Бог дождя - Майя Кучерская 18 стр.


Батюшка взял гитару, спел песенку собственного сочинения - очень ироничную и смешную. Он опять рассказывал о своем прошлом - мягко, с ностальгией, - о театре, о людях, видно, любивших его, и которых он когда-то любил.

- Это молодость была. И выпить я мог сколько угодно. А наутро просыпался веселым, свежим. Но потом все почему-то делалось темнее и темнее, эти бесконечные гастроли, застолья, народ у нас, сама знаешь, хлебосольный, в отношениях тоже вдруг наступил разброд, и братство наше театральное, мы, не поверишь, жили очень дружно, стало как-то меркнуть, а я все не мог уйти.

- Что же тебя держало?

- Любовь к театру. Да что я! - он махал рукой. - Все это давно ушло, - и он опять наигрывал что-то, напевал, разливал дальше.

Отец Антоний незаметно пьянел, но от этого делался только мягче. С невольным любопытством Аня вглядывалась в его лицо и отводила взгляд: такой ослепительный отсвет лежал на нем, того мира, такой свет посвященности. Он мог быть злым, мог говорить недобрые, грубые слова, мог вот так, пьяненький, петь песни, и, казалось, тут уж все терял. Но она поднимала глаза: и сквозь пьяное лицо, и на таком лежали ясные блики. Залегли несмываемо, невытравимо. И всякий раз, когда ей хотелось заговорить с ним по-свойски, запросто, фамильярно, в последний миг она невольно проверяла, бросала быстрый взгляд - и язык немедленно прилипал к гортани.

Возможно, оттого-то, размышляла она потом, телефон и сыграл в их истории такую роль, хе-хе, роковую - по телефону не видно лица! По телефону слышен только голос, голос человека, мужчины тридцати восьми лет.

Понимал ли он сам, что с ней происходит? Аня не знала. Отчего-то ей хотелось думать, что нет, или не до конца, или не так… Но постепенно, по неуловимым мелочам, она стала замечать: понимал, понимал прекрасно. Может быть, не сознавался себе, может быть, себя обманывал, а понимал.

Еще в самом начале, когда он стал звонить каждый день, ее охватило сомнение:

- Ты знаешь, мне иногда кажется, я к тебе слишком горячо отношусь, понимаешь?..

- Аня! - он чуть помолчал. - Мы же живые люди!

Значит, можно, значит, ничего страшного! И правда, она же ни о чем не просит, ничего не хочет, она будет просто любить его, вот и все.

Однако как-то очень издалека, очень походя уже и тогда хладной змейкою проскальзывало в душе изумление: отчего он ее не остановит? Отчего не намекнет, хотя бы едва, что ситуация - безвыходна и разрушительна, несмотря на самые светлые побуждения и чувства? И тогда же, так же издалека, далеким фоном проступило понимание: ему это нравится. Нравится быть любимым, только негласно, без обозначения в лоб этой в общем прозрачной, однако, пока она не названа, вполне пристойной ситуации. Но ей-то, ей все сильнее хотелось говорить. Ей хотелось рассказывать ему, да и всем вокруг, какие чудеса с ней происходят, хотелось выкрикнуть наконец! И как-то раз, исписав очередной листочек любимым трехеловным предложением, она набрала знакомый номер, не взглянув на часы, среди ночи, чтобы наконец высказать это вслух, будь что будет, невозможно больше терпеть: я люблю тебя. Батюшка, я тебя люблю.

Никто не подошел. Она набрала сто - два часа тридцать минут, то есть половина третьего. Слава Богу, на ночь он отключает телефон!

Тут-то и кончился отпуск. Антоша боялся, как школьник.

- Мне завтра выходить на службу, - говорил он по телефону с трепетом.

- Ну и что же?

- Аня, после такого отпуска…

- Ничего, ты завтра же войдешь в ритм.

Однако и Аню восстановление батюшки в священническом чине застало врасплох. Он был священник, он был монах, он был ее духовный отец. Это было немыслимо, она любила его - не как священника. Она… Боже, да они вместе пили! Колющее пузырьками шампанское "Советское" и бренди "Шатобриан"! Но пришлось смириться. Новый отец Антоний, открывшийся ей, никуда не исчезнет и начав служить.

И действительно: он по-прежнему звонил, и Аня снова звала его в гости - благо храм находился в нескольких трамвайных остановках от ее дома.

- Приходи завтра, я целый день дома.

- Завтра я служу, тогда после крестин.

После службы он бывал особенно глубок, прекрасен - по-хорошему уставший человек возвращался после работы, и долго сидел тихий, приходил в себя:

- Знаешь, сегодня мне досталось. Целый храм исповедников.

Потом они вместе обедали, уже никогда не пили больше, отец Антоний оживал, делался прежним, веселым, добрым, злым. Отчего-то Ане очень хотелось, чтоб все это было хотя бы слегка хоть на что-нибудь похоже… Например, это просто к ней заезжает после службы добрый старший друг - что тут такого? Но какой друг мог бы заезжать к ней так часто? Ну тогда не друг, просто священник. Но зачем он заезжает? Как кто? Как пастырь или как… друг? Она путалась и затыкала глотку этой дурной бесконечности вопросов, только почему-то никак они в ней не смолкали, никак было не унять. Да что ж такое? Да не все ли равно, кто - друг, недруг, брат, сестра, товарищ… Как-то подло это было: вопросы не только задавались помимо ее воли, приходили сами собой и ответы, и вот оно: мужья так приходят домой, Аня! Хрипло так и противно кто-то шептал ей в уши: "Мужья!", но, не дрогнув, посылала она все эти глупые голоса вот именно туда.

Отец Антоний наконец уловил ее смятенье и заговорил первый.

- Ты как будто меня каждый раз немного боишься… Понимаю. Я и сам боюсь. Батюшка в гости! Но знаешь, почему это?

- Почему?

Она замерла: сейчас она наконец успокоится!

- Да потому что священник - человек. Такой же, как все. Но никто не желает этого понимать. Людям, народу Божьему, - отец Антоний хмыкнул, - удобно иметь под рукой не такого же, как они, человека, а старца, пастыря! Вот его и возводят, выталкивают чуть не насильно туда, где ему совсем не место. На роль старца. А я не старец, понимаешь, и не пастырь никакой, я никто.

- Но ты же служишь, совершаешь таинства.

- Да таинства совершаю не я. Хоть ты-то меня не расстраивай. Таинства вершатся благодатью Божией. Я только инструмент. Ржавый молоток в руках Господа, - он усмехнулся печально. - Мне кажется, происходит страшная ошибка у нас в церкви, подмена. И ужасно, что никакого сопротивления этому безумному народу, который не ведает, что творит, со стороны духовенства тоже не оказывается. Батюшки, уж скажу тебе, да ты и сама это видишь, батюшки надуваются, их распирает - как же, я пастырь! Я спасаю души людей. Я - представитель Церкви, и значит, право имею говорить от ее имени. Сами батюшки в это искренне верят.

- Я помню, ты писал мне, про младостарчество, да?

- Да, и это тоже. Получается страшная вещь: священство и народ - разведены по разным полюсам - самодовольством одних, слепотой и безволием других. Больше всего на свете люди боятся ответственности и валят ее на плечи духовников, ни за что не хотят сами принимать решения, проявить личную волю…

Он забыл даже про любимую свою жареную картошку с луком, и, похоже, забыл, с чего начал.

- Батюшка, остывает.

- Понимаешь, никто уже не хочет видеть во мне человека. А я тоже человек, Аня, слабый и грешный. И думаешь, я не пробовал? Пробовал, сколько раз уже, пробить эту стену, стать человеком среди людей, принимал даже самые отчаянные меры - шарахаются! Нет! Только не это. Стой там, куда мы тебя поставили. Изволь оставаться недоступным, далеким пастырем, который указывает нам, как жить, куда идти. Учи нас, руководи нами! Вот и учишь, и руководишь, - он вздыхает, встает, подходит к окну.

- Но ведь это по долгу службы?

- Кто это понимает? Думают: учит, потому что святой. А какой я святой? Ты видишь… Христиане - народ священников, и, значит, все - равно достойны, все предстоят Богу, но это забыто, смазано, и - раз! Священник - сверхчеловек. А народ - тупое, забитое стадо. Это ошибка всей церкви, но никто ее не хочет, не думает исправлять…

Не убедил, не убедил, батюшка. Священство, народ, стадо, слабый, грешный - все правильно и так смиренно. Да, только мужья так приходят домой, Аня!

И для простоты Аня решила вовсе не ходить пока в их Покровскую церковь. В глубине души ей казалось: если она снова увидит его в облачении, прежним отцом Антонием, духовным наставником, то там же на месте и умрет. Хотелось еще пожить, и она отодвинула от себя все эти детские проблемы, отношения с церковью вообще как-то перестали ее занимать: она любила, любила человека - чего ж еще?

Снова Петра

Петра исчезла вскоре после Пасхи. Аня звонила, никто не подходил, возможно, ее не было в городе, и она уехала не попрощавшись, как это уже бывало.

Они столкнулись случайно - в "Хозяйственном" неподалеку от универа. Знакомая худенькая, чуть угловатая фигура, Петра взвешивала гвозди - Аня окликнула ее, Петра обернулась… Легчайшая тень досады пробежала по Петриному лицу - или почудилось? Аня купила по просьбе мамы веревку, Петра ее подождала, они вышли из магазина вместе.

- Я звоню тебе почти месяц. Ты уезжала?

- У меня были неприятности, - сухо произнесла Петра.

- Что-то случилось?

- Так…

- Ты не скажешь?

- Каждый человек имеет право говорить только то, что сочтет нужным, - отрезала она. - Кстати, завтра я уезжаю, в деревню, до октября. Счастливо.

Она вдруг развернулась и зашагала прочь. Даже не улыбнулась на прощанье, даже…

Ане показалось, будто ее хлестнули по лицу. За что? И это ведь уже не в первый раз - внезапные исчезновения, необъяснимая суровость! Петра была создана нарочно для того, чтобы ее мучить. Петра не умела себя вести, но была в своем праве. А ведь Аня-то ее любила, обожала, иногда со злым отчаяньем ловя себя на том, что в этом исступленном обожании стоит на грани ненависти, потому что Петра специально мучила ее и обижала.

Петра высовывала язык и дразнила, но с такой искренностью этого не замечала, так от чистого сердца (Петра все всегда делала только от чистого сердца!), что Аня не смела и слова молвить. Петра обладала априорной чистотою поступков, ее нельзя было заподозрить ни в чем низком, так безоглядно сама она верила во все, что совершала, так это было честно до конца с ее, Петриной, стороны, хотя и столько в этом было вранья. Петра врала, она умела, но тогда даже мысль об этом представлялась Ане кощунственной, тогда Аня с болезненностью и загнанностью ощущала лишь тошнотное кружение и близость обмана, все пропахло чесноком в этом подлунном мире, но откуда, откуда именно шел запах?

По кратким Петриным обмолвкам, еще в пору зимних исчезновений отца Антония, ясно было, что она знает про батюшку гораздо больше, чем Аня, но скорей умрет, чем что-то расскажет. А в последние полгода Петра вообще как-то окончательно замолчала, и в довершение всего - тоже, как раз с зимы, стала вдруг исчезать надолго. Куда? Почему?

Всегда хотелось обвинить ее, но в чем? Она нарочно молчала, назло! "Да нет, у меня просто такой характер, я такая с детства. Мои уже давно привыкли. Но я хоть и не говорю, я… чувствую".

Лишь благодаря отцу Антонию Ане открылись в Петре новые стороны - по тому, как он говорил о ней, как на нее смотрел, Аня увидела: сколько и в Петре тоже почти девичьей беззащитности, этой обнаженности, которая с годами проходит у людей, зарастает - а у Петры нет, все та же открытая, не умеющая себя спрятать душа, все та же высокая нота, которую невозможно выдержать, жизнь сбивает, врывается подлость и пошлость, а Петра держит, Петра тянет.

В их отношениях никогда не было равенства, а значит, не было и подлинной дружбы? Аня говорила, Петра слушала. Петра всегда молчала. Смотрела темными внимательными глазами, ставила чайник, доставала чашки, ешь печенье, ты пьешь с сахаром; "разумеется", "конечно, нет" - исключительно односложные ответы даже на самые сложные Анины вопросы. Но ведь была какая-то жизнь и у нее, происходили события? Ну да, она развелась с мужем, - но ведь не только это? Да что, что ей Петра в конце концов? Ничто, никто, они ж могут не видеться, не встречаться месяцами, вполне достает телефона, а иногда, вот как сейчас, например, могут не говорить и по телефону, и кому от этого хуже? Да никому! Но это было обиженное вранье, плач уязвленного самолюбия - Аня чувствовала: стоило Петре исчезнуть, ей начинало не хватать ее почти до слез, она по Петре ужасно тосковала.

Тем необъяснимей была эта полнейшая невозможность соприкосновения, эта вечная немотствующая мука косноязычия… И главное стремление, охватывавшее ее в присутствии Петры, было - бежать, бежать прочь, потому что слишком невозможно быть рядом. Только Петра не пускала. Петра говорила: "Я тебя люблю. Мне тебя не хватает. Я по тебе скучаю. Ты - человек мне едва ли не самый близкий".

Сердце падало: самый близкий? "Едва ли" проглатывалось совершенно, мало ли, всегда страшно договорить, всегда хочется хоть тропку для отступленья, но это ж Петра была, о каком еще недоговоре, о каком отступленье могла идти речь - тогда Аня этого не учитывала, несчетно забывая, с кем имеет дело, и при каждом новом напоминании поражалась, вздрагивала: ах да, это же Петра, как можно было забыть!

И снова допрашивала батюшку.

- Скажите, что она за человек? Я не могу. Я не понимаю.

Вздыхал отец Антоний.

- Я сам не понимаю. И много раз я и ей это говорил: я отказываюсь понимать! Что ты хочешь от меня услышать? Да я в жизни не встречал человека более странного, более непонятного, и думаю, никогда уже не встречу. Она ведь правда не от мира сего. Но в каком-то ином смысле. И это проявляется во всем, и это так нелегко бывает вместить, что иногда я и сам не могу с ней общаться. Иногда мне делается это непереносимо тяжело! И тогда я прерываю всякое общение с ней.

- Но почему же, почему ты его все-таки обязательно возобновляешь? Я знаю, я не могу так спрашивать, но это единственный раз, один раз мы можем поговорить нормально, ты можешь сказать мне правду?

- Какую правду?

- Она нужна тебе?

- Она? - снова тяжкий вздох на том конце трубки. - Может быть, наоборот. Посмотри, она совсем одна, у нее нет друзей, и тот единственный человек, которому она может раскрывать эту свою странную душу, - голос его вдруг слабеет, - этот человек - я. Говорю тебе, мне часто это бывает очень трудно, но в этом я не могу человеку отказывать.

То давнее объяснение странно смягчило тогда Аню, то, что ее собственное присутствие в жизни Петры не нарушало ее одиночества, она приняла как должное, дело было не в том, из того разговора она поняла вдруг с удивлением и тихой радостью, что духовный отец ее действительно добр. Что вот, хотя он Петре давно и не духовник, остается ответственность, остается эта связь, ведь кто не знает - близкие люди не расстаются, им все равно никуда не деться друг от друга. И он помогает, он снисходит, он все равно священник.

Но сейчас Петра снова что-то скрывала от нее. Зато и у Ани был теперь свой секрет. И пока она добиралась до дома, раны от встречи в магазине почти затянулись. Поднимаясь на свой этаж, Аня уже улыбалась. Я влюбилась, Петра! Но тебе не скажу.

Велосипед

Через две недели иссякли и свет, и счастье. Целые дни он был теперь занят - на службах, на требах, разъезжал по городу по своим пастырским делам, иногда до позднего вечера, а она сидела дома.

В конце июня мама достала из почтового ящика сразу два длинных заморских конверта - из двух канадских университетов. Аня разорвала первый - легчайший запах отделился от голубоватой бумажки с плывущей водными знаками университетской аббревиатурой - запах хорошей бумаги и чего-то еще тонкого, неуловимого, нездешнего. "Так вот и пахнет заграница", - думала Аня, нюхая письмо.

Оба университета предлагали ей учебу в аспирантуре и стипендию на три года вперед, но один был крошечный, в небольшом городе и надеялся, что она будет еще три часа в неделю преподавать русский язык, зато другой был University of Toronto и ничего от нее не хотел - чтобы только она у них училась. Аня сразу же выбрала его. Все-таки столица, и потом Toronto Slavic Quarterly - журнал, о котором она слышала, хотя в руках никогда не держала. Родители радовались, как дети, их исход планировался в конце августа, все вещи давно были собраны, квартиру решено было сдавать. В июле они отправились на дачу - попрощаться с имением.

Она снова осталась дома одна. Бескорыстие кончилось, батюшка стал ей нужен всегда, каждый миг, она считала часы и боялась выйти из квартиры - он позвонит.

Дни проходили не очень плодотворно. Утром она просыпалась с мыслью, что впереди новый день, а у нее такая тяжесть на сердце, которую почему-то нельзя сбросить и которая едко, недобро сжигает внутренности. Она медленно вспоминала, какая тяжесть. Сердце и счастье ее, любовь ее была неизвестно где. Каждое утро снова.

Она поняла, что такое боль души. Болит душа - это вот так, как у нее сейчас. Это когда нельзя забыть о ней ни на минуту - что бы ты ни делал, что бы ни говорил. Это значит, так будет всегда - вчера, завтра, вечно. И как-то надо это перенести, переплыть эту темную реку страдания. Но как? Как победить постоянную внутреннюю схваченность, сжатость, немую мольбу, как бы и постороннюю от нее, так что хотелось даже ответить - что, ну что тебе? Ну ясно что. Ясно кто.

Боль была такой животной, такой нутряной, что способа облегчить ее не существовало. Можно было выкрикнуть что-то, можно было разрыдаться, написать стихи, пытаться как-нибудь выхаркивать ее хоть понемногу - но слишком поздно, она не доставалась, не выплескивалась ни в словах, ни в делах, ни в слезах - которые тем не менее по-прежнему вдруг начинали течь, без видимой причины, и так же неожиданно высыхали. В конце концов Аня перестала их замечать - душа жила теперь отдельной от тела жизнью, а она только бессмысленно, сквозь тупую дрему наблюдала за ней, и видела: выхода нет.

Назад Дальше