Все-таки как хотите, а Мадам понять можно: Негодяев душка и петиметр будущего. Брови у него черные, а ресницы, длинные, без каких-либо ухищрений, руки ухоженные и всегда прекрасное расположение духа. Он был, по крайней мере, не из тех, кто на дорогой случай жизни держит единственный батистовый платок и пару хорошего белья. У него этих платков было две дюжины, и все он душил Фаренгейтом. В нем много было - как бы это сказать - наигранно старорежимного. К праздникам и дням рождения он рассылал открытки по обычной почте. Кофе он молол только вручную. Постельное белье он крахмалил, бумажные салфетки отвергал, жидкое мыло презирал, про быструю еду спрашивал: "а что это такое?", писал чернилами, без напряжения и без претензий играл на рояле, не ходил в кино, чтобы не видеть попкорна, и упорно путал аденоиды с аонидами. У него было множество красивых бесполезных вещей. У него была табакерка. У него была коллекция тростей. У него был стиль. Он улыбался. С ним было весело.
А чем он занимался, этот недостойный и загадочный приятель? Чем занимался? Но, дорогой друг, мы вовсе не страдаем всеведением, мы можем только гадать. У Негодяева было очень много свободного времени, так что и профессию следует предполагать свободную. Он мог, например, быть барыгой, маклером, посредником, аферистом, воришкой, наводчиком, лжесвидетелем, политологом, доверенным лицом, не все ли равно. Род занятий мало что скажет о человеке. Да и что вообще можно сказать о человеке? Один какой-нибудь душистый платок, а? Одна улыбка.
Я боюсь, говорит Мадам, он стал какой-то дикий. Бетси, возьми ложку как следует. Твой отец заболел.
Наверное, живот схватило, отвечает девочка спокойно. Он уже полчаса там сидит.
Негодяев одобрительно улыбается.
- Бетси!
Лиза кладет ложку, встает из-за стола, вежливо говорит "спасибо" и уходит к себе.
Какое это счастье, дорогой друг, иметь возможность уйти к себе и закрыть дверь, иметь свою комнату. Сюда, правда, тоже проникла упорядочивающая и облагораживающая рука Мадам: мебель рекламной детской расставлена в строгом соответствии с рекламными рекомендациями, изгнаны вульгарные картинки и постеры, отрада шестиклассниц, вместо них висят гравюры, - зато гравюры выбирал Негодяев, и он же, в выражениях столь же разумных, сколь забавных, обосновал необходимость огромного яркого глобуса, а ведь Мадам на глобусе непременно бы сэкономила, был бы он маленький, невзрачный, на пластмассовой подставке, мгновенно ободравшийся, а то и вовсе никакой, при радикальной экономии. Ну-ну, прикалывайтесь. А в чем дело, у вас глобуса в детстве не было - или хотя бы мечты о глобусе? И чтобы это был глобус, да, а не орудие пытки из школьной программы. Бросьте, сами знаете, что не в глобусе дело, а в Негодяеве: с чего бы ему суетиться? Ах, вот вы о чем. Ничего подобного, ни сном ни духом - хотя если хотите потолковать о педофилии, то как-нибудь потом потолкуем, это любопытно. Любопытно?! Ах, не цепляйтесь.
о косах
Лиза останавливается у окна и угрюмо крутит прядь волос. (Мадам приспичило, чтобы у ребенка были косы. Косы - дело хорошее, но хотелось бы, чтобы хорошее было также и добровольным. У тебя чудесные волосы, увещевала Мадам, прекрасного пепельного цвета, очень редкого. Лиза эти чудесные волосы расчесывала с таким остервенением, что даже Евгений вспомнил семейные предания и слабо возвысил голос. Мог бы, разумеется, не беспокоиться.) За окном синеет и чернеет, и скованный льдом парк (ветви деревьев черные, как ресницы) гравюрой проступает в жирном желтом свете фонарей. В окрестных домах сияют витрины первых этажей и слабо теплятся окна повыше. Что-то сухое, невесомое медленно падает с неба на сухой холодный асфальт, струится в его трещинах, замирает. Девочка стоит у окна и смотрит, как наступает зима.
И вот наступила пушистая зима. Дни стали короткие, как спички, а ночи - ледяные, как купленный на улице апельсин. (А знаете, жалко, что апельсины продают теперь круглый год, утрачивается чувство смены сезонов. Когда Евгений - и Негодяев - и даже Мадам - и, может быть, вы, дорогой друг, - были маленькими, апельсины существовали в прочном ассоциативном ряду снег-елка-каникулы, и еще - черное утреннее небо в первый учебный день третьей четверти. О ненавистная третья четверть, ледяная, нескончаемая! Как жестоко и быстро она вытравливала из жизни острый и сладкий оранжевый запах каникул.)
Покатились сани зимы, неуклюжий дедовский возок зимних месяцев. Первый снег - пушистый, праздничный - быстро затерялся в растущих сугробах, потерял цвет: вот так собака белой масти, хамелеон северного города, постепенно приобретает тон грязных улиц, серого снега. Его ненавидишь, этот уже мертвый снег, но он всюду, он лезет белой гадостью - в глаза, колючим дробленым льдом - в уши, от него першит в горле. В этом снегу Евгений обрел свое будущее. Он извлек будущее из сугроба, как оброненную кем-то рукопись, и рукопись осталась в его владении.
об Аристиде Ивановиче
Будущее имело вид нелепого старика - маленького, скрюченного, сморщенного, с всклокоченными космами седых волос, в старом пальто - опрятном, но косо застегнутом - и со связкой книг, в которую старик вцепился мертвой хваткой и не выпустил даже тогда, когда Евгений поднимал его и отряхивал.
Евгений поставил свое приобретение на ноги, и тщательно отряхнул, и вынул куски снега из щели между воротником пальто и шарфом, и - посмотрев и подумав - застегнул пальто как положено. Старик молча пыхтел, тяжелая связка книг в его руке прыгала и раскачивалась. Брови - два седых клочка, вздыбленных и лихо загнутых, как крылья на картинке, как усы старого портрета, - придавали лицу выражение, не поймешь какое: то ли удивленное, то ли гневное. А где шапка? - спросил Евгений. Шапка благополучно нашлась в том же сугробе, Евгений и ее отряхнул. И водрузил - такой порыжелый пирожок из неизвестного материала. Шапки подобного фасона - но не качества - когда-то обильно украшали высокие трибуны, и почему-то всегда над ними кружил снег: наверное, так полагалось. А как они выглядят сейчас, трибуны? Прилично выглядят, в таком общеконсервативном стиле, не отличишь от всей Европы, если на лица не смотреть. А впрочем, какие лица… мы же видим их только на экране телевизора - как сквозь мутное стекло, гадательно.
Старикашка, как выяснилось, не заметил машины ("я ведь шел по тротуару, они не должны здесь ездить"), в последний момент метнулся в сторону (его слегка подтолкнули), поскользнулся ("странно, ведь говорят, что убирают") - ну и, тыры-пыры, оказался в сугробе. Ничего страшного. Мог бы оказаться в больничке. (А вам, кстати, в мыслях о будущем никогда не хотелось попасть сразу в морг, минуя больницу?)
Да, не хочешь развивать сообразительность - развивай прыгучесть. Старикашка по имени Аристид Иванович всю жизнь - лет сорок пять - доблестно служил в Публичной библиотеке, и все эти годы ученый мир родного города ходил к нему за консультациями, а теперь проконсультировали его самого, это справедливо. Некоторые думают, что обмен советами (и консультациями, то есть советами специалистов) составляет основу человеческого общежития. Вот так соберутся специалисты за большим круглым столом, посовещаются-посовещаются - перетрут между собой, - а потом зовут профанов и дают им смелые уроки. А чем закончилось совещание Мадам и Негодяева, и почему вы так смешно ее называете? Совещание закончилось, как ему и следовало, ничем: положили ждать и по мере надобности совещаться. А Мадам - это титул жены брата французского короля, и еще так называют хозяйку борделя, сводню, если по-простому (но можно сказать и "менеджер"). Что, заинтересовала вас дамочка? Ну… даже непонятно: вроде бы и стерва, а с другой стороны, с таким человеком, как ваш герой, по-хорошему нельзя. Вот те раз! Что он вам сделал? Ничего, это-то и противно. А добрый поступок? Ну уж и поступок - кто угодно бы такой совершил. Он просто шел мимо.
Евгений просто шел мимо - подобно тому, как Аристид Иванович шел мимо жизни, - но оба они, встретившись друг с другом, разминулись со своей судьбой. Аристид Иванович всегда знал, что его судьба предрешена, но он ошибался. Он вообще знал все (все, что можно узнать, просидев сорок пять лет в невинных дебрях библиографии), поэтому ничего, кроме ошибок, не совершал.
Он занимался тамплиерами, прочел целую библиотеку на семи языках, что-то отрывочно написал - и бросил. Он заинтересовался догреческим субстратом, годы провел в изучении сомнительных корней - и охладел. Он мог и умел все, что мог и умел профессорский состав филфака в своей совокупности, и не сделал ничего. Он постиг учение гностиков о мистическом значении букв. Он был бесплоден в лучших традициях совершенной учености. Труды современных ученых он не читал; его безжалостный, безнадежный взгляд замечал только ошибки. Стремление к абсолюту уничтожило его существо так же, как уничтожило способность созидать. Приложилась и этнография: ужасна судьба перфекциониста в России. Это был тихий, очень вежливый человек, в общем и целом невыносимый. Под конец он пришел к манихеям и на этом этапе попал в сугроб и в наше жестокое повествование.
Евгений проводил его до дому, зашел выпить чаю, а потом зашел еще и еще. Аристид Иванович жил в маленькой комнате огромной коммунальной квартиры. Никогда прежде Евгений не видел такого количества книг и в таком беспорядке. Книги высовывались из всех щелей, как тараканы, свисали с потолка, как пауки; к чему бы вы ни прикоснулись, оттуда падали, ползли, лезли книги, на что бы вы ни сели, оно разваливалось под вами грудой книг. Вот видите, стоит стул? Вы думаете, о бедный наивный друг, что это такой стул -пусть старенький, страшненький и не очень чистый, на который можно в случае жестокой необходимости присесть и потом, здорово живешь, встать? Ау-вау, да не садитесь же, что за зловещая тяга к эксперименту на личной шкуре! Давайте руку. Все в этом хламе давно перестало быть собой - или, иначе, очистилось от себя под толстым слоем времени - мутировало - пресуществилось, - словом, это уже не стул, а его идея… а после вашего эксперимента, увы, даже не идея, а так, пролегомены к какой-то будущей метафизике.
Ну, пофантазируем? Аристид Иванович - с виду обычный старичок, пусть и с придурью, а на деле чернокнижник и злодей, каких мало. Посмотрит - как плюнет, дотронется палочкой - и сам ты теперь палка. Подул - тоже что-то такое сделалось. (Палочка Коха? Как вы все буквально понимаете.) Покопается в своих ужасных книжках - и кого-то на следующий день закопают в землю в густом лесу, на другом краю географии.
о саспенсе
Жизни не хватает саспенса. Когда у вас на даче сперли мешок корнеплодов - или свинтили колеса машины - нежного возраста херувим метнул из окошка какую-нибудь гадость - треснул и грозится рухнуть дом - где-нибудь навернулся очередной самолет - врач пробормотал или с улыбочкой отчеканил диагноз - менты, наконец, неудобосказуемо обидели - это все не саспенс, а сами знаете что. В жизни нет места высокохудожественному ужасу, так в ней все смазано, размазано и некрасиво. Жизнь взяла себе картошки и окошки, неудобосказуемый страх, а ужас, со скрученными за спиной руками, препровожден в кинематограф: там и берет зрителя настоящая жуть, когда все такое, и странно сквозит в затемненных высоких залах какого-нибудь палаццо, и улыбаются нежно прекрасные психопатки, и бледное печальное зло бродит на высоких каблуках в пустом узком проулке. А уж как весело представить, что разумный, мирный, из ряда вон выходящий библиограф может в любой момент, по настроению, обрушить громы и молнии, растерзать, растоптать, скормить крысам. И ничего этого, в силу нам не известных причин, не делает. Но может.
А кроме книг, Аристид Иванович владел также рукописями: арабскими, коптскими и такими, которые были написаны странными знаками, не принадлежащими ни одному из известных языков. Острый, едкий запах пыли, старой бумаги, переплетов и чернил стоял в комнате, как большой засохший букет, торчал во все стороны печальными жесткими иммортелями - тяжелый и безжизненный запах литературы.
В этой-то комнате! долгими зимними вечерами! Да, вечера были долгими, но ничего особенного не происходило. Хозяин и гость курили, попивали мадеру и разговаривали, то есть Евгений листал для вида какую-нибудь книжонку и о чем-нибудь спрашивал, а Аристид Иванович, изо всех сил сдерживаясь, сердито и кратко отвечал.
Вот какая подлянка ждала бедного героя: оказалось, что не все ученые люди страдают зудом просветительства. У Аристида Ивановича точно нигде не зудело. Ему было плевать на гипотетическую тягу простецов к знаниям - и на ответную мистическую тягу знаний к простецам - на простецов как таковых и на знания в их полном объеме. Простецы, по его мнению, существовали, чтобы своевременно очищать дороги от сугробов - сугробы существовали, чтобы простецам было чем заняться, - существование дорог обеспечивало бесперебойность производимых на них работ - знание болталось так, бесполезной вещью в себе, - а все вместе было одной большой разводкой (он не знал такого слова). Все это существовало, и никаких улучшений не предвиделось, потому что Аристид Иванович не желал улучшать существующее. Он не верил, что у существующего есть возможность или способность улучшаться. Он отверг даже самосовершенствование. Он был последователен. Он отрицал творческую силу навоза.
Зачем же он звал к себе Евгения? Он его не звал; он его не гнал. Наверное, из тех же соображений, по каким заводят кошку или собаку: чтобы в углу тихо сидело и дышало что-то живое. Но собаку или кошку нужно кормить, лечить и вообще нести ответственность. Взрослого человека можно привадить просто так - как скворечник вывесить. С теми же последствиями: что бы ни произошло, он останется за окном.
Да зачем такому злому человеку что-то живое? Уж сразу и злой, припечатали! Затем, что боязнь естества и хула на него от этого самого естества не освобождают. Будь ты умным-преумным - гордым-прегордым - манихей-преманихей, - невозможно вытравить из себя жизнь и остаться формально живым: чтобы ноги ходили, глаза моргали… Пока естество ходит и моргает, от скворечников оно не откажется. Хотя бы из ненависти к скворцам.
о манихеях
А… забавная метафора, А кто такие манихеи? Ах да, действительно. Аристид Иванович, расскажите нам, пожалуйста, о манихеях.
Аристид Иванович делается чернее тучи. Почему именно манихеи? - брюзгливо бормочет Аристид Иванович. Ведь существуют офиты - маркиониты - енкратиты - артемониты - николаиты - карпократиане - каиниты или кайане - алоги - вардесанисты - ноэтиане - новациане - аполлинаристы - елкесаиты - сефиты - сатурнилиане - архонтики - в конце концов, варвелиоты, они же стратиотики, они же фивиониты, они же египетские гностики. И просто гностики, если это кому-то интересно, а впрочем, все это вещи общеизвестные.
Не хочет рассказывать, чудной старикашка! Можно подумать, он развалится, если скажет три слова о человеке, производившем волнения. Вот Владимир Соловьев рассказал в Брокгаузе о манихеях и гностиках - и ничего, не развалился. Ну же, Аристид Иванович! Хотя бы о пещерах Мрака и о пяти деревьях, которые неподвижны и летом, и зимой, и их листья не опадают. Не хочет. Отворачивается. Что поделаешь, придется самим.
Вот, например: все задумывалось как мировая религия ("вера моя ясной бывает в любой стране и на любом языке"), а вылилось в мировую ересь, существование которой власти в лучшем случае терпели. Сам Мани (говорят, что это не имя, а прозвище, со значением "ум, дух") был персом или чем-то вроде этого. Персы его терпели, терпели, а потом готов указ: "Этот человек производит волнения, могущие привести царство к разрушению, а потому прежде всего необходимо, чтобы он сам был разрушен". Разрушили, да еще как. По одним сведениям, кожу содрали с живого, по другим - с трупа. Повесили эту кожу над воротами (очевидно, подражая Аполлону. Так всегда: у попа - собака, а у бога - конкурент-флейтист, или на чем он там играл, бедный Марсий).
А какие именно волнения производил этот предположительно персидский человек, тоже призывал старый храм разрушить? Да, они все к этому призывают, первоначально… Но Мани, как нам нравится думать, вообще не призывал ни разрушать, ни строить - строительство нерентабельно, а разрушится все и так, само собой, в последнем всесожигающем пожаре или даже раньше. Продолжайте волноваться, препираться - и сами не заметите, как скоротаете Вечность. Не нужно помпезных акций: всех этих башен, укрепленных городов и дел, обреченных на гибель уже закладкой первого камня. Зачатие - прообраз смерти, и только у нерожденного и непостроенного есть какие-то - призрачные - шансы на бессмертие.
о Евсении Памфиле, епископе Кесарийском
Да, как-то это не очень весело. И что же делать? Ничего; книжки читать и путешествовать. Штука в том, чтобы сделать именно "ничего", а не что-то, отказаться не только от реально существующего, но и от видимостей. Беда большинства вольных и невольных метафизиков в том, что они убирают предмет, но оставляют его тень. Э, но у метафизики всегда сложности со здравым смыслом. Ага, поэтому у здравомыслящих людей, в нашем случае, руки и совесть опустились, как вот у Евсевия: "Зная, что манихейская ересь всем представляется смехотворной, я опущу доводы против нее". И проклятия освятили пустое место. А впрочем, "опустить доводы" - это практически афоризм, хотя и лагерный.
А ведь мог Евсевий пытливым оком обозреть недавнее историческое прошлое. Он, разумеется, помнит и оплакивает (и двадцати лет не прошло) гонения Диоклетиана на христиан, но целомудренно молчит о том, что свое жестокое наступление на права человека Диоклетиан начал с манихеев. Сперва эдикт 296 года "О злодеях и манихеях" ("неслыханная и позорная, всеми обесславленная секта", и там же что-то о "достойных проклятия и жестоких персидских законах"), а через семь лет (мистическое число фольклора, Библии и астрологов) - мученики-христиане; не наоборот.