В грязном, замурзанном детском кулачонке истово, торжествуя, просверкнула бирюза - небесно-опасным, смертно-изначальным светом. Священник, молча рассматривая бирюзовый крест, подумал о том, что так горят на рассвете далекие святые горы Беловодья. А может, так горит Байкал, когда вокруг залягут снега и бесовски запляшут метели, а он все хранит живую синюю ласку по-мужски спокойной воды.
- Ты крещеная, раба Божия? - строго, блестя добрыми глазами, спросил он.
- Нет, - помотала головою Ксения и улыбнулась.
- А крест зачем тогда носишь?
Ксения смутилась, голову опустила. Молчала.
- Это я однажды спала, спала… а во сне его на меня мама надела, - еле слышно пробормотала.
- Так давай я тебя окрещу, - просто сказал священник. - Как звать тебя?
- Ксенькой…
- Что ж, Ксения. Опускай ручонки в купель. Наклоняй голову. Эй, восприемники, у кого-нибудь осталось сухое полотенце?..
Ксеньина шубка упала к ногам. Она, как новорожденный бычок, неумело, едва держась в равновесии, наклонилась над резной каменной чашей. И когда на нее сверху, из ночного запредельного мира, из страшного и прекрасного Мира Взрослых, полного звезд, крови, войн и любовей, обрушились потоки воды, она сначала задохнулась, потом стала ловить эту воду ноздрями, губами, не понимая, теплая она или холодная, сладкая или соленая, она чувствовала, что вода была ж и в а я, что она омывала ее для новой жизни, а священник, воздымая в худой руке ковш, говорил - и она слышала это ясно - о Потопе, об Омовении, о Гробе Господнем. Ропот людской кругами ходил по церкви. Слышались всхлипы.
Ксения подняла от купели мокрую, курячью головенку, коски протянулись по спине, меж лопаток, веревками. Священник набросил ей на затылок чистую тряпицу, промокнул влажные волосы, склонился и поцеловал, еле коснувшись жаркими сухими губами, бирюзовый крестик на девочкиной шее.
- Благодать на тебе, дитя, - произнес он, и прозрачные глаза его наполнились слезами, когда выпрямлялся над ней каланчою. - Мука мученическая и благодать. Ну, иди, раба Божия Ксения, и гляди, как можно дольше не купайся, потому что я тебя помазал миром и елеем, елей - это мудрость, а миро - любовь. Иди! Вот шубейка твоя.
Крещеные кучкой столпились вокруг нее. Кто-то плотней укутал ее в тулупчик. Кто-то пощупал жадно бирюзу на шее. Кто-то сунул в руки просфору. Кто-то крикнул: "Ходят бродяжки всякие!.. И во храм их безнаказанно пущают!.. А вдруг у нее - вши!.. А с ее волосы состригли и тоже кинули в купелю!.. А тута старушки святые этую воду пьют, ить она благословенна!.. Гоните ее вон из храма, шельму, развелось этих собачат!.."
Священник резко и сурово обернулся на крик. Серебро его широких одежд раздулось, полетело по ветру, забредшему в церковь чрез отворенную дверь.
- Мороз, мороз, - тихо сказал он и прикрыл глаза. - Мороз души людские сковал. Эту мерзлоту и Христос не растопит, ежели придет. Но Он придет. И мы Его в блеске света и славы узнаем.
Он, прищурясь, отирая ладонью пот со лба, следил, как девочка, внезапно и чудесно окрещенная им, шла неровным шагом к церковным вратам.
Ксения подбежала к выходу. Мороз, балуясь, пахнул ей в лицо. Она обернулась на прощанье.
- Покрести лоб-то! - шепнул чей-то хриплый голос грубо.
Она растерянно поглядела на свои руки, оглянулась на медовые, темно-золотые иконы. От горящих свечек пахло медом и маслом. Поодаль, за бьющимися огоньками, молча стоял человек с русой бородой, глядел на нее. Игла кольнула ее в то место, где в груди было горячее всего, где билось птицей.
Она у матери одна была. "Сирота" - говорили о ней люди. А может, это стоял и смотрел на нее из тьмы храма ее отец?
Она быстрее побежала к распахнутой двери, скорей на волю - и выпрыгнула из церкви, как из лодки-долбленки, в крутящуюся, верткую белую воду зимы, в стынь, алмазы и синь.
А вокруг!.. - люди сыпались седой хвоей, тащили в руках и на загорбках все, что можно было уволочь в свои утлые, теплые домишки - перевязанные шпагатами елки и схваченную инеем картошку, рыжие апельсины и турмалиновые гранаты в авоськах и длинные голые прутья багульника - авось средь зимы расцветет лиловыми звездами! - и каждому из многоочитой толпы хотелось в единственной жизни - праздника и любви.
И стояла Ксения перед Великим Рынком, и Великий Рынок, танцуя и крича: "А вот возьми!.. А лучше всех!.." - улыбался ей.
И во множестве криков Ксения различила один истошный крик:
- Девочку потеряли! Девочку потеряли!
Ксения надменно повела глазами - ну, уж это не ее потеряли, она-то на рынке своя, она не потеряется! - дернула плечом, повернулась против солнца и ввинтилась в пестротканую толпу, в кучно сбитые тулупы и дубленки, расшитые пимы и драные валенки, в нафталинные запахи старушьих поддергаев и в девичьи песцовые воротники, прячущие золото кос и нежные птичьи шейки. Рынок любил Ксению, и она любила рынок без оглядки, особенно воскресный - царский корабль, носом разрезающий снежное море, полный яств, игрищ, плясок, лошадок, каруселей, пирогов на лотках, леденцовых петухов во ртах у цыганских детей… - а это что там?!. Ну-ка дай-ка я погляжу!.. Про такие дела мамка мне еще не рассказывала!..
На крохотном, ярком снежном пятачке возвышался длинный, как столб, дядька. В руке он держал черную железную игрушку, маслено блестевшую, поднимал ее к небу, размахивал ею. Резкий голос далеко разносился в густом пахтанье мороза:
- Налетай-подходи, от судьбы пощады не жди!.. Везет лишь раз в жизни, остальное - гиль!.. Всего один выстрел - и, если вы везун, вы получаете состояние, пожизненную ренту, дом в Калифорнии и библиотеку словаря Брокгауза - Ефрона!.. Цена жизни - жизнь, цена смерти… - голос прервался, и в пустоту хлынул дразняще-дикий гомон рынка. - Смерть!.. В обойме на шесть выстрелов - только один патрон!.. Тот не русский человек, кто не испытал судьбу!..
Молчание. Шорох инея, скрип под унтами, валенками. И - широко по рынку, над церковью, над взмывшей в лазурь грязной, дегтярной стаей ворон - крик:
- Русская рулетка!.. Русская рулетка!..
Ксения, растаращив глаза, ринулась ближе. Черная странная машинка в руке сухопарого дядьки вертелась над толпой. Рядом с дядькой вращался прозрачный целлофановый барабан с цифровыми насечками. Под цифрами, в каждом отсеке, видимые сквозь замасленный целлофан, лежали плотные пачки банкнот. "Деньги", - определила Ксения знающе. У них с матерью никогда их не было вдоволь. Она видела, как тряслись огрубелые руки матери, когда та вынимала из-за пазухи, из нашивного кармана, заработанные в больнице либо на рынке мятые засаленные бумажки: мало! Всегда их было - мало, чтобы вдоволь поесть, чтоб купить с лотка нарядную книжку, чтоб снять хорошее, теплое жилье - они так и зябли в больничном чуланчике! Мало! Мало было собачьих денег!
Еще шире стали глаза Ксении. Сверкнули. Она вывернулась из круговерти народа прямо под ноги длинному дядьке с железкой.
- Как играют в вашу игру? - сердито спросила.
Топтавшиеся рядом, на снегу, красноносые пацаны примолкли, стали дергать ее за края шубейки. "Дура ты! - шепнул один, судорожно шмыгнув. - Эта штука - револьвер! Ка-ак даст!.." Ксения лягнула его валенком, и он упал в снег. Длинные ноги дядьки, обутые в военные, на шнуровке, ботинки с заклепками, оказались совсем рядом с ней. Она задрала голову, чтобы поглядеть на дядьку, как на позолоченную звезду на вершине елки. Увидала небритый синий подбородок и раздувшиеся, как у лошади, ноздри.
- Эй, товарищ! - крикнула. - Я замерзла ждать! Дай сюда твою железяку!
Долговязый наклонился к ней. В глазах-рыбах, бившихся пьяно в накинутой сетке морщин, чешуею блеснуло изумление. Он покачался туда-сюда, дохнул на маленькую Ксению перегаром, опасливо отвел от нее руку с черной стальной заковыкой.
- Гуляй, гуляй, - бормотнул. - Гуляй отсюда. Мамка тебя ищет.
- Дай! - крикнула Ксения и протянула руку к железке.
Народ вокруг зароптал: "Ну чо… ну пусть поиграется… ну, у него там вместо патронов, чай, небось каки-нито пугачки всунуты… Разреши ей, дяденька, позволь!.. ну чо тебе стоит… деньга-то у тебя настоящая… а револьвер-то - не настоящий… кто ж тебе бы настоящим-то тут вертеть позволил… пусть стрельнет… а куда стрелять-то надо?!. ничо не объясняет, холера… да пусть пальнет, жалко, што ль!.." Длинный вздохнул. Мороз ел ему щеки, щипал за усы. Эта приставучая девчонка не отлипнет. Но ведь ему за нее Господь Бог задаст по первое число, если… если. Искра сумасшедшинки прошила его зрачки, он присел на корточки и вложил кольт в протянутые ладони девчонки.
- Давай крутану барабан, - прошептал хрипло. - А потом ты поднесешь эту штуку к виску… вот сюда, приставишь железную трубочку. И нажмешь вот здесь. Вот. Это "собачка".
- Где собачка? - сурово спросила Ксения, нахмурясь. - Эта железная сопля - собачка? Дядя! Что ты болтаешь! Собака живая и лает. Вот сюда приставлять? И все?.. И… нажать?
Дядька чуть не заплакал, глядя в задумчивое лицо Ксении, закинутое вверх, к небу, вызолоченное морозом. "Исусе-Мария, Исусе-Мария, она же девчонка", - прошуршал шершавыми губами, цапнул пятернею синюю щетину. Ксения недвижно стояла с тяжелым кольтом в руке, потом со вздохом подняла его, приставила к виску, как ей объяснил небритый фокусник, зажмурилась от напряжения и выстрелила. Созерцающие зеваки затаили дыхание. Синь неба взорвалась торосами света.
- Холостой, холостой, - зашептал дядька вне себя, холодный пот выступил у него на лбу и спине, - холостой, холостой. Ох, какой же я дурак!
‹…›
Небритый мужик наклонился к ней и вырвал револьвер у нее из руки. В глазах его плыли светящиеся, как рыбы, слезы.
- Девчонка, - шепнул он: голос по-прежнему не повиновался ему. - Ну, в рубашке ты родилась, непонятная ты девчонка. Где мамка твоя?.. я тебе без мамки выигрыш не дам, а выиграла ты, девчонка, будь здоров… можешь дворец себе построить. Вот… катанки новые справишь, твои-то латаные, драные. Ну, дела!.. Брысь за мамкой живо!.. Я здесь буду стоять, подожду. Гляди под машину не попади, их по рынку куча шастает! Ну, ты лихая!.. Оторвочка!.. Беги, зови мамку, ты ей на серебряном блюдечке - во какое счастье сейчас принесешь, она и присядет прямо в снег от радости!.. Я б тоже - от ужаса! - сел в сугроб, отдохнул… Шпарь! Жду! Сто тысяч твои! Скажи мамке: сто тысяч!..
И небритый турнул Ксению из плотного круга зевак вон, ближе к рядам с медом и ягодами-фруктами. Ксения чуть не споткнулась, зашарила руками по воздуху, выпрямилась, бычком побежала вперед. Там, в ягодных рядах, не было ни горки с облепихой, ни ее матери. И перекрестный гул голосов разъединялся, висел, накладывался друг на друга тяжелыми, чугунными рельсами.
- Мама! Мама! - завопила Ксения.
Ей не было ответа; цветное разношерстье людей крутилось, вертелось, слеплялось и разрывалось на грубые, пьяные лоскуты, сшивалось опять веселой иглой солнечного луча, матерною песней, переброшенным через головы высохше-серебряным чебаком. А к длинноногому дядьке с прозрачным барабаном подошла высокая красивая женщина в серой каракулевой шубке - такая красивая, что Ксении захотелось схватить ее за руку и на весь мир закричать: "Не бывает такого! Не бывает!.." Под нежной мерлушковой шапочкой бились прибоем ярко-синие, цвета неба над рынком, огромные глаза, разрезом напоминающие длинный южный орех (на лотках такие продавали, Ксения названия не запомнила), кожа щек и шеи горела золотом и смуглотой, а размах заиндевелых бровей был широк - шире крыльев морской птицы чайки, когда на нее смотришь, прищурясь, в бинокль. Чудно изогнутые губы красивой женщины дрогнули в пунцовой усмешке, когда она остановилась совсем близко от барабана. Она что-то сказала длинному дядьке, и тот, указав пальцем на Ксению, широко разевая рот, смеясь, дурачась, что-то ей ответил в свой черед и протянул черно сверкнувший на солнце кольт. "Не надо!" - хотела крикнуть Ксения. Страх обхватил ее цепкими лапами. Запоздалый, липкий страх.
Толпа пучилась, вздувалась и рассасывалась, пятна юбок и шалей налезали одно на другое, вспыхивали, гасли. Праздник снега продолжался, из репродукторов гремела танцевальная тараканья музыка, бабы, продающие слитки застылого молока, лузгали тыквенные семечки, плюя зеленую шкурку в лазуритово-хрусткие сугробы. Прогремел выстрел. Ксения, когда в себя стреляла, свой выстрел не услышала. Этот - услыхала. Этот - заложил уши, и все почернело внутри и налилось: давящим, дегтярным, смрадным. "А-а-а-а-а! - закричали, заквакали, заблажили голоса. - А-а-а-а-а-а!.. Скорую!.. Скорую!.. Скорую!.. Поздно!.. Поздно!.. А-а-а!"
Расталкивая людей, Ксения ринулась туда, в ужас. Она будто ослепла. Ее, бегущую, швыряли из рук в равнодушные руки, перебрасывали, будто мяч. Внезапно слепота прошла, и она увидела. Красивая женщина лежала на снегу - неудобно, смешно и жутко: с вывернутым кнаружи локтем, с задранной в небо головой, так, что на шее резко обозначились ребристые щитки гортани. Русые волнистые волосы выбились из-под мерлушковой шапочки и теперь разбросались по грязному, утоптанному снегу, их мертво, тихо пошевеливал ветер. И ярко-синие, цвета лазуритового крестика на Ксеньиной грудке, глаза застыло глядели в зенит, прямо в солнце, и зрачки уже не сужались и не слепли. У виска валялся ненужный кольт, и кровь на снегу дымилась, прорезая в ноздреватом насте темно-багровые ямины и проталины. Ксения подбежала к ней, лежащей; присела на корточки, обняла ее за каракулевые плечи, затрясла. Крик вырвался из нее против ее воли.
- Вставай! - Губы ее вспухли от слез, лицо загорелось болью, гневом. - Вставай! Это же только игра!.. Только игра!..
Длинный дядька упал на колени рядом с Ксенией, глухо и смачно выругался.
- Да, это игра такая, - сцепил кулак. - Игра, мать вашу. И у меня… есть лицензия. И сертификат. И разрешение от… властей. Прочь все! - заорал. - Разойдитесь прочь! Вы мне не судьи!.. И я вам не судья!.. Унесите ее кто-нибудь!.. Эта женщина… проиграла!.. Всего лишь!.. И вы… что вы пялитесь так?!. Вы не имеете права!.. Вызовите бригаду, носилки… что вы все таращитесь, словно водки налопались под завязку?!. Что… смерти никогда не видали, что ли?!.
Стоя на коленях, он орал свои слова, подняв кверху, к людям, опухшее, небритое лицо, как затравленный зверь, и Ксения, сидящая на корточках рядом с убитой, видела, как дрожит его челюсть, как дергается кадык. Ей было жалко его. Жалко мертвую прелестную женщину, миг назад еще улыбавшуюся, румяную, закрывавшую замерзшую щеку воротником кудрявой бараньей шубки. И с изумлением и горечью глядела она, как долговязый встает, хватает барабан, разрывает прозрачную пленку и высыпает, сыплет, сыплет ей на колени, на плечи, в снег мятые жирные бумажки с какими-то знаками, цифрами, крючками, рисуночками, и плачет, и ругается беспощадно, и все кричат вокруг, а он только сыплет на нее эти листочки и повторяет, как заведенный: "Ведь вот девчонка выиграла!.. Выиграла!.. Вы не сможете!.. Вы не имеете права!.. Вот ведь ей подфартило!.. Ей!.. Ей!.. А не той!.. Глядите!.. Глядите, вы, обезьяны!.. Значит, Бог есть!.. Есть!.. И я не виноват!.. Я - чист!.. Это все игра такая!.. Игра!.. Наша древняя русская игра!.. Игра… во смерть!.."
Старушонка в меховой безрукавке, кряхтя, наклоняясь, помогала Ксении собирать со снега деньги. Кто-то из толпы сунул маленький мешок - из-под кедровых орехов, должно быть, сильно от мешковины смолой и шишками пахло, - туда пихали смешные, жалкие бумажки. Когда потолкали все, без остатка, в мешок и завязали - ни один рыночный шкет не стрельнул исподтишка за сугробом ни одну отдутую ветром купюру, - Ксения обвела всех горящими глазами, и ее глаза снова уперлись в недвижно распахнутые солнцу глаза мертвой.
- Это ее деньги, - прохрипела сквозь слезы Ксения, - я ни за что не возьму. Отдайте ее детям! Если они есть!
Толпа ворчала, роптала, качалась пихтами, темными елями. Долговязый несчастный фокусник, словно защищаясь, закрывал лицо руками. Ксения взяла мешок обеими руками и, закусив губу, протянула людям, смотря прямо на них, в их многие лица.
- Ваше! - крикнула.
Так крикнула, что с церкви сорвалась стая ворон - и взмыла в небесный прогал, от воли и света дурея!
И была тишина. И в той тишине издалека, от чужих рядов, через сдвигающиеся круглыми чугунами головы в ушанках и треухах, копьем кинулся вопль, яростный клич матери:
- Девочку потеряли!.. Девочку потеряли!..
- Эх, да здеся она, - заголосили на весь свет с виду тихие старухи, зашаркали по наледи валенками, зашевелились, - тута она! Сюда, матушка, сюда греби!.. Вона девка-то твоя - ишь, мешочница!.. Теперя разбогатемши будете!.. Эту - на кладбище, а вас… на лошадях - да с колокольцами!.. А чья-то девчонка-то?.. А больничной Лизаветки, полудурки!.. Которая облепихой в ягодных рядах торгует!.. Единственная!..
Ксения стояла, шатаясь от ветра, с мешком в руках. Мать подбежала, заплетаясь ногами, повалилась ей в ноги, обхватила руками, облипла всем телом вокруг нее.
- …Единственная моя…
Толпа молчала. Из вышины, с церкви, лился медовый, слаще бурятского меда, звон. Длинноногий дядька, весь изморщившись, страшно плакал, крепко сжимая в кулаке обрывки прозрачной пленки от растерзанного барабана. Волосы мертвой со снега вверх, в чистое небо, золотыми струями поземки взвивал култук - сильный ветер с Байкала. И цыганские дети, подпрыгивая на снегу, звонко кричали:
- А вот сладкие красные петушки!.. Петушки!.. Соси, да лижи, да никому не скажи!..
Через несколько дней Елизавета с Ксенией, купив себе все новое и две большие неуклюжие дорожные сумки, уехали на дремуче-дымящем поезде из города посреди тайги в город на берегу северного, лижущего белым диким прибоем камни-кости, вечно штормящего моря.
Зачем они это сделали, они и сами сказать на смогли бы. Сделали - и все. Звезды так сложились в черных широких небесах.
Нет, знали они: они от пережитой смерти - в иную жизнь уехали.
А мешок, награда русской рулетки, сильно потощал - на эти деньги похоронили убитую неизвестную красавицу, отгрохали величавые поминки, полгорода приглашали, ели, пили и плакали, раздавали те кровавые деньги с паперти нищим, и калекам, и хромым и глухим бабушкам, чьих мужей на всех войнах убили, и разным прочим другим бедствующим людям, - а на остатки, так и быть, Елизавета напрягла ум, побежала на вокзал и купила два билета им с Ксенией - два входа, два пропуска в иную, дивную и чудную, опасную… - перекреститься перед дорогой!.. - жизнь.
Поезд устремлялся неуклонно, грохотал неостановимо. Утомительно звенела ложечка в стакане. Дергались на стыках вагоны, цеплялись за обтерханные полки люди, чтоб не свалиться. Красный, синий и ярко-белый свет горел на стрелках, рельсы ложились старушечьими спицами в ночи на бугристое грязное вязанье земли. ‹…›