Лестницы Шамбора - Паскаль Киньяр 7 стр.


Она была одета во все черное – узкие, черные в горошек, брюки "корсар" и черное шелковое болеро с широким, вызывающе низким квадратным вырезом. Сейчас она почему-то казалась ему еще более худощавой, но все такой же сияющей и белокурой. Светлые, стянутые в пучок волосы, на удивление прямая, жесткая осанка, слегка высокомерный вид, отрешенный и надменный взгляд, говорящий о богатстве, о безжалостной силе денег. И, при всей этой надменности облика и угадываемой худобе тела – по-детски округлые щеки. Да и груди у нее были высокие, упругие. Он разглядывал ее. Она была одета на редкость изысканно.

Эдуард ехал в "Альмавиву", слегка волнуясь и чуточку опаздывая. До этого он побывал в Шату, где встретился с Филиппом Соффе. Сворачивая на улицу Риволи, он был абсолютно уверен, что она не придет. Жадно высматривал ее лицо. Издали завидел фигуру Лоранс. Она была вся в черном, и на какой-то миг это повергло его в растерянность. Она помахала ему. Она была такая грациозная, такая красивая – тоненькая, как колеблемое ветром деревце. Он подошел ближе. Ему казалось, что она улыбается искренне, что она и вправду счастлива, что он дождался ее. Он был потрясен, заметив полоску кожи между брюками "корсар" и шелковым болеро с щедро вырезанными проймами. Низкое декольте на миг приоткрыло ее грудь. Поистине, увидев это тело, можно было желать только одного – прильнуть к нему, и прильнуть навсегда.

Лоранс заговорила о своем отце, назвала его с легким смущением – Луи Шемен; это имя было синонимом огромного богатства. Ей почудилось, будто лицо Эдуарда на секунду омрачила тень ярости. Он рассказал о своей семье в Антверпене, намеками дал ей понять, что и сам имеет состояние. Они ощупью продвигались сквозь это скопище намеков и символов. Вдруг она прервала его на полуслове, сказав:

– Я ведь замужем.

Он взглянул на нее.

– Что вы хотите, чтобы я вам ответил?

– Не "вы", а "ты". Ты ведь попросил меня перейти на "ты". Что ты хочешь…

– Ладно, пусть будет так. Что ты хочешь, чтобы я тебе ответил? Сам я одинок. Холост.

– Не вижу связи, – сухо бросила она.

– Между чем и чем?

– Быть замужней и не быть одинокой.

– Лоранс, ты играешь не по правилам…

– Он не может иметь детей. Он…

– Лоранс, не надо… Пусть отсутствующий отсутствует, это все, что от него требуется. Не стреляйте в пианиста, он играет как умеет.

– А ты никогда не стреляешь в пианистов?

– Я только и делаю, что стреляю в любых призраков, кто бы ни попался на глаза.

Они рассмеялись – или сделали вид, что смеются. Все вдруг стало звучать фальшиво. Они вышли на улицу. Теперь они снова обращались друг к другу на "вы". Он взял ее руку – так держатся за руки детишки, перебегающие парами улицу, – и они пересекли улицу Риволи; он повел ее к одинокому такси, стоявшему поодаль. Но она удержала Эдуарда, крепко стиснув его пальцы. Он ощутил холодок ее золотого кольца, а Лоранс вдруг осознала, что они с Эдуардом одного роста. Ее отец тоже был одного роста с ней. Впервые в жизни она увлеклась мужчиной, который был не ниже ее. Она остановила его.

– У меня машина, – сказала она.

– А у меня нет.

Они смолкли. Он увидел ее туфли, это были открытые лодочки. Он повторил про себя: "На ней черные лодочки". И вдруг сказал, совсем тихо:

– Простите меня. Наверное, еще слишком рано. Но… пойдемте со мной.

Она помедлила с ответом. Она стояла в темноте, картинно прямая, точно выступала на подиуме. Затем все же спросила:

– Где это?

– В отеле, на юге 7-го округа.

– Ни за что. Ненавижу отели. Когда-то я лежала в отеле тяжело больная.

– У меня нет своего дома. Я живу в отелях. Но здесь у меня довольно большие апартаменты. И они не слишком уродливы.

– Лучше пойдемте ко мне, – предложила она.

– Нет.

– Я не могу идти в отель.

Лоранс выглядела совсем растерянной. Она держалась уже не так прямо, как раньше. Нагнулась к нему. Болеро из черного шелка было вырезано так низко, что он увидел ее груди. Ее груди отличались изумительной красотой. Она перевела дыхание. И призналась ему упавшим голосом:

– Каждое новое место для меня все равно что пропасть. Обедать в незнакомом ресторане, в чужой обстановке – все равно что стоять над самой пропастью.

– А мне всегда нравилось жить в отелях. Где ни остановишься, уезжаешь без всякого сожаления. В отеле чувствуешь себя голым, словно только что родился на свет.

– Нет, это пропасть. И отъезд – тоже пропасть. Любой уход – пропасть.

Эдуард не сохранил каких-то потрясающих воспоминаний об этой ночи. Все было очень просто, нежно и гораздо больше походило на супружеские объятия, чем на пламенную страсть любовников. Пожалуй, живее всего он запомнил, как пытался определить запах. Пахло молоком, а может, медом – и самую чуточку не то мочой, не то гиацинтом. Он подумал: "В спальне любимой женщины всегда витает какой-то старинный аромат, который существовал веками и который в один прекрасный день становится самым новым, самым удивительным запахом в мире и непрестанно зовет к себе, как зовет доверие". Вот так цветочные венчики ищут и впивают малейший солнечный брызг.

Из стыда, или смущения, или застенчивости Лоранс не захотела включить ни одной лампы. Они вошли, как воры, в полной темноте, словно забрались в чужое жилище. И он провел ночь, не уставая дивиться тому, как мало поразила его нежность этого тела во тьме, смутная красота этого тела в сочившемся из окон слабом лунном свете, который с трудом проникал внутрь. Когда она отстранялась от него, когда говорила с ним, он едва слушал ее. Он заранее знал все, что она скажет. Он все глядел и глядел на нее в полумраке: длинная, тонкая, с такими хрупкими сочленениями, каких он никогда ни у кого не видел, она вставала с постели, вдруг оказывалась между двумя массивными подлокотниками кресла. Как же она была красива, когда сидела там, плотно сдвинув ноги, слегка наклонясь в его сторону, положив сжатые руки на колени, и бедра ее были так стройны, и ступни парили над ковром.

Сухощавость этого тела напомнила Эдуарду истощенные тела женщин Фландрии, точнее, Фландрии XV века, Фландрии дорубенсовской, Фландрии перед закатом Фландрии. Она как будто унаследовала от них это обнаженное светлое, чуточку слишком худое тело, этот тоскливый, отягощенный желанием взгляд, уголок светлого руна, какое можно увидеть на картинах Метсиса или Ханса Мемлинга, – уголок светлых волос внизу живота, которые впитывали скудный лунный свет, проникавший снаружи, и удерживали его, и обращали в мягкое мерцание.

Обнаженная, она говорила не умолкая, непрестанно двигалась. Присев, подбирала с пола свои узкие брючки, разглаживала черное шелковое болеро. Тут же сминала его одним взмахом руки, снова раскладывала или вдруг скручивала жгутом. Неожиданно исчезала куда-то. Возвращалась со стаканом воды. Потом они уснули.

Утром лицо Лоранс, тело Лоранс еще яснее говорили о тоскливом страхе. Он узнал эту боязнь. Она не ответила на его желание. Надела свитер. Натянула шелковые брючки прямо на голое тело. Он не стал задерживаться. В голосе Лоранс звучал страх. Он поцеловал ее. И сказал, совсем тихо:

– Я не хочу, чтобы ты страдала. Хочу видеть тебя. Хочу часто видеть тебя. Но ни за что в жизни не стану принуждать тебя видеться со мной.

Лоранс страдальчески поморщилась. В ее глазах блеснули слезы.

– Вы неучтивы.

Она сообщила ему, что уезжает с мужем на Антильские острова, в район Спейтстауна, на конгресс по эмбриологии.

– Лоранс, для этого вовсе не нужно уезжать так далеко! – вскричал Эдуард. – Я сам специалист по эмбрионам – по детским машинкам и кукольным домикам.

Она снизошла до короткого смешка. Положила ему на плечо руку, свою длинную руку пианистки с коротко подстриженными ногтями.

– Вы можете писать мне на адрес Розы ван Вейден.

– К черту Розу ван Вейден!

– Я прошу вас, напишите мне. Роза ван Вейден – моя самая близкая подруга. И, кстати, ваша соотечественница. Она голландка.

– Но я-то не голландец. Я из Антверпена.

Он обнял ее.

– Вы мне напишете…

Она и отталкивала его, и умоляла. Он чмокнул ее в розовую щеку.

– …это 18-й округ, улица Пуассонье, 28, Розе…

Она подтолкнула его к двери. Взяла кусочек картона – или то был клочок плотной глянцевой бумаги – и написала адрес Розы. Он, в свою очередь, оставил ей адрес, телефон офиса на улице Сольферино. Они еще раз обнялись – неловко, торопливо. Даже в ее дыхании чувствовался страх. Их пересохшие губы слились воедино. Потом он вышел. Дверь оглушительно хлопнула за его спиной. Он по-прежнему желал ее. С яростью думал о том, что она замужем. С яростью вспоминал этот обмен адресами. "Женщины только об одном и мечтают – переписываться! – мрачно говорил он себе. – Ты жаждешь любить женщину, любить тело женщины, а оно, это тело, ждет от тебя только слов. Но я-то – я люблю одни лишь вещи!"

Глава V

Мы оказываемся выброшенными в этот чудовищный мир, как муравей – на обочину.

Ипполит Тэн

Он пытался смотреть непредвзято. Переставил, чтобы тот не мозолил глаза, ржавый велосипед марки "пежо", приткнувшийся к рукоятке дернореза. Эдуард Фурфоз вздыхал, разглядывая домик в беррийскомстиле и стараясь обнаружить в нем хоть что-нибудь "типично английское" или "наполеоновское". С самого утра он бродил по Шамбору. Осмотрел два дома, выставленных на продажу, – первый в духе ложного ренессанса, второй вот этот, беррийский. У него складывалось впечатление, что отыскать английский дом эпохи Наполеона III будет трудновато. Едва покончив с беррийским домиком, он забился в уголок ресторана, стоявшего на эспланаде замка. Сейчас Лоранс, наверное, уже прилетела на Барбадос, в Спейтстаун, и теперь прогуливается среди банановых пальм и деревьев какао. Может быть, она думает о нем.

Затем он попытался непредвзято разобраться в том, что творилось у него в душе. Необходимо наконец понять, чего он, собственно, хочет и чего желает она. Он подумал: "Хочу быть счастливым. Хочу любить. Хочу стать независимым. Хочу наслаждения. Хочу все время передвигаться с места на место. Хочу одиночества. Хочу, чтобы мне было тепло. Хочу…" Но все эти желания не складывались в единое целое, как, например, части головоломки. Память сосредоточилась лишь на одном, и это одно наполнило все его тело сладкой истомой: рука Лоранс, коснувшаяся его тела, нежная ладонь и ее тепло, и ее аромат, и безобидность коротко подстриженных ногтей; прекрасная рука Лоранс – полная противоположность отрубленной руке, давшей имя его родному городу, затерянному среди ледяных вод; рука, на которой неизменно сверкала только одна, старинная драгоценность – не обручальное кольцо, не железное кольцо рабыни, но золотой перстень, увенчанный рубином-кабошоном. Вся кожа его тела отныне носила нежный отпечаток руки Лоранс. Он мог находиться за тысячи миль отсюда – в Гонконге, на Суматре, при дворе Франциска I, во дворце Навуходоносора, в гнезде какого-нибудь сокола тети Оттилии, – все равно он весь перевоплотился в эту страсть. Он любил ее. Ее имя возносило его на седьмое небо, переполняло восторгом. Золото этого имени, изогнутая ручка, за которую он удерживал имя Лоранс, вселяли в него надежду привлечь ее к себе, сюда, на берега Луары, через все лежащие между ними моря с их Спейтстаунами. Перед этим именем шесть тысяч гектаров леса и прудов Шамборского заповедника, с его шестью сотнями оленей и ланей, были всего лишь жалким клочком черной, рыхлой, заросшей вереском земли. Восемьсот здешних кабанов и тысячи уток были всего лишь видением. А тетя Оттилия – всего лишь старенькая фея из полузабытой сказки.

Он сидел в углу, у окна просторного унылого ресторана, на площади замка. Он выбрал блюда прямо у стойки. И теперь ждал. Ему было холодно. Наконец принесли заказанный салат из редиса. За окном потемнело. Небо над замком оставалось по-прежнему серым. Но с запада его начали затягивать черные тучи. В ресторане было одновременно шумно и пусто.

Он встал, снял с вешалки плащ, набросил его на плечи и вернулся к своему редису. Утром, еще до открытия агентства недвижимости, он долго бродил вокруг прудов Шамбора. Затем вошел, с ощущением нереальности окружающего, в огромный пустынный замок, призрачный замок, так никогда и не достроенный до конца, в замок, где никто никогда не жил, белый, точно саван привидения, белый, как миндальная нуга, съеденная им во Флоренции, белый, как редис в сметане на его тарелке. Самая белая, самая прекрасная руина Франции, изначально обреченная быть недостроенной руиной. Войдя в парадный зал, он сразу же припомнил смешанный запах – древесного сока, порея, влажной штукатурки, характерный для этого просторного дворца, укрытого в лесных зарослях, где бродили кабанихи со своим потомством и оленьи стада. Эти обширные залы никогда не обставлялись мебелью и именно потому выглядели более обширными, чем в действительности, словно они предназначались для людоедов или богов. И никогда под этими сводами не звенело эхо дружеских бесед, собачьего лая, лошадиного ржания, так же как не осквернил их белизну даже легкий след копоти факелов, сажи очага или табачного дыма. Угрюмая, надвигавшаяся с запада туча делала этот замок-гигант с белыми каменными стенами, перед которым он сейчас сидел и обедал, еще более иллюзорным, еще более призрачным; при всем своем монументальном величии, он не мог перевесить то единственное имя, которое он вот уже два дня с любовью шептал себе. Этот замок так никогда и не изведал подлинной жизни. Он был грандиозным порождением человеческой фантазии, заранее обреченным на небытие. Тетя Оттилия заблуждалась: обитая здесь, в соседстве с хищными птицами, между лесом, охотничьими угодьями и призрачным замком, она погребет себя заживо.

– Лоранс…

Он не уставал с наслаждением произносить это новое для него имя. Забившись в уголок ресторана и отодвинув тарелку с редисом в жирной сметане, Эдуард размышлял о том, какие волшебные оттенки принимают имена в зависимости от их владельцев, в зависимости от страсти, которая влечет к ним, в зависимости от того, какой отпечаток накладывают на них лица предков, в зависимости от созвучия с названием либо родной страны или родного города – словом, от всего, вплоть до манеры произносить их. Это имя – такое любимое, такое новое, словно оно всего миг назад родилось на его устах, – было подобно необитаемому замку, к которому так стремилась тетя Оттилия: в нем с минуты на минуту могла возникнуть жизнь – возникнуть и в один миг сотворить из костяка букв, из череды звуков нежную, трепещущую плоть, наделенную волшебной притягательной силой. Эдуард постарался припомнить одну за другой, как набожный человек перебирает буксовые зернышки своих четок, всех Лор, Лаур и Лоранс, которых когда-либо знал. Но в этой череде нашлось мало драгоценных зерен. И ему почудилось, что он забыл какое-то имя.

То же самое произошло с ним, когда он вновь увидел шамборские лестницы и с удивлением понял, насколько остыло и поблекло воспоминание о первой встрече с замком – в детстве, в те времена, когда он еще был маленьким приходящим учеником-иностранцем, робким и смущенным, и церемонно держал за руку девочку, такую же робкую и смущенную, как он сам, с черной косичкой, болтавшейся по спине, в лаковых туфельках. Ему было ужасно стыдно подавать руку девчонке, которая шмыгала носом, дожидаясь своей очереди войти в автобус. Неожиданно его мысли обратились к мужу Лоранс, врачу, специалисту по эмбриологии. Он вспомнил рисунки – изображения молекулы ДНК, мелькавшие на страницах чуть ли не каждого журнала. И его вдруг осенило: да ведь лестницы Шамборского замка – это та же самая спираль ДНК, которую Леонардо да Винчи, со свойственной ему гениальной прозорливостью, увеличил до гигантских размеров; вероятно, он подумал об этом еще и потому, что Лоранс Гено находилась сейчас в Спейтстауне. Эдуард Фурфоз приблизился, вошел в пустой пролет, начинавшийся у подножия лестницы, поднял голову и узрел там, в вышине, в самом конце этого длинного, призрачного столба пустоты, обвитого головокружительными спиралями беломраморных перил, тот же райский свет, что так мягко озарял щеки или живот обнаженной Лоранс Гено в лунном мерцании, проникавшем в окна ее спальни. Вокруг этой женщины сиял лучезарный ореол, присущий лишь ей одной. И это сияние, облекавшее ее тело, было сродни тому вышнему свету – рассеянному, холодному, белому и даже чуточку, неощутимо золотистому свету, что падал вниз из стеклянного купального фонаря. Да, вот он – свет, живший в ее имени, почти в ее запахе. В бледном солнечном луче, пронизавшем межлестничную пустоту, затанцевали светлые пылинки. Имя Лоранс казалось ему единственным именем в мире, которое невозможно забыть, и в то же время, несмотря на все его усилия раствориться в имени Лоранс, какое-то подспудное чувство или стеснение упорно нашептывали ему, что другое имя – не ее, а другое имя – все еще ускользает от него. Ему казалось, будто он блуждает в поисках какой-то неуловимой звуковой пыли, бесследно растворившейся в нем самом. Он так сильно озяб, что попросил карту вин. Стал отыскивать в ней бордоские вина. Заказал целый стакан "Пойяка". Долго пил и, захмелев, внезапно все понял. Сказал себе: "Наверное, я мужчина-однолюб. Я верен женщине, чья блестящая косичка мотается по спине. Ее рост – шестьдесят сантиметров. Я знаю цвет и форму ее туфелек. Ее ступни не длиннее десяти сантиметров, и я не помню черты ее лица. А главное, у меня в памяти не сохранилось ее имя!"

Он поспешно встал. Торопливо прошел к стойке, чтобы расплатиться. На три часа у Эдуарда Фурфоза была назначена встреча у последнего домика, который он хотел осмотреть. Он спросил дорогу. Дом, как сказали ему в агентстве, стоял на опушке леса Аннетьер, близ Сен-Дие. Но что такое Аннетьер? И где этот самый Сен-Дие? Ему вспомнилась одна их старая клиентка, жившая в Динане, – ею занимался Франк в своем бутике на площади Гран-Саблон; она коллекционировала сачки для бабочек, сачки для майских жуков времен Марии-Антуанетты и сачки для мух, на которых ловят форель. Ее супруг когда-то любил удить форель.

Назад Дальше