Медсестра, по крайней мере, в зале была, и она добросовестно поспешила оказать пострадавшему первую помощь. Увидев ее, солдат тут же лишился чувств, и отнюдь не из-за потери крови. Дженни знала, как кровоточат лицевые порезы; они всегда выглядят очень опасными, хотя на самом деле ничего особенно страшного нет. Куда более глубокий разрез на руке, конечно, требовал немедленной обработки, но смерть от потери крови солдату не грозила. Разумеется, никто из присутствующих, кроме нее, этого не понимал, поскольку крови было много, особенно на ее белой униформе. Так что гадать, чьих это рук дело, долго не пришлось. Администратор кинотеатра не подпустил ее к лежавшему в обмороке солдату, а кто-то даже отобрал у нее сумку. Сошедшая с ума медсестра! Безумная потрошительница! Дженни Филдз, однако, сохраняла полное спокойствие. Она полагала, что стоит появиться стражам порядка - и все станет на свои места. Однако и полицейские не проявили должного понимания.
- Ты давно встречаешься с этим малым? - спросил один из них по дороге в полицейский участок.
А чуть позже другой задал не менее содержательный вопрос:
- С чего ты взяла, что он собирался напасть на тебя? По его словам, он просто хотел познакомиться.
- Это серьезное оружие, лапочка, - сообщил ей третий полисмен. - Не советую тебе таскать с собой подобные штуки. Может плохо кончиться.
В результате Дженни пришлось ждать братьев для улаживания дела. Оба занимались юриспруденцией в юридической школе Кембриджа, на другом берегу реки. Один учился, а другой преподавал право.
"Оба, - писал Гарп, - разделяли мнение, что юридическая практика - занятие вульгарное, изучение же права возвышает и облагораживает".
По прибытии братья не спешили ее утешить.
- Ты сведешь мать в могилу, - сказал один.
- И почему ты не осталась в Уэлсли?! - воскликнул другой.
- Одинокая девушка должна уметь себя защищать, - заметила Дженни. - Что может быть естественней?
Тогда один из братьев осведомился, может ли она доказать, что не имела с пострадавшим никаких отношений.
- Признайся только нам, - прошептал ей на ухо второй защитник, - ты давно с ним встречаешься?
Ситуация разрядилась, когда полиция выяснила, что солдат - из Нью-Йорка, где у него жена и ребенок. В Бостоне он был в увольнительной и больше всего на свете боялся, что эта история дойдет до его половины. Сошлись на том, что это будет ужасно для всех, и в результате Дженни отпустили с миром. Когда она стала требовать, чтобы полиция вернула ей скальпель, младший брат сказал:
- Ради Бога, Дженнифер, ты что, не можешь стащить еще один?
- Я его не стащила! - заявила Дженни.
- Тебе надо бы завести подруг, - посоветовал старший.
- Студенток Уэлсли, - повторили братья хором.
- Спасибо, что пришли, - поблагодарила Дженни.
- О чем речь, мы же родные! - ответил один.
- Кровь - не вода, - добавил другой и тут же смешался: униформа Дженни была вся в пятнах крови.
- Дженнифер, - сказал старший брат, который в детстве был для нее примером во всем. Голос его звучал весьма серьезно. - Не советую тебе связываться с женатыми мужчинами.
- Я порядочная девушка, - заявила она.
- Маме мы ничего не скажем, - успокоил младший.
- Отцу, разумеется, тоже, - подвел черту первый. В неуклюжей попытке придать их встрече семейную теплоту он подмигнул ей, скривив лицо, и у Дженни на миг создалось впечатление, что ее первый в жизни идеал страдает нервным тиком.
Рядом с братьями красовался плакат с изображением дяди Сэма. Крошечный солдатик, весь в коричневом, стоял на большой ладони дяди Сэма и готовился спрыгнуть на карту Европы. Под плакатом надпись: "Поддержите наших ребят!". Старший брат взглянул на Дженни, изучавшую плакат.
- И никогда не связывайся с солдатами, - добавил он, не подозревая, что через несколько месяцев сам станет солдатом, одним из тех, кому не суждено будет вернуться с войны. И он разобьет сердце матери, он, а не Дженни, как казалось всем в их семье.
Второй брат погибнет много позже после войны, утонет на яхте в нескольких милях от их семейного гнезда, в бухте Догз-хед. О его безутешной вдове мать Дженни скажет: "Она еще молода и привлекательна, и дети вполне сносные - пока, во всяком случае. Кончится положенный срок траура, и она найдет себе спутника жизни. Я в этом совершенно уверена". Кстати, по прошествии года после этого прискорбного события вдова брата обратилась к Дженни за советом, не знает ли она, кончился ли положенный срок и не пора ли уже подумать о новом спутнике жизни. Она боялась обидеть мать Дженни, боялась осуждения окружающих: вдруг полагается дольше оплакивать смерть мужа?
- Если ты больше не чувствуешь скорби, зачем тебе траур? - спросила ее Дженни. А в своем жизнеописании заметила: "Этой бедняжке надо было подсказывать, что когда чувствовать".
"По словам матери, - писал Гарп, - глупее женщины она не встречала. Между прочим, вдова младшего брата была выпускницей Уэлсли".
Но тогда, простившись с братьями уже в своей комнатке, которую она снимала в двух шагах от больницы, Дженни была в таком смятении, что не могла рассердиться по-настоящему. К тому же у нее все болело - и ухо, по которому съездил солдат, и спина, не дававшая ей уснуть. Скорее всего, она потянула какую-то мышцу, когда эти наглецы в кинотеатре набросились на нее в фойе и заломили руки за спину. Дженни вспомнила, что при мышечных болях рекомендуется грелка; она поднялась с кровати, подошла к шкафу и взяла один из пакетов с материнским подарком.
Это была не грелка. Мать употребляла эвфемизм, потому что не решалась говорить с дочерью на такие щекотливые темы. В пакете оказалась спринцовка. И мать и дочь знали ее назначение. Дженни часто приходилось учить пациенток, как ею пользоваться. Правда, в больнице их применяли не для предохранения от беременности сразу же после полового акта, а для соблюдения личной гигиены и при венерических заболеваниях. В представлении Дженни Филдз спринцовка являлась более удобным и менее грубым аналогом "ирригатора Валентина".
Дженни вскрыла все пакеты один за другим. Везде были спринцовки. "Ради Бога, пользуйся ею!" - смысл этих настойчивых просьб сразу стал ясен: мать руководствовалась благими намерениями и не сомневалась, что дочь ведет беспорядочную половую жизнь "после ухода из Уэлсли". После Уэлсли, по ее мнению, Дженни гуляла "не зная удержу".
В тот вечер Дженни Филдз легла в постель, положив спринцовку с горячей водой под спину между лопатками. Она надеялась, что зажимы на резиновой трубке не протекут, но на всякий случай сжала трубку в руках, сунув наконечник с мелкими дырочками в стакан. Всю ночь Дженни пролежала без сна, слушая, как капает вода, вытекающая из спринцовки.
"В этом грязном мире, - думала она, - ты или чья-то жена или чья-то шлюха; а если нет, то скоро станешь тем или этим. Если же ты не жена и не шлюха, все наперебой уверяют тебя, что с тобой не все в порядке". Но она-то была уверена, что с ней все в порядке.
В эти часы, несомненно, и родился замысел книги, которая спустя много лет принесла Дженни Филдз славу. По справедливому, но не очень изящному выражению, жизнеописание уничтожило пропасть между литературными достоинствами произведения и его популярностью, хотя, по утверждению Гарпа, труд его матери обладал не большими литературными достоинствами, чем каталог Сиерса.
Что же толкнуло Дженни Филдз на шаг, не укладывающийся ни в какие рамки, шаг, о котором пойдет речь немного ниже? Ни ее высокоученые братья, ни тип, заливший ей униформу своей кровью в зале кинотеатра. Ни даже материнские спринцовки, из-за которых Дженни в конце концов выставили из квартиры. Квартирная хозяйка (скандальная дама, которая по какой-то загадочной причине видела в каждой женщине потенциальную шлюху) обнаружила в крохотной комнатке Дженни сразу девять спринцовок. В воспаленном воображении хозяйки это могло означать только панический страх заразиться - разумеется, вполне обоснованный - и, конечно, свидетельствовало об их применении в фантастических масштабах, что подтверждало самые худшие ее подозрения.
Что она подумала о дюжине новых пар туфель для медсестер, так и осталось тайной. Но Дженни вся ситуация показалась просто абсурдной. К тому же предусмотрительность матери возбуждала в ней самой однозначные эмоции, и она, не вдаваясь ни в какие объяснения, съехала.
Но все это не имеет никакого отношения к ее, ошеломившему всех, шагу. Как ни парадоксально, братьям, родителям и хозяйке - всем им казалось, что она чуть ли не одержима сексом. Дженни решила никому ничего не доказывать: еще подумают, что оправдывается, и сняла небольшую квартиру. Это вызвало новую лавину спринцовок от матери и коробок с туфлями от отца. Ее поражал самый ход их мыслей: если уж дочери суждено быть шлюхой, пусть она будет шлюхой чистоплотной и хорошо экипированной.
Война в какой-то мере отвлекала Дженни от горьких мыслей о непонимании со стороны родных, от ожесточения и чрезмерной жалости к себе; впрочем, у Дженни никогда не было склонности к самокопанию. Она была хорошей медсестрой, и работы у нее все прибавлялось. Многие сестры шли служить в армию, но у Дженни не было желания менять униформу и плыть за море; она трудно сходилась с людьми, и ей не хотелось терять привычное окружение. Кроме того, соблюдение субординации раздражало ее даже в "Бостонской Милосердия", и она не без основания полагала, что в военно-полевом госпитале с этим будет еще хуже.
Ну и, конечно, там ей не хватало бы детей. В общем-то из-за этого она и осталась в больнице, несмотря на то что многие сестры ушли. Ей очень нравилось помогать матерям с новорожденными младенцами, тем более что вдруг появилось слишком много детей, чьи отцы были или далеко, или погибли, или пропали без вести. Дженни изо всех сил старалась утешить одиноких матерей. В глубине души она завидовала им. Для нее ситуация была бы идеальной: одна с новорожденным, муж убит где-то во Франции. Молодая женщина со своим собственным малышом, впереди вся жизнь, и им никто больше не нужен. Почти непорочное зачатие. Во всяком случае, ни о каких "питерах" можно больше не думать.
Конечно, эти женщины отнюдь не всегда были довольны своей участью. Многие оплакивали погибших мужей, многих мужья бросили; были и такие, кто не очень радовался младенцу. Но большинство мечтали о муже и отце для своего маленького. Дженни Филдз, утешая их, выступала в роли страстного проповедника одиночества, внушала, что им очень повезло.
- Ты ведь хорошая мать! - говорила она. Женщины соглашались.
- А твой малыш разве не прелесть? - Опять-таки многие не возражали.
- Ну а отец? Что он собой представлял?
- Бездельник, каких мало, - отвечали почти все.
- Обманщик, грубиян, никуда не годный, мерзкий, пропащий тип. Но ведь его больше нет! - всхлипывали иные.
- Видите, как вам повезло, - подытоживала Дженни.
Ей удалось обратить некоторых в свою веру, но за это она лишилась места в родильном отделении. В больнице безотцовщина не поощрялась.
- У старушки Дженни комплекс Девы Марии, - говорили медсестры. - Обычный способ заполучить ребенка ее не устраивает. Придется звать на помощь Господа Бога.
В своем романе-автобиографии Дженни писала: "Я хотела работать и жить одна. Меня сочли одержимой сексом. Еще я хотела ребенка, но не собиралась ради него дарить кому-то свое тело и свою жизнь. И в результате это мнение обо мне утвердилось".
Именно это и толкнуло ее на шокировавший всех шаг. Отсюда и взялось знаменитое название автобиографии Дженни Филдз "Одержимая сексом".
Она обнаружила, что, шокируя окружающих, добиваешься большего уважения, чем пытаясь жить тихо, но по-своему. И Дженни во всеуслышание заявила, что ей нужен партнер, от которого она забеременеет с первого раза, после чего они навсегда расстанутся. Ситуация, при которой одного захода не хватит, исключена, пояснила она медсестрам. Те, разумеется, растрезвонили столь ценную информацию всем знакомым. Очень скоро Дженни имела десяток предложений и оказалась перед выбором: либо немедленно пойти на попятный под тем предлогом, что все это сплетни, либо пренебречь моральными устоями и исполнить задуманное.
Один студент-медик предложил ей свои услуги при условии, что ему будет дано, по крайней мере, шесть попыток на протяжении трех уик-эндов. Дженни отказала ему по той причине, что не может доверить столь ответственное дело - зачатие ребенка - человеку, не уверенному в своих силах.
Другой кандидат - анестезиолог - предложил даже оплатить образование своего отпрыска, включая колледж, но в ответ услышал, что у него слишком близко посажены глаза и зубы оставляют желать лучшего: она не хочет своему ребенку подобных "украшений".
Приятель одной из медсестер решил взять быка за рога, вручив ей в больничном кафетерии стакан, почти до краев наполненный мутной жидкостью.
- Сперма, - заявил он, кивнув на стакан. - Все с одного раза - по мелочам не размениваюсь. Если хочешь с одной попытки, лучше меня не найдешь.
Дженни взяла в руки ужасный стакан и хладнокровно изучила его. Одному Богу известно, что в нем было на самом деле. Приятель медсестры продолжал агитацию:
- Высокое качество моей спермы налицо. Видишь, она кишмя кишит семенем.
Дженни вылила содержимое стакана в цветочный горшок.
- Мне нужен всего один ребенок, - сказала она. - Племенной завод мне ни к чему.
Дженни знала, что обрекает себя на нелегкую жизнь. Мало-помалу она привыкла к подобным шуткам и научилась давать отпор.
По мнению окружающих, Дженни Филдз зашла слишком далеко. Шутка шуткой, но она явно перебарщивала. Либо это игра, которую она не хотела бросать из чистого упрямства, либо, что еще хуже, таково действительно ее намерение. Коллегам по работе не удавалось ни посмеяться вместе с ней над ее затеей, ни затащить в постель. Гарп писал: "Беда матери заключалась в том, что она мнила себя выше сослуживцев, и те это чувствовали. Как и следовало ожидать, им это не нравилось".
В конце концов все решили: Дженни Филдз пора поставить на место. Для этого применили административные меры, разумеется "для ее же пользы", и разлучили Дженни с новорожденными младенцами. По общему мнению, она помешалась на детях. Отныне - никакого акушерства. К родильному отделению ее и близко нельзя подпускать - слишком у нее мягкое сердце, а возможно, и мозги.
И Дженни пришлось расстаться со своими подопечными. Начальство объяснило свое решение тем, что ее высокая квалификация нужна в отделении для самых тяжелых. Ему было хорошо известно, что работающие там сестры быстро излечиваются от всякой дури. Конечно, Дженни прекрасно понимала подоплеку перевода, ей только было досадно, что окружающие столь низкого о ней мнения. Пусть ее желание кажется странным, это не значит, что ей вообще нельзя доверять. Воистину, думала Дженни, люди напрочь лишены всякой логики. Но ничего, она не перестарок, забеременеть еще успеет. Так что, в общем, ничего страшного не произошло.
Шла война. В отделении для тяжелых больных она особенно чувствовалась. Дежурные больницы направляли к ним самых трудных пациентов, и среди них - большинство безнадежных. Тут были старики, дышавшие на ладан, жертвы автомобильных катастроф и несчастных случаев на работе; особенно ужасны были травмы детей. Но больше всего привозили тяжелораненых солдат.
Дженни придумала свою классификацию раненых, поделив их на группы:
1. Пострадавшие от ожогов (главным образом моряки): самых тяжелых присылали из морского госпиталя в Челси. Но были и обгоревшие летчики и танкисты. Дженни называла их "наружные".
2. Солдат с полостными ранениями она именовала "полостные".
3. Раненные в голову и с повреждением позвоночника вызывали у Дженни мистическое чувство. Одни были парализованы, другие - просто тихие идиоты. Они уже отрешились от всего земного, и Дженни их так и звала: "отрешенные".
4. У некоторых "отрешенных" были ожоги и другие тяжелые ранения. Таких весь госпиталь называл одинаково: "безнадежные". Они и составили четвертую группу Дженни.
"Мой отец, - писал Гарп, - был "безнадежный". По мысли матери, это было огромное преимущество. Все нити оборваны".
Отец Гарпа был башенным стрелком, попавшим в переплет в небе над Францией.
"Башенный стрелок, - писал Гарп, - был одним из самых уязвимых для зенитного огня членов экипажа бомбардировщика".
Летчики называли этот огонь "флэком"; стрелку́ такой "флэк" часто казался взметнувшейся вверх чернильной струей, которая расползалась по небу, как чернила на промокашке. Маленький человечек (умещались в круговой башне лишь маленькие), согнувшись в три погибели, сидел со своими пулеметами в этом гнезде, как в коконе, напоминая насекомое под стеклянным колпаком. Круговая башня представляла собой металлическую полусферу со стеклянным иллюминатором, торчавшую из фюзеляжа B-17, как раздувшийся пупок. Под крохотным куполом находились два пулемета пятидесятого калибра и маленький человечек, в невеселые обязанности которого входила ловля вражеского истребителя в пулеметный прицел. Башня вращалась, и вместе с ней вращался стрелок. В его распоряжении были деревянные рукоятки с кнопкой на конце для ведения огня; башенный стрелок, вцепившийся в эти рычаги, напоминал какой-то грозный эмбрион в легкопроницаемой оболочке, который высунулся из чрева матери, чтобы защитить ее. Рукоятки служили и для вращения башни - она поворачивалась до некой мертвой точки, за которой появлялась опасность попадания в собственный пропеллер.
"Ощущая под ногами небо, стрелок в капсуле, вынесенной наружу, - писал Гарп, - чувствовал себя особенно неуютно. Перед приземлением, если срабатывал механизм, круговая башня втягивалась внутрь. Если же не срабатывал, круговая башня высекала сноп искр из взлетно-посадочной полосы не хуже, чем автомобиль, тормозящий на полном ходу".
Техник-сержант Гарп, башенный стрелок, заглянувший в глаза смерти, служил в Восьмом воздушном полку - соединении, которое бомбило континент, базируясь в Англии. До назначения башенным стрелком сержант Гарп успел повоевать и носовым стрелком на В-17С, и фюзеляжным на В-17Е.
Гарпу не нравилась фюзеляжная стрельба на В-17Е. Двое стрелков были втиснуты в корпус самолета, их амбразуры находились друг против друга, и в результате Гарп получал по уху всякий раз, как его напарник поворачивал свой пулемет одновременно с Гарпом. Именно по этой причине в более поздних моделях В-17Е амбразуры были разведены под углом. Но этих преобразований сержант Гарп уже не застал.
Его боевым крещением стал дневной налет В-17Е на французский город Руан 17 августа 1942 года. Операция прошла без потерь. Техник-сержант Гарп, исполняя обязанности фюзеляжного стрелка, один раз получил от своего товарища по левому уху и два раза по правому. Дело усугублялось еще тем, что второй стрелок был гораздо выше Гарпа, в силу чего его локти находились как раз на уровне ушей сержанта.