Другие жизни - Геннадий Новожилов 4 стр.


Слово короля

С противоположного берега громко свистела иволга. На вершинах черно-синих скал белело снежное кружево, мох украшал серые и розовые валуны, на одном из которых я сидел. Солнце нагрело сосны, и они истекали густым ароматом в прибрежную прохладу. Маленький желтый биплан на поплавках отражался, как в черном зеркале, в хрустальной воде. Воздух прозрачен настолько, что далеко-далеко, у выхода из фьорда, пересчитать можно было серые доски на стене кирхи с медным шпилем и видимы были цветные занавески в окнах нескольких белых домиков под черепицей.

Желать родиться там, где угораздило родиться меня, - безумие. Там бессмысленность добрых побуждений обязательно сокрушает смирение. Я там достаточно прожил, положенное мне пережил, многое видел, многое полюбил, смертельно устал от постоянного самоутешения: "Другим здесь неизмеримо хуже, чем тебе".

Не вернусь! Встал и принялся искать в скалах место покруче. Нашел, взобрался и стал на краю. И с отчаянием падшего ангела собрался швырнуть к ногам Господина Его бесценный дар, но не просыпаться.

Господин появился из-за скалы. Он двигался по тропинке, был в теплом кепи, твидовом спортивном пиджаке и в коротких, до колен, брюках. Далее были толстые, с северным узором, вязаные чулки и на солидной подошве башмаки. Лицо Господин имел худощавое, с подстриженной щеточкой седых усов. Господин был королем этой страны.

Приблизившись, король заговорил, и я, как это бывает во сне, все понимал.

- Ваше отчаяние неуместно. Усталость ваша не столько от жизни, но от самого себя. Вам нужно немного отдохнуть. И насколько я информирован, ваши труды не окончены, а любое дело требует завершения. Как вы полагаете?

Я немного подумал.

- Мне нечего сказать, - угрюмо пробормотал я.

- Мы люди пожившие, - продолжал король, - но все же погибать от отчаяния обидно. Вы вечно торопитесь, я полагаю.

- Ваше величество, простите, что для своей акции я выбрал территорию вашего величества. Всю жизнь я стремился в этот рай, и возвращаться после всего этого, - я обвел рукой горизонт, - я не в силах.

- Благодарю за такое мнение о моей стране, но вот послушайте!

Король кашлянул, приподнял плечи и скрестил за спиной руки:

- У меня к вам предложение. Давайте вовсе оставим ваше предприятие, так как оно сейчас нам помеха, и только. Возвращайтесь в вашу неприглядную явь, немного потерпите, и я через департамент иностранных дел пришлю вам приглашение. Поживете где-нибудь здесь среди природы, поработаете, пропитаетесь Григом, Сибелиусом, полистаете Гамсуна да Стриндберга - и глядишь, ваше отчаяние испарится. По рукам?

И король протянул мне ладонь. Я с готовностью принял рукопожатие, но возразил:

- Да ведь так не бывает, ваше величество. Я сейчас проснусь, и счастье встречи с вашим величеством рассеется вместе со сном.

Король слегка нахмурился:

- Ну знаете, сударь! Вы там, в вашей России, совсем разучились быть вежливыми. Король дает вам слово, а вы изволите сомневаться!

Я смутился:

- Простите, ваше величество.

Монарх взял меня за локоть, и мы тихонько двинулись среди мхов. О чем говорили дальше, не помню. Проснулся в слезах.

Но не судьба мне ощутить благодатную монаршью волю: на третий день после чудесной встречи во фьорде, где рядом с желтеньким бипланом кружили по ледяной воде два черных лебедя, я прочитал в газете о скоропостижной кончине короля. Телевидение показало траурную мессу и политическую верхушку планеты, слетевшуюся проводить моего знакомого.

Через некоторое время я немного успокоился. Я надеюсь хотя бы еще на одну встречу с Его Величеством, мне необходимо поблагодарить его за избавление от нетерпения.

Зима в Севастополе. 1981 Год

Волна грохочет крупной галькой и затопляет берег. Шквал срывает с волны гребень и превращает его в облако брызг. Утонула бухта, вода появилась в улицах Херсонеса, замерла, поползла вспять, оставив лужицы с тающей пеной.

Ветер не дает дышать. Сощурясь, смотрю на сбывшуюся мечту: вот мой Пергам, вот Афины мои. Я благодарю Судьбу, позволившую стать мне на розовом, источенном временем пороге базилики у начала пути на Лесбос, Крит, Итаку. Горечь соленых брызг то же, что горечь сока олив, созревавших на берегах пропавшей в Эгейском море Аркадии. Закрываясь от ветра, двигаюсь я вдоль останков стен, но глаза хотят видеть другой город, полный людского гвалта и скрипа снастей в бухте, истошных воплей чаек над базарной площадью, рева ослов, блеяния длинношерстных коз.

Запахи вина, и жареного мяса, и подгоревшего масла.

Жрец, и пахнущие казармой воины, и дети, и в тени кипариса занятые бесконечной беседой старики, и вор, и две бранящиеся через улицу старухи, и местный дурачок.

Мраморная Афина, и журчание фонтана на изящной маленькой площади, и осколки только что разбитой амфоры на мозаичном полу.

Лязг молота из кузни, и оброненная в щель лепта, и раздавленная кисть винограда.

И вдруг заставивший меня вздрогнуть взгляд. Боже, ведь это не она - призрак, а я, вторгшийся в жизнь пристально глядящей на меня красавицы! И я спешу исчезнуть в будущем. Унести с собой видение города, день за днем чуть заметно опускающегося в пучину.

Тихие долины за Байдарами. Вечернее небо светится золотом. Скалы в розовой дымке невесомы. Сейчас время, когда все кругом замерло и нежится перед тем, как впустить стремительную южную ночь.

Старая севастопольская дорога петлями спускается с перевала. Уж проросла она колючей травкой. Вьюнок выполз из густых придорожных зарослей на потрескавшийся асфальт. Дождевые потоки разрушили обочину.

Век назад здесь стучали колесами экипажи, слышался татарский окрик возницы и цокот по гравию подкованных копыт. Быть может, в такой же вечер блеснул однажды в лучах заходящего солнца золотой погон артиллерии поручика графа Толстого и замерла в предзакатной тиши фраза, произнесенная по-французски…

Застучала машина, и большой белый номер на стальной стене корабля начал отдаляться. Пенная волна пошла, выгибаясь, за корму. На затрепетавшем вымпеле уж неразличимы цвета: быстро стемнело. Тепло. Вот-вот опять пойдет дождь.

Я устроился на юте, значит, сзади катера и держусь за леер, то есть трос, заменяющий перила на судне. Ко мне ближе штирборт - правый борт. Следовательно, напротив - бакборт, левый борт. А там, где морячок крепит багор, которым отталкивался от причальной стенки, там - бак, перед нашей посудины.

Носы кораблей обслуги проплывают над головой. В них что-то тихо лязгает, стучит по обшивке. Огни на кораблях и на берегу без ореолов, яркие. С "сотки" семафорят. Ей отвечают у бон. Красный маяк мигает в морскую ночь. Далеко в сопках большие створные огни, белый и красный.

Накрывшая землю ночь тиха и влажна. Но воду в Ахтиаре, как давным-давно звалась Севастопольская бухта, раскачало. Поэтому смирное, темное, темнее неба и воды, тело артиллерийского крейсера, стоящего на бочках посреди воды, переваливает с боку на бок…

Вокруг меня черное. Чуть желтеют нарукавные шевроны, буковка "ф" на плечах матросов и просветы офицерских погон. Блестят ряды пуговиц, поблескивают стволы автоматов, вспыхивают огоньки сигарет. Матросов везут патрулировать город: они - ночная стража. Стоим тесно. В болтовне царит южнорусское мягкое "г" и очень открытое "а".

- Где у них? Не, у них на пароходе другая. Она-те яйца всмятку сбивает. У нас не такие.

Речь о скорострельной зенитной установке и частоте отдачи при ее стрельбе.

- А ваши что, слабее?

- Не, почему? От наших, если плюнет, так все кончается.

Войны нет, и ужасное оружие не пугает, будто складировано на Марсе. Навстречу, с Графской пристани, мягкий свет фонарей-шаров. Катер несильно ударился о стенку, и запрыгали на причал черные фигуры.

- Стройся давай!

Голос лейтенанта мягче, чем на корабле; оно и понятно - патрульная служба что-то вроде отдыха или развлечения.

- Кому говорят, стройся!

На вольном воздухе матросы и командир скорее ровесники, чем начальство и подчиненные.

- Вы давайте с оружием аккуратнее.

И в ответ:

- Ла-адно.

Покатый, матовый, залитый резиной бок уходит в холодную волну. Безвольные комки медуз покачиваются в радужных пятнах мазута. Если тронуть поручень, стену рубки, на пальцах останется чуть заметный масляный след. Кажется, масло въелось в лица, шинели, ботинки, в оранжевый жилет часового у трапа - маслом пропитан окружающий "наутилус" воздух.

Истерический всплеск ревуна от скользящей, крадущейся к пирсу подлодки. Навстречу ей по причалу серыми чертями матросы в широких робах бегом, бегом толкают тележку. На тележке торпеда: красный ее нос плывет сквозь мутный влажный день навстречу подошедшему под погрузку черному подводному кораблю.

- Закурить найдется?

Спрашивающий флотский похож на сторожа при больнице, такое на нем все бывшее в употреблении, застиранное. Гюйс поверх робы что отслужившая тряпица. Только с бескозыркой порядок, кокарда замята уголком, сияет. В проеме ворот, откуда флотский возник, видны ряды столов и на них безжизненные, окоченелые тела торпед. Крепежные устройства ухватили винты, будто ноги у них связаны на всякий случай. Ну и холод здесь собачий! Точно в прозекторской.

- А две можно?

- Можно.

- А три?

- Да кури на здоровье. Слушай-ка, сынок, а не взлетишь со своим хозяйством? От огонька-то?

У стража слабая улыбка неуверенного:

- А я тихо подымлю.

- Спички есть?

- Это имеется.

Господи, как ему домой-то хочется! Держись, морячок! Истинно, истинно говорят на флоте: "Матросу не может быть холодно. Он, конечно, может дрожать. Ну а раз дрожит, значит, согревается".

Беспенная волна вливается в нагромождение камней, изъеденных прибоем. Прокравшись к берегу невидимыми пещерками, волна истощается, бросив из темного отверстия горстку брызг. Тонкие лезвия рыб мерцают в богатой шапке коричневых водорослей. Белокаменное дно трепетно под хрустальной водой.

На мелководье крутится нырок, подпрыгнув, пулькой пробивает волну и появляется вновь в неожиданном месте. Далекая темная стая бакланов закрутилась в спираль, с шумом опустилась на темно-синюю гладь и слилась с нею. По линии горизонта, чуть видимый в дымке, дрейфует крейсер и кажется бесплотным, как оброненное чайкой перо.

С берега прокричал петух. Над обрывом, в светящемся эфире, розовый верх античной колонны с приникшей к ней, роняющей золотые хрупкие листья зимней лозой. Благодатное тепло напитало камни и отцветшие травы. Робкий голос низко порхающего жаворонка способен смягчить самое злое сердце.

Ведь должен же где-то здесь остаться хоть какой-нибудь след ступившего с корабля на землю Корсуни первозванного Мессией в ученики рыбака Андрея, после сошествия на апостолов Духа Святого принесшего нам, скифам, Божье Слово!

Адмирал сутул. Сюртук чуть велик: это видно по складкам и длине рукавов. Брюки коротковаты. Прозаические ботинки совсем не сочетаются с канителью эполет. На голове мичманка. Острый нос над усиками, брови нахмурены: адмирал строг. Бывает так, что хорошие люди выглядят нелепыми, когда на них пышное: ленты или ордена, злато-серебро, шпаги или перья. Павел Степанович Нахимов был очень хорошим человеком.

Но когда мундир обтягивает грудь, с плеча, из-под вице-адмиральских орлов крутою дугой - генерал-адъютантский аксельбант, когда белый "Георгий" у горла, а ниже броня из бриллиантовых звезд и крестов - это тоже прекрасно! Лоб у Владимира Алексеевича Корнилова чист, без морщин, светлые глаза пронзительны, властны.

А вот почти рядом два клочка земли - здесь, на Малаховом кургане, оба они пали за Отечество.

Прощай, белый город! До предела земного пути буду с любовью вспоминать тебя.

Придет время, и станут терзать тебя набухшие кровью междоусобицы. Опять люди, ненавидящие Слово Божье, готовы будут пригвоздить принесшего сюда Слово это Первозванного Апостола. И будет сниться мне, как там, где Гнилое море, треснет твердь и, оторвавшись от материка, под тяжестью гор и греха зароется мысом Сарыч в пучину. Быстро, как "Титаник", скроется она под водой. И я содрогнусь, увидев поднявшуюся корму полуострова, показавшего, прежде чем исчезнуть насовсем, страшный свой испод.

Странствующий Дюма

Пришлось расстаться и с калмыцким князем, сестрой калмычкой, с калмыцкими придворными дамами… Я было попытался потереться носом о нос княгини, но меня предупредили, что эта форма вежливости принята только между мужчинами. Как я сожалел об этом!..

Из письма Дюма-отца Дюма-сыну.

Александру Дюма привиделся сон. Будто бы высоченная колокольня, что в Калязине, торчит наполовину из воды, а он, Дюма, плывет мимо в ковчеге. Ковчег переполнен калязинскими жительницами, провожавшими его недавно в путь по Волге. Дамы держат кружевные платочки и большие букеты полевых цветов. Дам очень много, причем каждая имеет двойника, и большая эта толпа, составленная из странных пар, глядит на него восхищенно и гуляет вокруг него по ковчегу. Спящий знает: от перегрузки ковчегу утонуть.

Дюма открыл глаза - и приятный кошмар кончился. Полная луна сияла за окном. Ветерок шевелил стору. В темном углу белела комнатная роялбино и на ней саксонская ваза с белыми пятнами роз. В складках шелковой простыни мелкий, как пыль, песок. Какие-то необъяснимые звуки жили в стенах деревянного дворца.

Дюма понездоровилось. Он стал плох после ужина, тянувшегося целый век. "Надо дать обет и, черт возьми меня, следовать ему в конце концов!" - выговаривал себе Дюма. Но тут же представилось видение блюд с божественной рыбой, малосольной икрой, начиненной черепахами лошадиной головой, нежной жеребятиной с луком. Захотелось есть. О Господи!

Позавчера он наблюдал скачки на верблюдах, уморительную борьбу полуголых верховых, восторгался, шумел, аплодировал. Любопытные навыкате глаза его жадно вбирали видимое, но устроенный в его честь праздник завершился опять обедом, позавчера незаметно превратилось во вчера, и он все слушал хозяина, объяснявшего присутствие ордена святого князя Владимира на роскошном халате как следствие сокрушительных рейдов ханской конницы в наполеоновские тылы. Слушал и ел…

Потом он наслаждался кофе и ворковал с юной ханшей, сидевшей за бродери и изъяснявшейся с ним на калмыцком языке. И все поглядывал он на прелестный завиток над шафранной щечкой или блуждал взором по французским, пробитым пулями знаменам, украшавшим вместе с дорогим оружием и персидскими коврами довольно изысканные апартаменты. И он не виноват, что обед незаметно перетек в ужин, а он этого не заметил, ибо его развлекли. В результате он вынужден не спать и страдать от калмыцкого гостеприимства. А позади московские пироги-кулебяки! А впереди Кавказ! Однако, немного еще пострадав, знаменитый мученик решил: "Ах, не в этом же дело!"

В ханских покоях трофейные часы сыграли гавот. Так и не уяснив себе, в чем же все-таки дело, Дюма решительно поднялся с ложа, приготовленного, как и все спальные места во дворце, на полу. Его притянуло окно и луна за ним. От далекого левого берега реки лежала на воде светлая дорога. На пути сияющей трепетной полосы как бы дымились песчаные острова: это неутихающий здесь никогда горячий ветер гнал по ним пыльные смерчи.

Оглушительные цикады наполняли ночь. Небо было низким от неправдоподобно близких звезд; здесь их было в тысячи раз больше, чем в небе Парижа. Дюма поднял к звездам лицо, и оно стало неузнаваемым. Могучая фигура в балахоне ночной сорочки, с лохматой со сна головой до рассвета белела в черном проеме окна, словно алебастровая статуя героя, поставленная в нишу.

Тьма

На тонком снегу черная цепочка следов по безлюдной площади к безлюдной остановке трамвая…

Маршрутом тридцать первым отправляюсь в огромный, как замок, столетний дом, с фасада показывающий мрамором отделанные подъезды, над венецианскими окнами статуи рыцарей, в мрачных же дворах весь год сырость и почерневшие от невзгод тяжелые двери черных ходов, откуда сочатся запахи: едкий кошачий и еще какой-то иностранный хуторской, как в бедной мызе, завязнувшей посреди болотистых курляндских равнин. В этом замке на Петербургской стороне посижу за прощальным столом, поблагодарю хозяина за ночлег, выпью с ним посошок, дорожную суму на плечо - и домой, в свою Москву.

Трамвай пришел, и был он пуст и светел. Сев у окна, я видел, будто из иного мира, свои следы через площадь. Сдвинулись с места и стали отдаляться и Мариинка, и консерватория…

Проехав недолго, мы стали. Свет в вагонах померк. Справа глыбой мрака высился Исакий. Слева чернел на белом снегу сад у Адмиралтейства. Тьма вдали была туманной, и в ней растворялся Невский с бедными огнями реклам. Пустынно было в прежней столице.

Растворив двери для желающих выйти, барышня-водитель, не видя в темноте помехи, стала глядеться в зеркальце над водительским местом и охорашиваться. Извечное обывательское раздражение непорядком, вспыхнув, вдруг сникло, и настала странная тишина с порхающим снегом и красными стоп-сигналами машин, отражавшихся в мокром асфальте. Помедлив перед мигающим светофором, машины поворачивали налево и пропадали на черной Дворцовой площади.

Долгое и непонятное стояние стало творить чудо. Что-то благожелательное внезапно приподняло повседневную тяжесть, и, глубоко и радостно вздохнув, я осмотрелся. И вдруг почувствовал благожелательность и красоту тьмы. Почувствовал, как наравне со светом она превращает жизнь в объемную, стереоскопичную. Внезапно испарился постоянный и необъяснимый перед тьмою страх. Как будто пришло нежданное избавление от занозы, о которой забыл, привыкнув к ее мучительному присутствию. Какое-то странное блаженное томление поднялось к сердцу из темных допотопных глубин. Больше не хотелось никуда ехать.

Но вот свет зажегся, трамвай тронулся и уж стучит через Неву. За бесконечным для москвича мостом потянулись ущелья улиц с редкими прохожими, исчезающими в темных подворотнях. Подобные теням от облаков, плывут в этих улицах петербургские воспоминания и слышатся звуки, ныне невозможные. Вот экипаж, а в нем ветхая, в бархатном салопе барыня и рядом молоденькая компаньонка, прижимающая к душистой муфте китайскую собачку. В ущелье меж высоких стен мечется гулкое эхо от перестука подков. Железные шины колес с красными спицами высекают голубую искру из дорожного булыжника. Многопудовые зеркальные двери особняка отразились в лаковом экипаже, и показали спины два ливрейных лакея на запятках.

Ночь, улица, фонарь, аптека…

Большая поэзия таинственнее самой жизни. Составленные поэтическим вдохновением в определенный ряд, повседневные слова будят в вас другую жизнь. Губы шепчут строфу, и слова, как иней под ладонью, истаивают и проливаются каким-то другим смыслом, не поддающимся, словно музыка, объяснению. И тогда что стоит весь земной опыт, когда духовное око, прозревшее через звучание стиха, вдруг увидело вашу жизнь до ее начала и после ее окончания!

Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.

Назад Дальше