Дорога на Вэлвилл - Т. Корагессан Бойл 6 стр.


– Джордж! – заревел Келлог. – Черт тебя возьми, Джордж, немедленно остановись! Я же сказал: хватит! Ни малейшего эффекта. Доктор стоял, загораживая мальчику дорогу, но Джорджу все было нипочем. Он просто сделал два шага в сторону и обошел возникшее на пути препятствие. И тут доктор понял, что он может стоять здесь всю ночь, весь день – всегда. Придет весна, зацветут деревья, птицы совьют себе гнезда, тысячи животов останутся непрооперированными чудодейственными руками доктора Келлога, а Джордж все так же молча и без остановки будет делать два шага в сторону и обходить его, словно он – статуя, высеченная из камня. Тупой, упрямый, неблагодарный мальчишка! И Шеф не выдержал. Ему было тогда около сорока лет, и, при всех недостатках своей фигуры, Келлог находился в отличной физической форме. В два прыжка он очутился на верхней площадке лестницы, схватил тонкие как палки руки Джорджа (тут уж не до гигиены!) и сжал их так, словно хотел выжать мокрое полотенце. Крякнув от натуги, доктор сорвал с приемного сына курточку, с треском разорвал ее, а потом стал хлестать тщедушного упрямца по щекам. За окнами по-прежнему тускло светила луна. Отведя душу и отбив ладони, Келлог отвернулся и отправился в кровать. Впервые за неделю он спал, как невинный младенец.

Утром Джордж, в новой курточке, пошел вместе с другими детьми в школу. По словам Ханны, он спал в своей кровати, а проснувшись, умылся, почистил зубы, сходил в туалет, позавтракал как положено. Больше никакого шарканья, никакого топанья маленьких ног в маленьких растоптанных башмаках, никакой опущенной головы и укоризненного взгляда. Разумеется, Келлог корил себя за несдержанность, вспоминая о вспышке ярости (интересно, заметила ли Ханна следы ударов на лице мальчика?), но нельзя сказать, что его так уж сильно мучили угрызения совести. Он – человек занятой. Занятой? Не то слово! Да он – как жонглер, у которого в руках одновременно сто шариков! И доктор Келлог поспешил в Санаторий – далее править своим царством.

Весь день он крутился как белка в колесе. Имел неприятный разговор с сестрой Элен Уайт и еще с шестью адвентистскими старейшинами, которым в ту пору все еще принадлежал Санаторий; массу времени провел в лаборатории, работая над формулой "растительного молочка" – нужно было во что бы то ни стало отбить миндально-арахисовый привкус; осматривал пациентов; починил электрическую ванну в дамском гимнастическом зале (разошлись контакты); провел традиционную понедельничную беседу с ответами на вопросы – речь шла об онанизме и атрофированном яичке. Когда в начале первого Келлог вернулся с работы, в доме стояла тишина. Шеф очень устал, но был приятно возбужден: мыслями он уже был в завтрашнем дне, размышляя о возможностях соевых бобов и японских морских водорослей, об универсальном динамометре, пневмографии, физиологическом кресле и о специальных приспособлениях на окна, благодаря которым оздоровляющий зимний воздух будет поступать в комнаты, где спят закутанные в одеяло пациенты, – словом, обо всем, что круглые сутки занимало мысли доктора, обо всех многочисленных звеньях бесконечной цепочки идей и усовершенствований. Он великолепно себя чувствовал – пожалуй, впервые за эти недели.

Проходя через холл (доктору понадобилось заглянуть в библиотеку за последним номером "Vegetationsbilder"), он споткнулся, вернее даже не споткнулся, а подцепил ботинком что-то, валявшееся у подножия лестницы. Келлог наклонился, словно палеонтолог, обнаруживший кость в древних раскопках. Доктору не понадобилось рассматривать то, что он нашел, – пальцы немедленно узнали ткань на ощупь.

Курточка. Детская курточка.

Да, а потом Джордж впервые заговорил. Уже восемь месяцев он жил в доме Келлога, восемь месяцев ел его хлеб, ходил в школу, носил подаренную одежду, спал в предоставленной кровати, и за все это время не произнес ни слова. Доктор и сам обследовал мальчика, и приглашал коллег на консилиум, но они ничего не обнаружили: речевой аппарат Джорджа был абсолютно нормален, не хуже чем у Уильяма Дженнингса Брайана. Никто не знал, почему ребенок отказывается говорить. По мнению доктора, все объяснялось очень просто – обыкновенное упрямство.

Однажды вечером, в один из редких моментов отдыха, когда Келлог сидел за фортепиано, он вдруг почувствовал острый толчок в спину. Никто не смел тревожить Джона Харви Келлога в минуты отдыха; его пальцы изумленно замерли над клавишами, и в воздухе повис неоконченный аккорд. Доктор обернулся. Сзади стоял Джордж, сжимая в руках огрызок карандаша. Келлог удивленно уставился на мальчика: Джордж смотрел ему прямо в глаза, хотя обычно избегал встречаться взглядами с приемным отцом. Доктор спросил, нужно ли тому что-нибудь, не ожидая в ответ ничего, кроме всегдашней немой сцены. Но на этот раз Джордж его удивил. Он кашлянул, прочищая горло, губы раздвинулись в кривоватой улыбке.

– Да, папа, – сказал он чистым, сильным, поставленным голосом, – да, мне кое-что нужно: не дашь ли ты мне пять центов?

Джордж. Хильдин сынок. Надо было оставить мальчишку там, где его нашли, пусть бы околел с голоду. Это была ужасная мысль для врача, но именно она пришла доктору в голову. С самой первой минуты Джордж доставлял одни только неприятности; и вот он снова здесь и просит уже не пять центов…

– Сто долларов? – повторил Келлог.

Взгляд Джорджа был ледяным. Дэб, услышав, о какой сумме идет речь, шумно сглотнул.

– Именно, – буркнул Джордж. – Сотня долларов – и я от тебя отстану.

И улыбнулся точь-в-точь такой же кривой, злобной улыбкой, как когда-то много лет назад.

– У меня такое чувство, папочка Келлог, что ты меня стыдишься, и я глубоко страдаю по этому поводу. Ты не хочешь, чтобы я приходил сюда и развлекал твоих пациентов? А то я могу устроить для них грандиозное шоу.

Джон Харви Келлог славился бережливостью и умеренностью – такой уж у него был характер. Он создал Санаторий из ничего и превратил свое детище в великолепное и знаменитое медицинское учреждение при минимальной заработной плате работникам – в самом начале в его штате состояли главным образом добровольцы из Адвентистов Седьмого Дня. Сейчас, уже вырвавшись (не без усилий) из-под контроля этой церкви, доктор стал так же задешево нанимать студентов колледжа, тесно связанного с Санаторием; они служили на кухне, в банях и гимнастических залах – таким образом они зарабатывали себе право поступления в высшее учебное заведение. Ну и конечно, Келлог вовсю пользовался услугами пациентов. Например, летом он прописывал мужчинам крайне здоровое физическое упражнение – рубку дров, и к зиме Санаторий всегда был обеспечен достаточным запасом топлива.

Келлог перестал расхаживать по комнате и повернулся к Джорджу:

– Это шантаж.

Джордж скорчил гримасу. Взъерошил грязной рукой волосы (доктор сделал себе заметку, что нужно будет продезинфицировать кабинет, когда они избавятся от этого негодяя).

– Шантаж? Папочка, я обиделся. Страшно обиделся.

– Двадцать пять долларов, – сказал Келлог, – при условии, что я больше тебя здесь никогда не увижу.

– Сто, – повторил Джордж, – и я подумаю над твоим предложением.

– Подумаешь? – вскипел доктор. Он чувствовал, что вот-вот сорвется, как той ночью много лет назад. – Ты подумаешь? Ха-ха! Да я сейчас вышвырну тебя отсюда!

Джордж весь подобрался. Он окинул взглядом висевшие на стенах портреты – Лютер Бербэнк, Джон Уэсли, Старый Томас Парр (англичанин, якобы проживший сто пятьдесят два года).

– Не грози, папочка. Ты, конечно, можешь меня вышвырнуть, особенно если позовешь своих горилл из-за двери. Но знаешь, я тут подумал: я так люблю Бэттл-Крик. Жутким образом люблю. Скучаю по нему страшно.

– Пятьдесят долларов. Это мое последнее слово.

– Я пришел сюда, папочка, за тем же, за чем и все – чтобы стать лучше. А теперь представь себе меня, ставшего лучше, на улице прямо у дверей твоего заведения. Ничего картинка, а?

Доктор являл собой образец человека, владеющего своими чувствами, – он сжал кулаки и стиснул зубы. Келлог твердо знал: никогда нельзя открыто проявлять эмоции. И еще он знал, что нельзя склоняться перед временными неудачами – все равно окончательная победа останется за ним. Джордж, Чарли Пост, Бернар Макфедден, Элен Уайт с ее оголтелыми адвентистами – он всех их обойдет. Келлог с минуту стоял неподвижно, как столб, потом оттянул манжеты и попросил козырек.

– Ладно, Дэб, – глубоко вздохнув, наконец сказал он. – Возьмите у казначея сто долларов.

Глава пятая
Цивилизованный кишечник

Уилл Лайтбоди так рухнул в кресло-каталку, словно свалился с изрядной высоты – скажем, висел до того на потолке чуть слева от люстры. Ноги вдруг ослабли, и вот он уже сидит в каталке и пялится на потолок, будто восьмидесятилетний доходяга, испачкавшийся яйцом всмятку. Доктор Келлог – самый главный здешний начальник, великий и знаменитый целитель, в белых гетрах и с седой козлиной бородкой – уже умчался прочь по коридору, словно ком бумаги, подхваченный ветром. Что ж, он держался довольно приветливо – следовало это признать, – однако выглядел каким-то рассеянным и встрепанным, а Уилл-то ожидал увидеть несокрушимую скалу.

Впрочем, все это не имело значения. Теперь. После этого короткого, но леденящего кровь осмотра. Великий человек сунул Уиллу пальцы в рот. Еще один сюрприз заключался в том, что Келлог оказался коротышкой – ему пришлось встать на цыпочки, чтобы дотянуться до рта пациента. Какую тревогу прочел Уилл в его глазах! Этот взгляд проник в самые глубины существа Уилла, разглядев там гроб и траурный венок. Внезапно Лайтбоди почувствовал себя бесконечно слабым и больным. Паршиво себя почувствовал. В голове зашумело. Вроде как приговор ему подписали. Желудок – и это ощущалось очень явственно – сжался в кулачок, будто почуяв холод могильного склепа.

– В жизни не видал такого запущенного случая интоксикации, – объявил доктор.

Эти слова автоматной очередью изрешетили Уилла. Он покачнулся – в самом деле, по-настоящему, – а сзади откуда ни возьмись оказалось кресло, и мышцы уже не желали слушаться, словно он одним глотком засосал целую пинту виски "Олд Кроу". Уиллу стало страшно. Сердце молотом заколотилось в груди. Потолок надвинулся, а потом так же быстро откачнулся обратно.

– Элеонора! – послышался чей-то голос.

Голос был радостный, громкий, звонкий, как ручей, журчащий по голубой гальке, и Лайтбоди пришел в себя. Мускулы шеи напряглись, желваки задвигались, дернулся кадык, и Уилл уже не смотрел на потолок – он разглядывал доктора Фрэнка Линнимана, обладателя ослепительной улыбки, мальчишески безмятежного взгляда и ямочки на подбородке.

– Ба, да вы похудели, – ласково укорил Линниман Элеонору, взял ее затянутую в перчатку руку и сделал движение, от которого жена Уилла чуть не проделала фуэте.

А Элеонора называла его "Фрэнк". Не "доктор", даже не "доктор Линниман", а просто "Фрэнк"!

– Да, Фрэнк, я знаю. Но в Петерскилле, штат Нью-Йорк, по научной методе питаться невозможно.

Она произнесла таким тоном название их родного города, будто речь шла о какой-нибудь деревушке, затерянной в джунглях Конго.

– А наша повариха, хоть она, конечно, чудо как мила, никак не может усвоить рецепты мистера и миссис Келлог.

Элеонора просто сияла – лицо раскраснелось, в глазах играют огоньки от люстры. Скривила губки, пожала плечом, кивнула головкой – совсем чуть-чуть, но искусственная птичка, примостившаяся на шляпе, пришла в движение.

– Признаюсь вам, Фрэнк, – шепнула Элеонора. – Я сюда возвращаюсь просто как в рай.

В этот миг страх смерти, одолевавший Уилла Лайтбоди, сменился иным чувством, обычно присущим людям молодым и умирать не собирающимся – ревностью. Ведь это, черт подери, его жена, женщина, которую он любит, которая родила и не сумела сберечь его маленькую дочурку; женщина, чьи груди он ласкал, чьи интимные местечки он знал (или, вернее, знавал) как никто другой… Как смеет она кривляться перед этим… этим докторишкой в накрахмаленном белом костюме и с самодовольной ухмылкой на физиономии. Господи боже, этот человек похож не на врача, а на бейсбольного игрока – какого-нибудь клешнерукого кетчера или громилу-бейсмена. Уилл откашлялся и сказал:

– Уилл Лайтбоди.

Вернее, попытался сказать, но голос сорвался на неразборчивый хрип.

– Ах да! – Элеонора прижала руку к груди, и в этот миг небольшая компания, собравшаяся вокруг Уилла – его жена, посыльный, еще какой-то холуй и доктор Линниман, – вдруг чудесным образом слилась воедино, потому что от одного маленвкого жеста весь мир, вся вселенная озарились лучистым сиянием.

– Ах, простите меня, – продолжила Элеонора. – Это Фрэнк, доктор Линниман. Фрэнк, познакомьтесь с моим мужем. – И со вздохом добавила: – Он очень, очень болен.

Лицо Фрэнка Линнимана посерьезнело, нависло над Уиллом, а здоровенная целительная ручища сжала тощую лапку больного, будто взялась за рычаг водяной колонки.

– Ни о чем не беспокойтесь, – сказал Линниман тоном, каким обычно произносят ничего не значащие любезности. – Вы приехали как раз туда, куда надо. Не успеете оглянуться, мы из вас альпиниста сделаем.

Ручища разжалась, холуи получили соответствующий приказ, и багаж (а вместе с ним Элеонора) отправился в одном направлении, Уилла же покатили через вестибюль, причем служитель, толкавший кресло, был таким же здоровяком, как сам доктор Линниман. Колеса крутились легко и бесшумно, мимо проплывали лица пациентов – все как на подбор так и сочились здоровьем, а на Уилла поглядывали без особого любопытства. Для них он был жалким заморышем в инвалидном кресле, не более того.

Уиллу хотелось крикнуть, что они ничегошеньки про него не знают – никогда в жизни еще его не возили на каталке. Инвалидные кресла – это для ветеранов Гражданской войны, для безногих, параличных, дряхлых, больных – для сморщенных старушенций и скрюченных пенсионеров, одной ногой уже стоящих в могиле. Лайтбоди вспомнил про Фило Стренга, старейшего жителя Петерскилла. Эта живая развалина, лишившаяся обеих ног в Шарпсвиллском сражении (Стренгу уже тогда сравнялось сорок два), долгие годы грелась на солнышке у входа в табачную лавку, принадлежавшую Стренгу-младшему: мафусаил неподвижно сидел в самодельной ржавой каталке, хлопал потухшими глазками, из ушей и ноздрей торчала пожелтевшая пакля, в бороде поблескивала ниточка слюны. Что ж, теперь у старины Фило Стренга и Уилла Лайтбоди появилось немало общего, хотя Уиллу едва исполнилось тридцать два и всего год назад он был молодец хоть куда.

Я был молодец хоть куда – вот что хотел он объяснить окружающим.

Хотя какое это имело значение? Теперь-то он сидел в инвалидном кресле. Беспомощный, преждевременно состарившийся, высохший, выброшенный за ненужностью. Уилла катили через вестибюль, а люди вокруг болтали о всякой всячине, чему-то смеялись, словно тут был не Санаторий, а светский раут или бал. Уилл вдруг ощутил приступ острой жалости к самому себе: на всем белом свете не было человека несчастнее, чем он.

Серебристые колесики притормозили у лифта. Служитель ловко развернул кресло и вкатил пациента в кабину спиной вперед. Возникло ощущение чего-то знакомого, но давно забытого – не лишенное приятности скольжение через пространство. Внезапно Лайтбоди понял, что в этот миг превратился из дряхлого старика в младенца, из старого слюнявого Фило Стренга в малютку, которого возят в коляске.

Прежде чем лифтер закрыл кабину, внутрь успела шмыгнуть медсестра. Поскольку Уилл был слегка не в себе, он поначалу не обратил на нее особенного внимания. Лифт пополз вверх, проявляя полнейшее пренебрежение к гравитации, и молодая женщина уставилась на больного с поистине евангельской улыбкой. Несмотря на усталость и отчаяние, на скверное самочувствие, на летящую под откос жизнь, Уилл не остался равнодушен к этой улыбке. Он посмотрел на медсестру, а она спросила:

– Мистер Лайтбоди?

Он кивнул.

– Я – сестра Грейвс. – Голос у нее был тишайший, словно она привыкла разговаривать исключительно шепотом. – Добро пожаловать в Университет Здоровья. Я буду вашей персональной сиделкой все время, пока вы у нас гостите. Я приложу все усилия для того, чтобы ваше пребывание было приятным и физиологически полезным.

Идеальная улыбка – уверенная, утешительная – не исчезла и после этих слов. Точно с такой же улыбкой первая женщина каменного века взглянула на первого мужчину – настоящее чудо, а не улыбка. Было ощущение, что никто на всем белом свете раньше так не улыбался.

– Вы, должно быть, устали, – сказала сестра Грейвс, и улыбка несколько потускнела, словно смягченная заботой и сочувствием.

Уиллу захотелось сказать: "Да, я очень устал". Пусть его разденут, уложат в постельку, как маленького ребенка. А еще лучше – пусть дадут ему спирта и наркотиков, чтобы он отбросил копыта и больше никогда не просыпался. "Да, – хотел он сказать, – я смертельно устал", но лифтер его опередил.

– Это все железная дорога, Айрин, – сообщил он и снова тяжело вздохнул. – Вот уж пытку изобрели, скажу я вам. Почище инквизиции.

– Могу себе представить, – подхватила она с придыханием. – Правда, сама я никогда не ездила дальше Детройта.

Сестра Грейвс, наклонив головку, наблюдала, как за решеткой проплывает четвертый этаж. Эта девушка смотрелась истинным монументом или, по крайней мере, рекламой здорового образа жизни: чистое, ровное дыхание, высоко поднятый подбородок, а осанка такая, что хоть линейку к спине прикладывай. А форма, что за форма! Ослепительно белая, от юбки до шапочки, венчающей пышную прическу. Лучше же всего было то, что этот наряд идеальнейшим и естественнейшим образом облегал стройную фигуру, освобожденную от пояса и корсета, против которых доктор Келлог вел непримиримую борьбу. Лайтбоди, хоть и был окутан туманом горести, не мог не восхититься столь замечательной униформой. Из кресла ему были отлично видны и разворот изящной спинки, и славный затылочек с подколотыми волосами, и аккуратные ракушки ушей. На эти-то уши Уилл и уставился. Ему вдруг показалось, что ничего драгоценнее он в жизни не видывал. Симпатичнейшие ушки-безделушки. Так бы и поцеловал.

– Но путешествие мистера Лайтбоди почти закончено, – прибавила она, оборачиваясь и глядя на него все с той же ослепительной улыбкой. – Здесь мы его и встретим, и приветим, и на ноги поставим.

Уилл вовсе не хотел так на нее пялиться, но ничего не мог с собой поделать. Что-то с ним такое происходило, некое шевеление в паху, жар, которого он не чувствовал уже много месяцев. И вот сидел он, больной человек, кожа да кости, и еще обнаженные нервы; смотрел снизу вверх на чудесную улыбку, разглядывал ушки-безделушки и многое-многое другое (попку, лодыжки, бюст) и вдруг увидел сестру Грейвс распростертой на кровати во всем великолепии пышного обнаженного тела, а себя самого, Уилла Лайтбоди, похожего на волосатого сатира, подминающего чаровницу под себя. Груди, подумал он. Вагина.

Господи, да что это с ним творится?

– Я не спал двадцать два дня, – прохрипел он. Сестра Грейвс смотрела ему прямо в глаза. Она была молоденькая, совсем молоденькая, почти девочка.

Сегодня ночью вы будете спать, – пообещала она. – Для этого я к вам и приставлена.

Назад Дальше