Павел повторил про себя, сморщив лоб: смерть - это тоже свобода. И все вокруг озарилось Сияньем. Как это он раньше не догадался.
В урочный час они собрали провизию и свое холодное оружие, снарядились, напялили тулупы, вдели ноги в чугунные валенки. Под колючей проволокой уже был вырыт подкоп. Дозорный Васька Кудесник на вышке сегодня - они это знали, разбавленный спирт, поднесенный Ваське, тоже был делом их рук - подтяпнув, часовой дремал, привалившись к деревянному кресту. Ночь блестела в них тысячью ледяных колючих звездных глаз. Ночь внимательно, лучше любого охранника, следила за ними.
Они, хоронясь, пригибаясь в снегах, приседая за сугробами, меж бараков доползли до подкопа. Ах ты, черт, звезды сверкают, как иней! Первым под проволоку пролез Федор. Он принял, задыхаясь, обернувшись из рук у Павла мешки. Павел лег на брюхо, плотно, любовно, как к бабе, прижался к земле, пополз. Проволока зацепила когтем за его старый овечий тулуп. Оцарапала. Шапка с головы упала в снег, голову мгновенно охватили цепкие клещи мороза. Федор подгреб шапку, нахлобучил ему на затылок, и тут снег вокруг них взрыл веер пуль.
- Катись, Паня!.. - заполошно крикнул Федор. - Колбаской катись!.. Вбок, туда, в яму!..
Он не покатился, как велел ему Федор, а опять пополз - сердце ухнуло в нем в пропасть, свист пуль он слышал не впервые, он ведь был солдат царской армии, на войне с немцем, он хлебнул свинцового варева Гражданской, он хорошо, смело воевал, и на охотах тоже бывал, и на ночных улицах Самары, бывало, слышал, как противно над головою свистят пули, пущенные из хулиганского обреза, - но тут стреляли в него на пороге свободы, и он не выдержал. Ползти?! По земле?! Как собаке, на брюхе?! Или катиться, катиться куда-то - как перекати-поле, что ли?!. Да еще пулю ему - все равно Васька Кудесник будет стрелять, ведь если он стрелять не будет, ему самому, вохре бедной, подневольной, "вышку" прилепят! - в спину всадят?! Ему! Солдату Павлу Еремину! В спину!
Он встал во весь рост. Крикнул Федору, очумело глядящему на него снизу, из серебряно горящего в ночи снега:
- Ха! Гляди, Федька, какая она, свобода!
И с поднятыми руками, как тот, любимый им, на фреске детства, в родном селе Новом Буяне изображенный, Спас в Силах, обернулся к дозорной лагерной вышке, лицом к Ваське Кудеснику, и улыбнулся, а во рту у него зубов уже почти не было, только горел, как звезда, один под глазом целый, как у зверя, клык.
И Васька Кудесник выстрелил.
И прадед мой Павел Ефимыч, с поднятыми руками, покачался немного на морозе, покачался-покачался - и упал, и падал он медленно, как подстреленный медведь, и, как медведь, был он черный и тяжелый в старом тулупе, и упал наконец, упал на спину, - а на его простеленной груди из-под шерсти текло красное, горячее, и над шубой завивался парок. Пар поднимался над раной. И он сам весь был горячий. Как в детстве, когда хворал и лежал на печке, разметавшись, и бабка несла ему медовую лепешку - к больному горлу приложить.
Федор подполз к нему. Отчаянно зашептал:
- Ну что ты, что ты, Паша!.. Ты это… не надо!.. Да ведь и меня, и меня-то щас расквасят!.. следом за тобой… вот и весь наш побег… и все наши сухари…
Он бесслезно, зло заплакал, утирая голыми ладонями, пригоршнями снега, перекошенное отчаяньем лицо. Кинул взгляд на Павла. И увидел - Павел тоже плачет. Медленные, ясные, как мелкие алмазы, слезы струились по его высохшим скулам, стекали в снег.
- Снег пахнет зверем, - неслышно сказал Павел. - Снег пахнет хлебом. Сухарями. И рыбой. Снег… меня не зароют… меня кинут так, в снегу… и она придет… она встанет на колени, обнимет меня…
Федор приблизил мокрую щеку к его губам.
- Что болтаешь?.. Кто - она?..
- Она… красивая…
- Сейчас они прибегут!.. - отчаянно, быстро зашептал Федор. - Слышь, ты, Паша, может, я еще убегу… давай я убегу, а… пока они с собаками подползут… я быстрый, прыткий, я, может, успею… я доберусь до своих, до Волги, если Бог поможет… скажи адресок в Самаре!.. я передам!..
- Сними с меня крест, - беззвучно сказал прадед Павел. - Сними… медный… передай Насте… Галактионовская, сто… простой адрес… запомни… найдешь…
- А как же ты… в землю ляжешь… без креста-то?!.
- А она мне крест даст, - спокойно так. - Она… наденет свой крест на меня… Не бойся, без креста не уйду…
Федор, быстро, крепко поцеловав умирающего и перекрестив, кубарем покатился по снегу - в кромешную темень, прочь от проволоки и пуль, от вышек, под тундровый уклон, к берегу, к морю. Некогда было дивиться на предсмертные речи. Ну, бредил мужик, умирая, какою-то ею, а кто она, и сам не знал; может, виделось что из прежней, счастливой жизни, может, жену в виду имел, ее нежный призрак. Снег морковкой хрустел под Федоровым телом, под локтями, под коленями. Откатившись далеко, он вскочил во тьме, под звездами, и побежал. Лодка, уже привязанная на берегу к колышку, ждала его.
А Павел лежал лицом вверх на снегу. Он умирал лицом вверх - он видел звезды. Он видел: роскошная плащаница Сиянья раскидывается по небу, разворачивается и призрачно мерцает, и в нежной ткани загораются и гаснут алмазы и пиропы, изумруды и турмалины. Покров, Покров Богородицы. Она окутана им. Она прячется за ним. Бог милостив. Сейчас он увидит еще раз Ее дорогое лицо.
И он услышал рядом с собой нежный и осторожный скрип снега, легкий хруст, будто кто-то легкий, невесомый шел к нему по снежной тропе. Он затаил дыханье. Вот кто-то встал на колени рядом с ним; а может, и просто сел на снег. Он не мог обернуться. Жизнь вместе с большой болью исходила, излетала из него.
‹…›
А к телу уже бежали солдаты, охранники, вохра, скалясь и матерясь. И, потрясая кулаками в ночи, кричали они: ах ты, мать-перемать, еще откуда-то тут в ночи девчонка, да вся полуголая, братцы, что ж это такое, с женскими бараками сладу нет, они норовят даже на мертвеца влезть, вот до чего обнаглели!.. двойную норму!.. без обеда!.. карцер на трое суток!.. кто на нее этот драный мешок надел!.. у, гниды, всех расстреляю, всех к стенке!.. никакого порядку не стало!..
‹…›
Федору удалось бежать. Он отплыл от Острова на лодке, его подобрал сторожевик "СКР-19", на котором плавал матросом мой отец. Отец помнил так: замерзший, краснолицый, с отмороженными, хоть и внутри рукавиц, пальцами, дрожащий, трясущийся человек. Все повторял: Богородица меня спасла, Богородица, как пить дать, подстрелили бы, да вот нет, убег, Богородица спасла. Со сторожевика Федора ссадили в Североморске. Капитан Гидулянов ни слова не проронил: беглый, властям сдать, - нет, молчал каменно, велел кормить мужика посытнее, добавки накладывать на камбузе. "Почему у тебя на груди два креста?.." - спросил напарника моего прадеда мой отец. "Потому что один крест - моего друга. Его убили, солдат с вышки стрельнул, а я удрал. Вот везу крестик его супруге… до Волги бы добраться, до Самары…"
Он добрался до Волги. Он поклонился Кремлю в Нижнем. Он приплыл пароходом до Самары - капитан Гидулянов снабдил его деньгами на весь путь, так, чтобы на дорогу ему хватило. Он пришел в дом моей прабабушки Насти, на пороге низко, в пол, поклонился. "Мир дому сему". Все сразу поняли, откуда человек. Сразу за стол, сразу - в слезы. Напоили, накормили. Расспросы начались, рассказы. Федор, сидя в окружении плачущей семьи, закинул руки за шею, стащил с себя крестик на черной бечевке. "Вот доставил… доставил… последняя просьба Пашина была…" И - головой в стол, лбом, прямо перед чашкой горячего чая, и заплакал сам, в голос, не стыдясь, поминая ужасную смерть, снова переживая страх, снова молясь: спасибо, Царица Небесная, избавила мя от гибели лютой. "Только не попадитесь уж теперь, вы же беглый!.. - глотая слезы, воскликнула Наталья, бабушка моя. - Как бы нам вас укрыть!.. Мы вас на работу в пригородное хозяйство устроим… хотите?.." Федор понурился. "Двину подальше… в Сибирь… там, может, не найдут… А что, - потрясенно выдавил он, глядя на заголовок газетной статьи - старая газета валялась на лавке близ стола: "НАШ НАРОД УСПЕШНО ВОССТАНАВЛИВАЕТ ВСЕ, ЧТО РАЗРУШИЛ НЕНАВИСТНЫЙ ВРАГ", - война, что ли, была?.." Настя, уже старуха, всплеснула руками. "Да что ж это такое, вы и не знали там, что ли?.. да где ж те Острова-то плавают, в каких далеких морях?!." Слезы лились по ее сморщенным щекам градом, заливали скуластое лицо, дрожащие губы.
Крестик прадеда Павла надела дочь Наталья. Когда она родила мою мать, Нину, этот крестик надели на малышку - на счастье. Когда мой отец познакомился с моей мамой, в вырезе праздничного новогоднего платья молодой красавицы он цепким глазом художника схватил, заметил птичью лапку крестика - старая, почернелая, знакомая всякому русскому человеку медь, отсвечивающая зеленым, ледяным, морским, - такие кресты носили купцы, крестьяне, солдаты, простой служилый люд. Лишь череп Адама в изножье Распятья слабо светился красным, как кровь, золотом. ‹…›
Рельеф шестой. Смерть Джа-ламы
О Луна. Твоя голова - отрубленная голова. И ее насадил на пику злобный, огнедышащий Жамсаран, и несет впереди войска, сидя на коне, как великий Нойон, показывая всем смерть Бессмертного. Смерть правнука Амарсаны, перерожденца Махакалы, владельца коня Марал-баши, того, кого вся степь называла: богатырь Джамбей-джанцан, непобедимый Джа-лама. Он был убит в год Черной Собаки по лунному календарю. Он вселял ужас в Степь. Голову его, насаженную на пику, возили по всей Степи, чтобы все убедились: умер Бессмертный Джа-лама, Джа-ламы больше нет.
Тебя тоже больше нет, Георг. Высокий, худой, костлявый, длинноволосый, бородатый, раскосый. Ты был одним из воплощений Джа-ламы после того, как ему отрубили голову. Ты вошел в состоянье бардо. Ты знал великолепно, как входить в состоянье бардо и выходить из него. И ты вошел в бардо, и вышел в ином времени. Переступил через порог - и не вытер грязные ноги.
"Если ты будешь цепляться мыслью своею за картины сущего мира, ты никогда не войдешь в состоянье бардо. Если ты не станешь повторять одну-единственную мантру, выводящую тебя из круга сансары, Драгоценную Мантру великого Будды, данную нам предвечно, ты не покинешь круга и воплотишься в низшее существо. Ты будешь лаять псом или корчиться на земле червяком; твоя свободная душа не поднимется над данным тебе мученьем, и ты не освободишься. Главное - освобожденье…"
‹…› Джа-лама был ужасен в битве. Своим врагам он выкалывал глаза, отрезал уши и носы, вспарывал ножом грудь, голыми руками вырывал еще трепещущее сердце из груди. Человек - не баран. Джа-лама сказал монголам: убийство - великая жертва Будде и Белой Таре. Принесем жертву.
Он штурмовал крепость Кобдо, где укрылись китайцы; и если верить степному сказанью, после штурма Джа-лама, наклонившись в седле, не слезая с коня, высыпал из-за ворота своего дэли пригоршню пуль, а на его дэли зияли двадцать восемь дыр. Пули не брали его, он был бессмертен, это правда. На Востоке все возможно. Он молился Будде, и его спасала молитва. Он был неуязвим, но весь его путь по Степи был пропитан кровью и освещен мертвенным синим светом ужаса.
А твой путь, Георг?! Зачем я столкнулась с тобой - с лунным, колдовским ужасом?!
Я никогда не хотела умереть под светом бурятской Луны.
Нас столкнул наш ли Христос, бурятский ли раскосый Бог, когда меня убивали.
Град-Пряник, священный град Иркутск, на гербе которого изображен серебрящийся инеем на мощной шкуре неведомый зверь бабр, был в ночи освещен белыми, как бельма, фонарями, и в мертвом свете я, живая, шла по лютому морозу, как по водам - босиком, домой, и в подворотне на меня напали. Человека всегда убивает человек. Зверь бабр редко его убивает. Медведь, идущий на водопой, не тронет тебя. А в подворотне на тебя с ножом выпрыгнет человекозверь.
Снег чуть поблескивал зеленым. Лед зелено блестел под сапогом. Когда он прыгнул на меня из тьмы, из тени ворот, этот человек, я вдруг вспомнила - на Ангаре тоже застыл в эту зиму зеленый лед. А Байкал, верно, еще не встал. Стоял декабрь, месяц смерти отца, и число было такое - день его памяти, двадцатое декабря; нынче ночью он умер. Я жила одна, в актерском общежитии; я аккомпанировала певцам в Оперном театре, и у нас сегодня был спектакль, и поздно кончился, и еще после спектакля мы выпили, собрались за кулисами и распили на всех, по кругу, сначала бутылку сладкого кагора, потом мужики сбегали за водкой, она была смертельно холодная, ломило зубы, мы закусывали соленым, с душком, омулем, хохотали, поздравляли друг друга с премьерой. Мы сделали "Кармен"; еще немного, и мы дорастем до Вагнера, до "Тристана". "Ты что как неуклюже Кармен заколол!.. - кричали мы, смеясь, уже пьяненькие, тенору, триумфатору-Хозе. - Надо ударять кинжалом снизу вверх, дурачила, по-бандитски, а не сверху вниз!.." Хозе мялся, извинялся, раскидывал руки, снова голосил: "Кармен, тебя я обожа-а-аю, Кармен, тебе я все проща-а-аю!.." - "Уже поздно, - закричал сердитый помреж, - вы окочуритесь на морозе, транспорт не ходит, Иркутск весь вымер, мне не на чем вас по домам развозить, я безлошадный, а ну выметайсь!.." И мы вымелись снежной, метельной метлой. И мы выбежали под звезды, под ледяные зеленые звезды прибайкальской ночи.
Этот, прыгнувший на меня из тьмы, схватил меня за руку мертвой хваткой. Я поглядела вниз, на его ноги. В другой руке он держал огромный финский нож. С такими ножами в Сибири ходят на медведя. Да я не медведь, и он не медвежатник. Он правильно держал нож - острием ко мне, чуть направив его снизу вверх. Кармен, тебя не обожают и ничего тебе не простят. Все враки, сладкие сопли. Тебя убьют просто и бешено - одним жестоким верным ударом, хакнув, всадив нож по рукоять, как бьют зверя в тайге.
Я хотела вырвать руку. Человек меня не пускал. Я не видела его лица. Оно, как назло, было в тени ворот. Ах, проклятый проходной двор, как ты всегда коварен. Всегда так охота тебя перебежать быстро, по снегу, чуть ступая легкими, невесомыми стопами, стремительно. Так бы перейти жизнь, как по канату - нежно, стремительно и осторожно. Вот она и перейдена, твоя жизнь, дура.
Перейдена?! Неужели?!
Я выбросила ногу вперед и ударила убийцу ногой в живот. Он покачнулся, но руки моей не выпустил. Я закричала, но крик мой тут же оборвался - убийца дал мне подножку, и я свалилась в колкий обжигающий снег, лицом вниз, и задохнулась в снегу, в его иглистой алмазной лютости. Я почувствовала колено на спине, между лопаток. Как это страшно, когда тебя топчут. Да, по мне прошлись ногами! Боль между ребер пронзила. Не хватало, чтобы он сломал мне ребро! Кому нужно будет ТАМ твое сломанное ребро. ТАМ тебе уже ничего не нужно будет.
Он перевернул меня ногой на спину. Я попыталась вскочить. Он снова уронил меня в снег. Встал надо мной на колени, расставив ноги, и я оказалась между его раздвинутых ног. Мне показалось - он сейчас расстегнет ширинку. Он захочет, чтоб я ублажила его напоследок.
‹…›
Темнота встала перед глазами стеной. И алмазы снега рассыпались, как стекла из разбитого калейдоскопа.
- А-м-м-м… м-м!..
Кому нужны твои стоны. Погибаешь с музыкой. С ней, родимой.
И внезапно сидящий на мне оказался отшвырнутым вбок, на снег; он странно сковырнулся, свалился с меня, как мешок с картошкой, грузно осев, нелепо взбросив руки; серебряно, остро сверкнувший нож отлетел из его разжатого кулака далеко, мог бы утонуть в сугробе, да стукнулся об лед, прокатился по льду, застыл. Черная тень метнулась надо мной. Будто огромный коршун вспорхнул. В руке человека, пнувшего в грудь моего убийцу, черной масленой сталью высверкнул маленький револьвер. Позже, когда мы стали любовниками, он объяснил мне, как называется его оружье. "Смит-вессон" тридцать восьмого калибра. Дамский вариант. Облегченный. Нержавеющая сталь, stainless steel.
- Давай быстро, чеши отсюда к едрене-фене, - глухо и весело сказал человек с револьвером. - Не заставляй меня ждать. А то я разозлюсь и выстрелю. Тогда в тебе появится маленькая красивенькая дырочка.
Насильник, с расстегнутыми портками, попятился. Отходя к сугробу, попытался схватить отлетевший в сторону нож. Тот, кто держал револьвер, поднял его повыше, прикрикнул:
- Но, но! Руки прочь! Это теперь мое.
Сквозь зубы неудавшийся убийца пробормотал витиеватые матюги; тот, кто спас меня, мой черный ворон, подошел ко мне, худой и крылатый, ковыляя на лапах, - он никогда не умел ходить, как все люди, то летел стремительно над землею и льдом, то переваливался с боку на бок, как на протезах. Я все еще лежала на снегу. Он поглядел на меня сверху вниз, и я увидела, как из черной бороды мне улыбаются дикие, хищные зубы. Глаз не было. Вместо глаз в мохнатом, заросшем лице светились две хитрые длинные щели, прорезанные вот этим валявшимся на снегу бандитским ножом.
Он наклонился и поднял нож. Повертел в руке. Сунул в карман.
- Жаль, без чехла, - посетовал он. - Ну ничего, чехол я сам сделаю. Или нет. Ты мне лучше сошьешь. Разве я не прав?.. А?..
Он протянул мне, лежащей на снегу, руку.
Я схватила эту руку.
Господи, зачем только я схватила ее!
Он поднял меня легко, как если б я была пушинка, снежинка.
- А ты девочка ничего себе, - процедил он сквозь прокуренные желтые зубы - они зловеще поблескивали под его черными усами. Я отводила взгляд от блеска его зрячих прорезей в черепе - и не могла отвести. Мои глаза сами приклеились к его лицу - так мошки приклеиваются к липучке. Он играл револьвером в руке. Играл глазами. Играл носком сапога, выставленного передо мной на снегу. Военный сапог, подумала я, скользнув взглядом вниз; весь в заклепках, в железных скобах, с плотной шнуровкой. Черт, на шнуровке - это уже не сапог, а ботинок. - Идем со мной?.. Все-таки, как-никак, а я тебя спас. И ты меня должна отблагодарить.
- Чем? - дрожа под грубо распаханной на груди финским ножом старой дубленкой, спросила я. - Самой собой?.. Чем же ты лучше того…
Я кивнула на тень от ворот. Смешливый хищник, черная борода, не сводил с меня хохочущих глаз. Револьвер в его руке тускло поблескивал черной запекшейся дьявольской кровью.