза - две звезды. Луна - его корона. У меня тоже такая была корона. Я была увенчана, коронована. Я тоже сподобилась быть царицей на этом свете, еще на этом; Царицей любви своей. ‹…›

Я ждала его. О, как же я его ждала.

А может, это была не я, а белокурая Изольда, я уже не отвечаю за себя. У сумасшедше любящих все плывет и тает перед глазами, и они - это уже не они, а все сущее вокруг; и те, кто умер давно, вдруг оживают в них, и они путают имена, времена. Король Марк уехал на охоту с друзьями, я томилась в избе одна. Лес блистал всеми алмазами под январским солнцем. Я решила дерзко: тоже надену лыжи, как и они, мужчины, побегу в соседнее село, в Морозово, там рядом ручей в лесу, в снегу, бьет ключ; возьму большую бутыль, наберу из родника зимней воды…

Закусив губу, я напялила бурки, пристегнула короткие широкие лыжи. Настоящие охотничьи лыжи, я любила в них ходить. Привязала к поясу пустую бутыль, как флягу. Погляделась в зеркало: ничего себе Изольда!.. волосы из-под шапки по плечам разбросаны, щеки румяные, как клубника, глаза горят отвагой… Воительница!.. Вперед!

Я выкарабкалась на лыжах со двора, закрыла на вертушок калитку, оттолкнулась палками - и заскользила, покатилась, резко взмахивая руками, втыкая палки в снег, пошла, пошла - по накатанной охотниками лыжне, прямо на север, в Морозово, ну, часа три пройду, не меньше. А что?.. Пить захочу - вон он, снег. Везде. Зачерпни в пригоршню - и ешь, и пей.

Солнце заливало меня желтым липовым медом. Я была совсем одна в лесу. Я вольно, свободно шла по лыжне, взмахивая палками, дышала ровно, спине было жарко, и между лопаток тек пот. И я не заметила, как, когда на лыжне появился человек. Он шел наперерез мне, и он мог свободно обойти меня на лыжне, обогнуть, и он приближался ко мне стремительно, потому что он шел быстро, гораздо быстрее меня, но он этого не сделал. Он остановился прямо передо мной, заграждая мне путь. Остановилась и я. Минуту мы молча глядели друг на друга. Он стащил с головы черную лыжную шапку. Бросил ее себе под ноги. Подкатился на лыжах еще ко мне, ближе. Я увидела, какой он морщинистый и седой. Колко торчала короткая стрижка.

- Здравствуй, Изольда моя, - сказал он тихо, и я увидела слезы в его запавших глазах, и дрожь прошла по всем морщинам его. - Как же долго я ждал тебя. Всю жизнь.

Я стояла на лыжах перед ним, и его дрожь передалась мне. Солнце заливало нас обоих торжественным, как в церкви, светом. Будто бы нас венчали, а мы сами про себя еще ничего и не поняли. Я испугалась. Старый лыжник на пустынной лыжной тропе в лесу, мало ли что… Я слегка подалась назад. Зацепила носком своей лыжи за его лыжу. Лыжи не смогли расцепиться.

- Вот видишь, - он серьезно показал на сцепившиеся лыжи, - даже неразумная деревяшка подает тебе знак. Не отшатывайся от меня. Не отталкивай меня никогда. Я твой. Я же Тристан, как же ты могла меня не узнать?..

Ну да, юродивый, юродивый!.. Меня всю трясло. Скорей назад. Нет, вперед! Только вперед! Я должна дойти до Морозовского ручья!

- Пустите меня, - сказала я хрипло, - вы не имеете права…

- Я имею все права на тебя, - его лицо оказалось снова рядом со мной. Широкая деревянная морщинистая маска лица. Кора дуба. Лесной идол. Леший. - Я встретил тебя - и тут же узнал тебя. Ничего, ты сейчас меня узнаешь. Нам надо только выпить любовный напиток. И съесть любовную ягоду. Стой. Погоди.

Он огляделся. Мгновенно наклонился к ближнему кусту. И скусил с ветки, вобрал в рот висящие на ней темные ягоды. И, разогнувшись, снова на скользких лыжах подкатился ко мне. И взял меня за плечи. И его руки в рукавицах прожгли мне плечи через мою курточку, через овечий мех его мощных рукавиц. И я вздрогнула. И я не оттолкнула его.

- Дай мне губы свои, - сказал странный старик хрипло. - Дай мне прекрасный, любимый рот свой. И я вдуну в тебя жизнь. И мы не сможем друг без друга. У тебя было так в жизни, чтобы не могла жить без любимого?..

- Кто вы, принц?.. - спросила я насмешливо, дрожащим голосом. Его лицо приближалось, заслоняло мне весь свет. - Где вы оставили вашу черную лошадь с зелеными глазами?.. Из какого желтого дома вы сбежали?.. Пустите меня сейчас же, мне некогда, я опаздываю, я… закричу…

- Кричи, - прошептал он, и его глаза, его губы оказались рядом с моими. - Ты будешь кричать. Ты будешь кричать от счастья, от великого счастья, родная, что мы наконец вместе. Дай мне губы свои.

Он наложил свои пылающие губы на мои и вдвинул свой язык в мои губы, и вместе с его горячим языком мне в рот впало, скользнуло сладкое, опьяняющее, и я вглотала то, что было подарено мне, что вошло в меня великой сладостью, колдовством, блаженством; это были ягоды черного сладкого шиповника, что он скусил с дикой колючей ветки, и держал под языком, и подарил мне, вдунул в меня.

И как только во мне, во рту моем оказался мед его ягод, все во мне вспыхнуло, все во мне стало огнем. Я чувствовала: и в нем тоже. Два огня, два костра в лесу на снегу. Мы сжали друг друга в крепком объятии. Я задохнулась. Мы соединились в таком неистовом поцелуе, что корабельные сосны, и мрачные ели, и пихты, и березы, опушенные снегом, над нашими головами поплыли, закружились, качнулись, рухнули. ‹…› И мы, сходя с ума, обнимая друг друга в чащобе, в солнечный день, на снегу, в виду голых зимних кустов черного шиповника, предались любви.

‹…›

Зимний корабль плыл по зимнему ледяному морю, а они на сугробной палубе, пьянея от счастья, от того, что наконец добежали друг до друга, лишь выпустив друг друга из объятий, опять заключали в объятья друг друга. ‹…› И пропела над ними маленькая январская птичка - может быть, снегирь? И упала с высокой сосны шишка - прямо в снег перед ними. И, цепляя коготками за кору, пробежала по стволу белка, и ее серый пушистый хвост весело мазнул по иглистой ветке. И незнакомый зверь далеко в лесу крикнул: и-и!.. И они были частью леса, они слились с деревьями и животными, со снегом и соснами, с небом и солнцем. И Тристан шепнул ей, румяной, и они сидели лицо против лица, и сплетшиеся чресла их горели:

- Вот мы не умрем никогда. Ты понимаешь это?..

Она кивнула - она не могла говорить. ‹…› Корабль, несший их на зальделой палубе, все стремился вперед и вперед, только вперед и вперед, высоко задирая бушприт, разрезая форштевнем белые волны, и вместо флага у них на корабле было яркое белое солнце, оно моталось на самой высокой мачте, на ярко-красной, как кровь, корабельной сосне, на самой вершине.

И я с тех пор стала ждать Тристана везде и искать его - везде.

Назад Дальше