В начале лета 1885 года Абрахам решил, что им с Арабеллой нужно уехать с Манхэттена и пожить в долине Чатокуа, чтобы их ребенок родился в более подходящих условиях, а сам он мог бы заново попробовать силы в бизнесе.
- В конце концов, - сказал он Арабелле, немного смущенный тем, что прежние его обещания привели к столь ничтожным результатам, - мне нет еще и двадцати пяти.
Арабелла, как обычно, с легким укором, в котором (если только Абрахаму это не мерещилось), словно свернувшаяся клубочком змейка, таился любовный зов, ответила:
- Двадцать пять! Многие к двадцати пяти годам были уже мертвы, похоронены, и косточки их превратились в прах.
Итак, неугомонная пара переселилась в неотесанную деревню под названием Уайт-Салфер-Спрингс, где в самом начале суровой зимы 1885 года у них родился сын, Терстон. Оттуда они переехали в Контракэуер, потом в Маллигар, где родился их второй сын, Харвуд. Потом, поскольку неудачи продолжали преследовать их, - в маленький городок Поухатасси-Фоллз, где Абрахам потерпел постыдное поражение в деловой карьере.
(Хотя, несмотря на то что он был арестован и вынужден провести двое мучительных суток в местной тюрьме, виновным его не признали. Как свидетельствуют архивы.)
В общей сложности они с Арабеллой прожили вместе пять бурных лет. Официально они так и не были женаты, хотя Арабелла родила двух здоровых мальчиков и большинство соседей считали их мужем и женой. Вначале Арабелла страстно желала, чтобы они поженились, но по мере того, как шли годы и они ссорились все больше, надежда ее меркла, и в конце концов она перестала даже думать об этом. А может быть, она никогда этого, в сущности, и не хотела. Потому что, будь она женой Абрахама Лихта по закону, который всегда определенно на стороне мужчин, ей, пожелай она того, никогда не удалось бы так легко уйти от него.
Ибо хоть Арабелла и любила неистового Абрахама Лихта, красавца, на которого женщины заглядывались на улице, она верила, что ради спасения души, а также ради физического здоровья (еще одной беременности она не перенесла бы - во всяком случае, в таких нищенских условиях) она должна его покинуть.
Их совместная жизнь была непостоянна и непредсказуема, и Арабелла никогда не чувствовала себя счастливой в течение сколько-нибудь длительного времени. Да и материнство ее не влекло: голодные дети постоянно "требовали" ее, так же, как и муж.
"Какие они ненасытные, - думала Арабелла с трепещущим в панике сердцем, - смогу ли я их удовлетворить? И какой ценой?"
Если порой они были нищи, неприкаянны и служили объектом общественных подозрений, то временами то или иное предприятие Абрахама или какой-нибудь его выигрыш приносили им кучу денег, и они опять-таки становились объектом подозрений. Либо они ужинали с экстравагантным шиком, как считала Арабелла, либо не ужинали вовсе. Они покупали дорогую одежду, которая в считанные недели превращалась в их единственное сохранившееся имущество. Они либо путешествовали первым классом, либо не путешествовали совсем - разве что переезжали, обычно тайно, под покровом ночи, с одного места на другое. Абрахам то боготворил ее, то, безо всякого предупреждения, начинал обливать презрением как соблазнительницу, которая позволяет другим мужчинам "ухаживать за ней, ласкать ее взглядами и мысленно предаваться с ней любви" и которая в какой-то мере обманывала его даже с сыновьями. Ибо разве не любила она Терстона и Харвуда больше, чем его? Когда он тайком наблюдал за своей семьей, разве не казалось почти очевидным, что без него они более счастливы, более непринужденны, чаще смеются? "Рожденные из ее плоти, гораздо теснее связанные с ней, чем любой муж, дети узурпируют мое место, - терзался Абрахам. - Если бы я мог из собственных чресел дать жизнь детям, только тогда я был бы уверен, что они преданны мне".
Арабелла отвергала подобные фантазии, как она их называла. Если же, выпив лишнего, Абрахам настаивал, она выходила из себя и говорила то, что неизменно приводило ее молодого мужа в бешенство:
- Знаешь, что с тобой происходит? Ты сходишь с ума.
Для него это было глубочайшим оскорблением. И как реагировать на такое обвинение? Он вспыхивал от досады и в ответ разражался язвительными филиппиками.
(К тому же Арабелла была неискренна, как однажды обнаружил Абрахам. Она из месяца в месяц, из года в год, сколько могла, прятала деньги, добытые из неизвестных источников; побуждала Абрахама покупать ей дорогие украшения, когда у них были средства, и всячески разжигала в нем "жажду тратить". Словно планировала стать истинной женщиной, когда представится возможность.)
Пять лет бурных страстей; приливы и отливы, и снова приливы следовали в соответствии с некой недоступной Абрахаму логикой.
И с горечью отверг я то, чего не мог постичь.
Что жизнь - это загадка, которую я не в состоянии разгадать.
Ибо загадывать загадки - предназначение, между тем как разгадывать их - судьба.
Его бесило то, что Арабелла была красивой женщиной, принадлежавшей ему, матерью его детей, и в то же время - исключительно независимой в мыслях и чувствах.
- Чего ты хочешь от меня и от мира, Абрахам? - часто спрашивала она его с претензией на женскую наивность. - Что тебе нужно, почему ты не займешься чем-то одним, не осядешь на месте, не заживешь спокойно? Почему, Господи помилуй, тебе непременно нужно желать столь многого? Ты как ребенок-великан, присосавшийся к материнской груди и слишком изголодавшийся, чтобы насытиться.
Это так ранило Абрахама и приводило его в такую ярость, что он вмиг представлял себя в изысканных одеждах на бродвейской сцене, в лучах прожекторов, в поединке с великолепной молодой женщиной, обворожительной, соблазнительной, но (как хорошо известно зрителям) двуличной. С непринужденностью любимца публики, уверенного в ее безграничном, слепом обожании, которое он полностью разделял, Абрахам обычно весело смеялся в ответ и говорил:
- Тогда выходи за меня замуж, дорогая. Завтра утром. Согласна?
- Ты шутишь или всерьез?
Абрахам снова смеялся. В его ушах звучал приглушенный гул одобрения зрителей, которых он не видел, но чье присутствие ощущал почти физически.
- Неужели ты не знаешь, что мужчина может шутить, оставаясь серьезным? И быть серьезным, шутя? Если бы ты хоть чуточку лучше понимала меня, Арабелла, ты бы это знала.
Арабелла заглядывала ему в глаза, пытаясь понять, как делали и будут делать многие другие. Сколь тщетны подобные попытки. Ибо душой моей не завладеть так легко.
- Да, - говорила она наконец со странной грустной улыбкой, - я знаю.
На следующий день после одной из таких сцен, ноябрьским вечером 1888 года, когда Абрахам уехал по делам, Арабелла сбежала из пансиона, где они жили в Вандерпоэле, оставив на соседскую девочку, с которой дружила, четырехлетнего Терстона и годовалого Харвуда и написав короткую жестокую записку:
Прощай. Не ищи меня. Твоя "любовь" слишком ненасытна. А я не хочу быть съеденной!
А.
Арабелла взяла с собой только лучшие свои вещи, драгоценности и около трехсот долларов наличными из тех, о которых Абрахам знал; ходили слухи, что она сбежала не одна, но гордость и гнев не позволили Абрахаму доискиваться правды. А равно и преследовать Арабеллу.
- Ваша мать нас покинула. Вы не должны спрашивать о ней. Она поступила дурно, но она - не плохая женщина. "Преступление? Значит - и соучастие". Мы были глупцами, когда верили ей, а посему - сами виноваты. Но о ней - ни слова, никогда! Вы поняли?
Маленький Терстон с широко открытыми удивленными глазами молча кивнул, годовалый Харвуд моргнул и широко зевнул, по-детски неохотно соглашаясь. В конце концов, разве они не сыновья своего отца?
Из тех пяти лет молодости, когда стали очевидны первые проблески его гения, Абрахам Лихт любит вспоминать лишь дивный час рождения старшего сына. Пансион в Уайт-Салфер-Спрингс, кровать, противно пахнущая сыростью, плесенью, а сейчас и потом, пролитым Арабеллой в родах, и ее кровью. После одиннадцати часов жутких мучений повивальная бабка наконец крикнула ему, чтобы он зашел в комнату. И когда Абрахам Лихт, потрясенный, испуганный, слыша учащенный стук собственного сердца, вошел и увидел младенца с красным личиком, ловившего ртом воздух, такого горячего, так безупречно сложенного, такого волшебно живого, верещавшего и завывавшего от избытка жизненных сил, слезы заструились по щекам молодого отца. "Мой сын? Мой?"
Арабелла, без кровинки в лице, изможденная, похожая на смерть, попыталась улыбнуться ему, а он, изумленный, - ей. Однако в тот момент они были словно чужие, поскольку все его внимание приковывал к себе визжащий младенец, словно тот был источником светового луча, выхватывающего его из темноты. "Терстон. Терстон Лихт. Мой сын". Абрахам неловко принял ребенка на руки. Его била дрожь. Повивальная бабка широко улыбалась, удивленная его молодостью и красотой, ее забавлял вид новоиспеченного отца: смесь гордости и испуга. Корчащаяся лысенькая обезьянка, прелестное существо, которому всего несколько минут от роду, чертами лица и бьющей через край энергией совершенно очевидно напоминало отца!
И действительно, разве не был этот младенец в некотором роде индуистской реинкарнацией самого Абрахама Лихта, снова вступающего в мир, чтобы опять завоевать его? Победить опять и опять?
Судьба "Кристофера Шенлихта"
I
Едва ли стоит осуждать букмекеров из Атлантик-Сити и их азартных клиентов за то, что сотни ставок были сделаны на исход суда над Кристофером Шенлихтом, обвинявшимся в убийстве первой степени в декабре 1909 года в суде Атлантик-Сити: пари заключали не на то, будет ли обвиняемый оправдан (такая возможность даже не рассматривалась), а на то, приговорят ли его к повешению, на чем энергично настаивал окружной прокурор, или казнь будет заменена пожизненным заключением, чего еще более энергично добивался адвокат Баллок. Потому что ни обвинение, ни защита не сомневались, что Шенлихт, и только он, виновен в убийстве своей "невесты" миссис Элоизы Пек; да Шенлихт и сам не отрицал обвинения.
Таким образом, интерес к процессу был обусловлен его вероятными последствиями, а также тайной, или тайнами, этого дела: каково прошлое обвиняемого (если, конечно, у него есть прошлое, потому что никому ничего так и не удалось выяснить); каковы мотивы, побудившие его совершить столь жестокое убийство, при том что он не мог не осознавать неизбежности ареста; куда делись деньги и драгоценности, исчезнувшие из апартаментов жертвы; почему обвиняемый упрямо отказывается говорить с полицией и даже с представителями защиты, если на карту поставлена его жизнь, и так далее. Хотя дело было чрезвычайно простым, в ходе разбирательства не случилось никаких сюрпризов или непредвиденных поворотов и суд завершился быстро, всего за четыре дня, газеты в Атлантик-Сити и Нью-Йорке пытались оживить процесс, публикуя интервью с людьми, претендовавшими на знакомство с "полоумной наследницей" (как называли бедную Элоизу), или со свидетелями событий - служащими отеля "Сен-Леон", знавшими "Кристофера Шенлихта". Ежедневно печатались фотографии убитой, а также снимки молодого человека, обвинявшегося в убийстве, хотя теперь Шенлихт выглядел таким усталым и изможденным и двигался с такой летаргической заторможенностью, что едва ли кто-то решился бы назвать его молодым человеком.
В зале суда, под прицелом множества глаз, не имея возможности спрятать лицо, Шенлихт являл собой само воплощение горя, хотя и какого-то отрешенного, бесстрастного: кожа у него сделалась пористой и дряблой, под глазами образовались мешки, а сами глаза остекленели, как у сомнамбулы. Неужели вот это и есть пылкий любовник Элоизы Пек, которого она так любила себе на погибель? - удивлялись присутствовавшие в зале.
Стратегия хитрого Баллока перед лицом вереницы изобличающих свидетелей обвинения (кто же в фешенебельном Атлантик-Сити не видел миссис Пек, повисшую на руке мистера Шенлихта?) состояла в том, чтобы представить своего подзащитного душевно неуравновешенным, психически несостоятельным, не отвечающим за свои поступки и не обладающим "свободой воли"; в настоящий момент (как могут убедиться господа присяжные) он пребывает в таком глубоком ступоре, что едва ли отчетливо слышит и видит происходящее; даже собственная судьба его не волнует. "Приговорить столь беспомощное и столь безопасное теперь для общества существо к смертной казни было бы актом гораздо большей жестокости, чем непреднамеренное преступление, за которое его судят". Баллок говорил с таким жаром и так искусно и точно рисовал драму своего подзащитного, что сам Абрахам Лихт (который, как обычно, весьма щедро оплачивал услуги адвоката) невольно восхитился.
Бостонский психиатр "с неподкупной репутацией", которому предоставили следующее слово, свидетельствовал в пользу защиты и утверждал, что Шенлихт вообще предрасположен к кататонии; можно с уверенностью сказать, что симптомы острого душевного недуга проявлялись у него давно, однако окружающие принимали их просто за черты характера. Он, врач, тщательно обследовал обвиняемого и пришел к выводу, что этот человек явно ненормален и обладает темпераментом, который может давать внезапные вспышки безумия под воздействием эмоционального напряжения; в таком состоянии человек, не владея собой, способен совершить преступление, не отдавая себе отчета в том, что творит, и не помня впоследствии о содеянном.
Обвинение, в свою очередь, выставило психиатра, который утверждал, что любой преступник "психически невменяем", поскольку совершает преступления. И, учитывая непредсказуемость поведения большинства опасных преступников, а также их неспособность отвечать за свои действия, не счастье ли, что в этой стране существует закон о смертной казни?
Ситуация еще больше осложнилась, когда прокурор привлек внимание присяжных к тому, что задолго до "внезапного помешательства" Шенлихта, повлекшего за собой его "чудовищное преступление", они с покойной миссис Пек на глазах у всех вели себя аморально: открыто, безо всякого стыда сожительствовали (со всеми теми подробностями, которые являются оскорблением христианской нравственности, норм приличий и тому подобного). А если, как говорят, Шенлихт некогда учился на священника, то, публично предаваясь греху, он совершал еще более непростительное преступление, ибо знал, что делает, и не мог не догадываться, какую цену придется за это заплатить.
В общей сложности обвинение вызвало тридцать пять свидетелей. Баллок подверг перекрестному допросу лишь нескольких из них, чтобы не подвергать своего подзащитного риску еще большего разоблачения. И из всех этих свидетелей только одна - горничная миссис Пек - выказала смутное сомнение по поводу своих первоначальных показаний, данных полиции. Она подтвердила, что слышала в комнате, рядом с которой находилась, голоса миссис Пек и мистера Шенлихта, однако за несколько минут до того она, кажется, слышала там голоса двух мужчин… хотя не могла бы в этом поклясться.
- И кто же был этот второй мужчина? - скептически поинтересовался прокурор.
Но оробевшая юная филиппинка, которая плохо говорила по-английски, не смогла ответить на этот вопрос, и ко "второму мужчине" суд больше не возвращался. На следующий день, когда Баллок попытался во время перекрестного допроса снова завести о нем разговор, молодая женщина отрицала, что слышала еще какой-то голос, - только голоса мистера Шенлихта и миссис Пек, которые хорошо знала.
Трагичнее утраты одного сына, осужденного за убийство и насильственно отнятого у меня, может быть лишь утрата двух сыновей.
На подобную игру этот бывалый игрок решиться не посмел.
(За пределами суда события развивались так же плачевно. Деньги Абрахама Лихта неумолимо таяли, идя на оплату отчаянных уловок, которые придумывал хитрый Баллок и проводили в жизнь его тайные безымянные помощники, а именно: на попытки подкупа ключевых свидетелей обвинения, тех присяжных, которые казались наиболее податливыми, психиатра, обследовавшего обвиняемого, окружного коронера и так далее. Администратор "Сен-Леона" принял щедрую взятку под предлогом "возмещения ущерба", нанесенного апартаментам, где погибла миссис Пек, однако, давая свидетельские показания в суде, высказывался об обвиняемом с неприязнью как о "хладнокровном и расчетливом молодом человеке", который притворялся добродушным и обаятельным, в то время как, несомненно, уже в течение нескольких недель планировал будущее преступление. Один из присяжных поначалу заинтересовался было предложением в обмен на весьма крупное "пожертвование", которое он мог бы направить на благотворительность, воздержаться при голосовании и тем самым помешать присяжным прийти к единому мнению, однако, когда один из коллег заподозрил его в подобной сделке, поспешно дал задний ход, заявив, что будет голосовать "как велит Бог, а не дьявол". Нашел Баллок и нескольких подставных "свидетелей", которые должны были выступить на стороне защиты, но, несмотря на то что их долго и упорно натаскивали, они оказались такими никудышными актерами, что сам Баллок признал ошибкой то, что привел их в суд и позволил подвергнуть перекрестному допросу. Возможность в том или ином качестве привлечь к делу Элайшу обсуждалась, однако была отвергнута, поскольку даже в гриме он мог навести полицию или газетных репортеров на мысль о Черном Призраке из Чатокуа-Фоллз, что стало бы катастрофой.
Суд быстро шел к завершению. Приближался день вынесения вердикта. У Абрахама Лихта сердце сжималось от жалости при виде старшего сына, которого в наручниках приводили и уводили из зала суда стражники в мундирах: его красивое лицо искажала гримаса безнадежного страдания, и он со стыдом и отчаянием отводил от отца неподвижный взгляд. Ибо ни один Лихт не имеет права предать другого, даже ради спасения собственной шкуры. Ибо что можно было сделать в подобных обстоятельствах? Абрахам Лихт побуждал Баллока применить иной, более идеалистически-философский метод защиты в стиле знаменитого Кларенса Дэрроу, подвергнуть сомнению правомочность самой смертной казни - в те годы многие либерально настроенные граждане выступали против смертной казни, ссылаясь на то, что она является нарушением Конституции Соединенных Штатов. Но Баллок сухо возразил, что уже много раз пытался использовать этот тактический ход и убедился: если некоторых судей и можно поколебать подобными гуманистическими соображениями, то присяжных - никогда. Жюри присяжных - это общество в миниатюре, а общество жаждет казней.
- Даже если подсудимый невиновен? - спросил Абрахам так простодушно и искренне, что Баллок уставился на него в изумлении и не нашел что ответить. Потому что он искренне верил в виновность своего клиента.)