Почти подсознательно, но неотступно она искала путей к дальнейшему сближению, она брела словно и нехотя, на ощупь, но все в одном и том же направлении, и так ли, иначе, но время от времени, вполне неизбежно, встречала на этом пути отца Антония. Отчего-то и он уклонялся теперь все реже, и он точно бы рад был этому новому измеренью их отношений. Словно бы старое (исповеди, вопросы, введение в духовную жизнь) слегка приелось и ему тоже - все это было слишком ограниченным, клеткой без перспективы.
И вот уже одна за одной, с промежутком в месяц, состоялись несколько необычно долгих (по полтора часа!), чудных встреч после служб, с разговорами пусть по-прежнему на чисто духовные темы, но под хруст шоколадки, но под питье купленного тут же в ларьке сока. И опять Аня не уставала изумляться, округлив глаза и чуть не хлопая от восторга в ладоши. Батюшка ел шоколадку в среду, не читая, из чего она состоит, не глядя, есть ли в ней сухое молоко! Отец Антоний, сегодня же среда, как же… шоколад? Да разве я похож на аскета, Анечка? Так-то: Анечка! Он смешно втягивал щеки, сводил брови, изображая неудавшегося аскета.
А еще он пил сок, не крестясь, явно смущаясь окрестного народа. А еще рассказал ей два церковных анекдота - про пьяного дьякона и пономаря-заику. А иногда радовался…ерунде! "Вот, посмотри, одна татарка подарила мне сегодня православный служебник по-татарски", - и напевно, "по-уставному" читал вслух какую-то тарабарщину, тихо смеясь. "Гляди-ка, кошка спит, вон под кустом, надо же - проснулась, ну-ка давай понаблюдаем". Кошка озиралась спросонья, потом умывала лапки и хвост, а он смотрел, любовался плавностью ее движений, оторваться не мог.
А еще он ходил в кепке слегка набекрень (а единственный раз пришел в храм в мягкой серой шляпе). Он ударил носком ботинка камешек, и тот отлетел на другой конец улицы. Он побежал вместе с ней на автобус. Он чуть не упал и засмеялся этому, как дитя. Во всех движеньях его и словах просвечивал неизменный и не замечаемый ею раньше артистизм, пластика. Он тонким голосом, дико похоже изображал их владыку! Вместе с тем это был все тот же ее батюшка, отец Антоний, который крестил ее, исповедовал и наставлял в вере. Тот же, только чуть-чуть другой. Он оказался веселым, вот что было совсем уж неожиданно - настоящим балагуром и шутником. И она таяла от каждой его шутки, и, бросив стесненье, смеялась, хохотала от души.
После таких встреч Ане хотелось всех обнимать, всем бросаться на шею, она чувствовала себя осчастливленной выше головы, переполненной непонятным, каким-то смешным, детским счастьем. И она запрокидывала голову, шагала не глядя под ноги: Господи, какая свобода! Господи, благодарю.
Нравилось ей и то, что начало их встреч походило на завязку детективного фильма, она уходила от храма подальше, несколько раз сворачивала ("ты там попетляй хорошенько", - чуть не всерьез поучал ее батюшка), шла в противоположную сторону от трамвайной остановки, в глубину парка и поджидала отца Антония в условленном месте, на лавке в небольшой пустынной аллее. Он появлялся много времени спустя после службы, но и перед тем, как сесть, бросал вокруг зоркий взгляд. "Лишних глаз всегда хватает, а на наше сословие их и вовсе с избытком", - многозначительно пояснял отец Антоний. "КГБ? - догадливо подхватывала Аня. - Да даже и собственные наши старушки. Чего только не сочинят".
Эта новая, крепнущая связь была ничуть не слабей той, духовной, установившейся на исповедях - а вместе с тем оказалась полна какой-то неведомой, захватывающей с головой, чарующей сладости, мягкого, ласкающего душу света.
Все чаще ей хотелось с ним говорить. Ладно, не говорить, пусть только видеть - хотя бы мельком! - но лучше бы каждый день.
Только это было невозможно. Их "неофициальные" встречи случались мучительно редко - однажды в месяц, в два, и раз от раза разлуки делались все невыносимей. Конечно, она по-прежнему приходила на службы, прилежно исповедовалась, причащалась, благословлялась, но в церкви отец Антоний был сухим, чужим, "старцем". А ей не хватало теперь уже отведанного веселого тепла, она вкусила, она знала другое - не хуже, не хуже, даже интересней! И, стыдясь себя, упрямо мечтала встречаться с ним другим, с батюшкой-человеком, без клобука, в клетчатой кепке набекрень, в мягкой серой шляпе.
Только это было невозможно. Она не могла его видеть когда и сколько хотела, не могла с ним говорить когда и сколько хотела, не могла ничего.
Отношенье к нему, до этого вполне безоблачное, стало осаливаться почти не проходящим страданием, вечной мукой разлученности. Тоска скрытого даже от самой себя ожидания незаметно вплыла и накрепко поселилась в сердце. Подсознательно она ждала теперь всегда - жадно, робко, покорно, зло - ждала любимого батюшку, втайне поджидала его всегда и всюду, а он не мог, был занят, был нужен другим, только и оставалось - неизменно, изо дня в день, из месяца в месяц уходить в сторону (и никогда не узнает он об этой ежедневной тайной жертве!), смотреть на него издалека, смотреть и ждать, гася в глазах боль и жадность, просыпаться и засыпать с единственной идиотской надеждой: скоро, скоро он все-таки освободится, он сможет, и они увидятся по-настоящему, выпьют сока, поговорят - наконец…
Кажется, это была еще не влюбленность, нет, отец Антоний по-прежнему оставался ее духовником, она спрашивала его советов с прежним почтением, но это была уже зависимость почти полная, повязанность - нерасторжимая.
Куда бы ни шла Аня теперь по городу, всегда она оказывалась во власти одного и того же наваждения: он рядом, он где-то здесь. Вот-вот выйдет из-за угла, спрыгнет со ступеньки трамвая, вынырнет из подземного метрошного перехода. Они случайно столкнутся прямо здесь, посреди улицы, на перекрестке, в очереди, на остановке.
- Анна?
- Здравствуйте, батюшка.
- Почему ты такая грустная?
- Я думаю о вас…
Странный сон приснился ей в ту пору. Она вышла на крыльцо их загородного дачного дома. Стояла ранняя осень, пахло яблоками, дымом, скорыми холодами. По садовой дорожке навстречу ей медленно шагал батюшка. Он был печален.
- Вы завтра служите?
Качает головой: нет.
- Нет? А послезавтра?
- Теперь никого больше нет.
Так он ей отвечал.
Из того смутного полугодия - от осени до весны, отчего-то особенно часто выплывала в памяти еще одна сочащаяся прозрачной влагой сцена. Стоял март, но уже было тепло, вовсю таял снег. Она спешила на какую-то великопостную службу, кажется, всенощная под 40 мучеников, шла знакомой дорогой к храму, мимо булочной и пельменной, сквозь двор буквой П, и с каждым шагом сердце отмякало от нароста дневного мельтешенья и отчужденности ото всех. Сейчас она увидит единственного по-настоящему родного ей человека, батюшку. Батюшка будет служить. После службы, конечно, не останется, надоедать нельзя, просто посмотрит на него, послушает, как он дает возгласы, помолится и пойдет домой. Но вместо батюшки в тот вечер служил отец Александр, возможно, они заранее договорились или отец Антоний заболел. А может быть, он просто опаздывает и вот-вот войдет?.. Может, хотя бы к концу? Всю службу Аня ждала его, не слишком вслушиваясь в пение хора, оглядываясь на каждый шорох, на каждый дверной вздох - он так и не появился.
Она возвращалась домой окольным путем, через пустой парк, по той самой аллее, где они обычно встречались, страшно спеша, почти бегом она бежала к их лавочке в безумной, вдруг вспыхнувшей в сердце надежде - да не сидит ли он на самом-то деле здесь, не ждет ли ее? Не договорились ли они, а она просто забыла? Лавка пустовала, и некого было стесняться - рыдала. Влажные деревья, промокший, охваченный таяньем снега парк, рыданья; проходящий старичок, тыкая палкой под ноги, тихо бормочет: "Какая сырость. Какая сырость".
Единственный существовал способ, простое и доступное средство, плотик, на котором все же можно было выплыть из этого ледяного паводка. Батюшки не было в физическом пространстве рядом, вокруг, но всегда, вечером, поздним или не слишком, в этом оплывающем зыбком мире существовало место, в котором можно было запеленговать его почти наверняка, и только так вынырнуть, выпрыгнуть из наползающих льдин, схватившись наконец за спасительный звук его голоса, шутку, усталый вздох.
Бесконечный разговор (1)
Бирюльки
- я наверное просто не понял чего-то очень важного в жизни да и сейчас не понимаю почему нельзя просто восхищаться красотой - земной но ведь созданной Творцом почему нельзя любоваться и даже пленяться например созданной человеком гениальной музыкой
- это какой?
- всякой
- а какую вы чаще слушаете?
- classical rock
- когда-то вы говорили что его не стоит слушать
- говорил да мало ли что я говорил сколько там магии сколько глубокой красоты. Я сам в свое время уничтожил все записи которые у меня были да там тоже есть разные группы и разные песни но сейчас когда мне все-таки изредка приходится услышать что-то я забываю что эту музыку называют сатанинской в ней столько добра да тот же битлз это совершенно христианская группа
- а разве ты слушаешь битлз
- конечно и битлз тоже
- а какая твоя любимая группа
- самая удивительная из них - led zeppelin
- я слышала о них много плохого
- я сам слышал и знаю что они были связаны с сатанизмом колдовством но понимаешь когда я их слушаю я пропускаю мимо ушей весь этот сумрак фильтрую мне это просто неинтересно для меня главное в них совсем другое - тонко и глубоко они связаны с древними британскими напевами которые я прямо сердцем узнаю как будто я сам там родился как будто когда-то я в себя впитал всю эту древность все пряное простодушие кельтской мелодии The Battle of Evermore там все построено на этой игре с известными мотивами там сама Бретань старая Англия просвечивает во всех переходах это музыка очень сложная и в то же время захватывающая ее можно читать как чудесную книгу и никогда не начитаться
- но я слышала что они живут так…
- да разумеется наркотики ранние страшные смерти их так легко осудить да не по-христиански но я и христиан-то почти не знаю которые жили бы по-христиански анюшка в иные минуты мне начинает казаться что и это неважно кто насколько праведно жил в определенном измерении это совсем неважно - они были и есть просто люди и они навсегда влюблены в свое искусство потому что ты только подумай что заставляет их целый долгий вечер быть на сцене уже струится пот и видно что они действительно отдают музыке душу последние силы даже жизнь что ж они просто такие же люди которые ведь не только изо дня в день молятся Богу которые могут конечно достичь немыслимых высот а могут и в бирюльки играть и им не выжить без этих игр это их школа когда я слушаю эту музыку это так же для меня как для тебя книги
- но книги учат нас различать добро и зло в них все рассказывается словами
- а в музыке нотами - и я по ней тоже учусь различать добро и зло потому что да я люблю красоту и часто влюбляюсь на удивление знаешь ли влюбчив но не вижу в этом ничего плохого я просто любуюсь в том числе и женской красотой
- женской красотой? ты? я не понимаю
- мне не хочется оправдываться поверь в этом нет ничего о чем можно было бы жалеть или если хочешь в чем исповедоваться в мире все вообще значительно шире чем нам хочется человек все стремится огородить пространство и жить в своем огородике а мир - не огород, мир - бесконечность но об этом не хочется знать потому что это тяжело это ответственность напряжение ума души знать и нести в себе что-то еще что-то большее раздвигать границы.
Часть третья
ДВОЙНОЕ ДНО
Первый звонок
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Тютчев
Что ж, шурши себе, пощелкивай, тянись, наш телефонный роман, роман бес-коне-ечных разговоров… Эти шорохи, этот тонущий в самых важных местах голос, это безнадежное вслушиванье, но и сквозь затаенное дыханье, замиранье и ужас прервать - что, что ты сказал?
Она привыкла быстро-быстро. И вновь так ли уж это было грешно, разве примешивалась сюда хоть капля душевности? Ну разве что капля. Но любой начинавший жить жизнью духовной знает, как быстро растет в душе потребность во все более частом и тесном соприкосновении с церковью, ее таинствами, эта вдохновенная утопическая жажда постоянного очищения, откровения помыслов, исповеди… Как необходим бывает порой совет старшего, кажется, невозможно дальше жить без душеспасительного совета!
Не обо всем успеешь спросить в храме, вечная спешка, требы - прости, надо человека съездить причастить, прости, надо идти крестить, прости, еду освящать квартиру, прости, опять пригласили читать лекцию в клубе железнодорожников. Бог простит вас, батюшка, но когда же мы будем разговаривать?
Итак, она звонила. Во-первых, благословлено было Петрой, во-вторых, только по делу. Исключительно в целях самосовершенствования.
Отец Антоний брал трубку, отец Антоний произносил:
- Але!
О телефон, проводки и трубка. Обманщик и зазнайка, с тобой у нас особые счеты, ты - иллюзия, ты - майя, тебя - нет, о проводник неправды и зла! Ты говоришь родимым голосом, так запросто сжимающим в мычащий комок слабую человеческую душу, но нет, это не он, человека рядом нет, это ты искусно подделываешь его голос.
Что ж, продолжайся, наш телефонный роман, роман бесконечных разговоров… Тихое шуршание - так шуршит дождь по крыше в августовское ненастное время, так время перекатывается - тихо-тихо. Но и осень проступает, а с ней неприметно летит к земле болотный сумрак, быстро и мягко выстилающий городские дворы, ибо не прийти ему невозможно.
И оттого ли, что именно в эти тихие сентябрьские дни он родился, да и повстречались они в ту же неверную переходную пору, когда и грубый обман готов принять за последнюю правду (хотя не исключено, что дело лишь в так поразившей однажды строке Тютчева - все, разумеется, той же, той же - так неизменно, так беспроигрышно надрывающей сердце), но в такой же вот точно серый день, пустой, когда неоткуда да и нечего ждать утешенья, потому что дважды два четыре, неужели так трудно запомнить, и вот она, аксиома твоего существованья - ты один, один бредешь по этой земле, - однажды вечером, таким же беззвучным и хмурым, звенит звонок. Прорубает тишину, продирает этот бесцветный холст, эту плоскость и тесноту жизни - в пространство, в глубину. И острое предчувствие, и мгновенная догадка, и знанье - изначальное, обо всем, что наступит дальше, - прохватывают, ударяют, как гром - не надо, не надо даже приближаться, не надо брать трубку!
Но не взять как? И едва услышав его голос, она понимает: годы прошли в ожидании. Все эти годы она ждала, когда он позвонит сам и начнет говорить. И то тепло, которое только он умеет распространять, прольется быстрым узким потоком по телефонному проводу и войдет в нее. Его голос уносит ее из комнаты и погружает в иное бытие - его доброты и привета. Его голос - самый родной, неважно, что он произнесет, одно звучание, один тембр.
- Здравствуй, Анна, это - отец Антоний.
И изумленная Анна млеет. Надо же, позвонил. В кои-то веки. Первый раз. И робеет, не знает, что сказать.
- Здравствуйте, отец Антоний.
- Анна, я забыл спросить тебя… - что-то он говорит, объясняет, но ей ясно так, что она почти плачет, ослепленная истинным положением дел, объясненья - повод, причина не в этом, просто он жалеет ее, просто незаметно показывает ей, что она не одна бьется в своей жизни, все равно все мы вместе, все равно кому-то (хотя бы и ему) по-настоящему важно, как и чем она живет. Но как он угадал, что сейчас именно и надо было позвонить, в эту минуту, осень, день?
Он звонит и потом, еще раз и еще, и она, осмелев, тоже - хотя и нечасто. Он рассказывает ей что-то смешное, конечно же, бесконечно далекое от церковных тем, осторожно и вежливо расспрашивает о ее делах. Аня отвечает, отвечает сбивчиво и спешно - из глубины согретого обрадованного сердца. На какой-то продолжительный отрезок их отношений отец Антоний становится ей и матерью, и отцом, и старшим другом.
И все это можно, и все это хорошо, вот и Феофан Затворник пишет черным по белому: духовников делайте своими духовными друзьями, этого вам будет более чем достаточно, не понадобятся уже никакие иные подруги и друзья - вот она, святоотеческая мудрость и подлинная свобода духа! Все можно, и духовников друзьями - пока однажды, уже и осень отлетит, и почти оттает выпавшая в тот год невероятно снежная зима (уже и Великий пост перевалит за середину, и вынесут на поклонение Крест), пока однажды он не позвонит снова, позвонит иначе…
- Анна, я звоню тебе по несколько необычному поводу.
И молчание - выжидательное, печальное.
- По какому, батюшка?
- Я скажу тебе…
Она слушает. Надежды никакой, но она ждет. Ждет все-таки с улыбкой.
- Просто мне сейчас… очень нехорошо.
- А кому сейчас хорошо? - ей неловко, она пытается пошутить.
- Это так трудно, Анюшка, когда некуда деться.
- Что-то произошло?
- Долгая и давняя история…
Он опять замолкает.
- Какая?
- Хорошо, я скажу тебе.
Снова молчание.
- Я никому не расскажу, - брякает она, но это действует, он начинает говорить.
- Я живу с соседом, горьким пьяницей. Не знаю, где он достает деньги. Каждый день у нас стоит шум и крик. Вот слышишь?
Аня вслушивается, ничего не слышит. Закрывает глаза: всплывает сумрачная захламленная прихожая, с кучей ботинок и рваных тапочек в картонной коробке, которая здесь вместо галошницы, кухня с проржавленной плитой, выгнутый вопросительным знаком тусклый кран, цедящий мутные капли в алюминиевую сто лет не мытую кастрюлю с чем-то подгоревшим, под подоконником - армия пыльных бутылок…
- Крики, драка, мат; прости, Аня, две какие-то ужасные женщины, которые к нему постоянно ходят, - продолжал рассказывать батюшкин голос. - Сегодня всю ночь вообще творился кошмар, я уже и милицию вызывал, а она просто не приехала, знаешь… Два раза выходил погулять, но на улице такой холод. Все это продолжается уже три года.
- Но может быть, поменяться?
- Да кто ж сюда поедет? Сколько раз я пытался, правдами и неправдами, но как только узнают, что такой сосед, тут же отказываются. А он сам вообще не хочет вступать в переговоры - не нужны ему ни деньги, ничего. "Я тут родился, я тут и умру". Видно, мне нести этот крест до конца. Но я не могу молиться, не могу читать правило… Бывают, конечно, и у него просветы. Месяц, два, а потом все снова. Уж я и владыку нашего, дерзнул, попросил переселить меня хоть куда, поговорить с начальством, он же всюду вхож, а эти его пьяные бабы, они ведь рвутся и ко мне тоже, сделал себе три замка…
- И что же владыка?
- Да что владыка! Я маленький человек… Монах, вот и терпи, это тебе послушание - и весь разговор.
- Кто-то плачет?