Лайша улыбается и кивает; Лайша знает; с наигранной торжественностью описывая круги, вальсируя, он напыщенно произносит слова, ужасные слова: Я как Джим Кроу!
II
Когда весной 1889 года Абрахам Лихт привез домой пронзительно кричавшего черного младенца, рыжеволосая женщина, с которой он тогда жил, - не Арабелла, которая сбежала за год до того, и не дочь пастора Морна, с которой он познакомился лишь спустя несколько месяцев, - эта женщина, эта невежественная женщина, стала выталкивать его вместе с ребенком, безумно хохоча: "Это еще что такое? А ну-ка убери его от меня подальше! Я не буду матерью этой мартышке".
Он выгнал эту женщину из дома в тот же день.
И через неделю уже не помнил ее имени.
А Элайша, маленький больной Элайша, через неделю был ему уже так же дорог, как его собственные мальчики, или почти так же; потому что у этого жалкого создания не было ни матери, ни отца, ни имени, ни даже места рождения: казалось, черный Бог проклял его так же, как белый.
Хотя Абрахам Лихт похвалялся, что он не верит ни в одного из них.
Действительно ли Элайшу выудили крюком из разлившейся реки, вытащили на берег и, таким образом, не дали утонуть? Правда ли, что Абрахам Лихт сам спас ребенка, возвращаясь к себе в отель в Нотога-Фоллз-Армз?
Действительно.
Очень вероятно, что так оно и было.
Хотя это была не Нотога, а заполненная дождевой водой сточная канава, бежавшая вдоль деревянного тротуара у самого подножия холма, на котором стоял отель, забитая грязью канава глубиной не более четырех футов, черная вода в которой бурлила, булькала, пенилась и шумела почти так же громко, как в самой Нотоге.
И маленькое черное существо было выужено из нее и спасено.
И маленькое воющее черное существо с широко открытым буквой "о" ротиком было выужено и спасено и прижато к груди модно одетого белого джентльмена (пальто-честерфилд с черным бархатным воротником, высокий шелковый цилиндр, трость с набалдашником из слоновой кости), раскрасневшегося и довольного после вечера, проведенного за покерным столиком в частном мужском клубе Нотога-Фоллз, где играли по солидным ставкам.
- Вот дьявол! - воскликнул Абрахам Лихт, увидев, что вопящее и дергающееся существо испачкало ему рукав. - Это же сам дьявол! Не стать ли мне его отцом?
В те сомнительные годы жизни Абрахама Лихта Терстону было пять лет, Харвуду - два; лишившимся матери мальчикам Абрахам должен был найти мать, добрую мать, и поскорее; и еще он мечтал о дочери: ибо дочь должна была залечить его раны и успокоить душу, ожесточившуюся от жестокого поступка Арабеллы. Он был также обязан начать новое дело, или дела, поскольку не был удовлетворен своим финансовым положением; больше всего ему не терпелось организовать тайное Общество по восстановлению наследства Э. Огюста Наполеона, "истинного наследника" императора, и рекламациям. (Для этой цели Абрахам заготовил предназначенные к размножению генеалогические карты, сертификаты и образцы акций, подобающих Обществу, и распространил среди доверчивых издателей газет на востоке смутные слухи о том, что французское правительство задумало обмануть значительное число американских граждан - что-то около двухсот или пятисот человек, а то и больше, - лишив их законного наследства как потомков незаконного сына императора.)
Таким образом, время было не самым подходящим, чтобы брать в дом негритянского ребенка, пусть и посланного ему судьбой.
Но Абрахам Лихт не отказался от несчастного существа и не передал его на заботливое попечительство местного прихода. Вместо этого он привез его домой, полный решимости полюбить и сделать своим сыном. "Бедная голенькая зверушка! Я окрещу тебя и назову Элайшей, ты станешь моим "спасением"", - прошептал он, склонясь над младенцем, который теперь мирно спал, свернувшись клубочком на его кровати, и поцеловал его в лобик.
И никогда Абрахам Лихт не пожалел о своем решении.
И всегда, вплоть до двадцать первого дня рождения Элайши в начале зимы 1910 года, когда черный подкидыш дерзнул бросить ему вызов, он любил мальчика не меньше, чем детей, которым дал жизнь из собственных чресел.
III
И случилось так, что вскоре после того, как Элайша поселился у него, каким-то чудом переменчивая удача улыбнулась Абрахаму Лихту. В качестве домохозяйки у него появилась мастерица на все руки Катрина - эта таинственная, потрясающая женщина, которая была то ли его двоюродной бабкой, то ли другой седьмой водой на киселе и прибыла откуда-то издалека, из-за горы Чаттарой; и тогда же он познакомился с мисс Морной Хиршфилд, сразу же влюбился в нее и преследовал эту прелестную молодую женщину с такой страстью, что через три недели она сдалась и, пребывая в эйфории от любви к Абрахаму Лихту, поклялась любить его сыновей, всех сыновей, негритенка не меньше, чем белых. (Ибо Морна Хиршфилд, дочь униатарианского священника и внучка страстного аболициониста, считала себя примерной христианкой и образцом женских добродетелей, но в то же время - ведь на дворе уже стоял год 1890-й - она была женщиной современной, достаточно независимой, чтобы жить с человеком, которого любила, "вне церковного брака" и даже в положенное время родить ему ребенка.)
Тогда же Абрахам сумел за жалкие гроши купить выставленную на аукцион церковь Назорея Воскресшего и переехать вместе со всем своим многочисленным теперь семейством на лоно дикой природы Мюркирка для большей безопасности, как он считал, - "и экономии".
Не озадачивало ли, не сердило, не казалось ли постыдным Терстону и Харвуду, а позднее и Милли, что у них брат - негр? Отнюдь.
Разумеется, мюркиркские обыватели сплетничали на эту тему. Должно быть, ходили всякие беспардонные слухи. Наверняка до того, как Абрахам Лихт стал хорошо известным и уважаемым лицом в округе, над ним, по крайней мере за глаза, грубо подшучивали. Стоило детям - особенно Терстону, светловолосому красивому мальчику, чей вид больше всего контрастировал с внешностью темнокожего курчавого Элайши, - появиться вместе, и можно было не сомневаться, что все будут глазеть на них. "Ибо ксенофобия заложена в самой природе гомо сапиенс, - объяснял домочадцам Абрахам Лихт. - Я бы не удивился, если бы оказалось, что у него в мозгу есть особый коготок, который спускает с курка страх, недоверие, ненависть, угрозу при виде существа, чьи черты лица и цвет кожи кажутся ему чужеродными. Поэтому мы должны иметь в виду фобии тех, кто в любом случае является нашим врагом; но нам, вместо того чтобы пытаться преодолеть подобные фобии окружающих, следует думать над тем, как использовать их себе во благо. Единственное, что нам необходимо знать, это то, что мы - Лихты, ведущие свое происхождение из мюркиркской топи и призванные покорить небо".
Белокожим детям Абрахама Лихта не было нужды усваивать эту отцовскую мудрость, чтобы испытывать привязанность к Элайше, или Лайше, как его называли в семье. Потому что Лайша был самым милым, забавным и ловким из них, прирожденный мим, безусловно, созданный для сцены либо для карьеры, требующей ораторского таланта; "хитрый дьяволенок", как называла его Катрина (которая редко позволяла себе подобные комментарии в отношении своих подопечных); самый сообразительный из мальчиков; легко впадающий в гнев, но быстро раскаивающийся; скорый на слезы, но готовый тут же стереть их и улыбаться; родная душа в доме, как Маленький Моисей, только более умный. Тем более что Абрахам Лихт, как отец семейства, всегда сам решал, что должны думать и чувствовать его дети, а также, в известной мере, как они должны себя вести; что же касается "переживаний", то это слово вообще не должно было присутствовать в их словаре, по крайней мере они не имели права демонстрировать своих переживаний. Эту психологическую особенность он объяснил своей жене Морне, которая, посмеиваясь, отвечала на его логические рассуждения: "Неужели ты думаешь, что, если мы не будем употреблять таких слов, как "печаль", "грусть", "злость", сами эти чувства перестанут существовать?" Абрахам лишь улыбался и поглаживал нос кончиком пальца. Обожать женщину не значит ценить ее за глубокий ум. И чтобы находить женщину бесконечно желанной, вовсе не обязательно обнажать перед ней душу.
Был памятный случай, когда восьмилетний Харвуд с хмурым видом спросил Катрину, почему Лайша, которому тогда было шесть лет, "черный, как эбеновое дерево", волосы у него "такие странно курчавые", а ладошки "розовее моих"? В детских вопросах Харвуда не было заметно ни подозрения, ни злобы, и ответ Катрины, который потом часто повторяли в доме, казалось, полностью удовлетворил его: "Потому что папа хочет, чтобы он был таким".
Сам Элайша, хитрый Элайша, много думал о Лайше и Маленьком Моисее - об этих черных мальчиках, созданиях Абрахама Лихта, и у него не было ни малейших опасений, что он - чужой. Только не он! Несмотря на свой внешний вид, он даже не чувствовал своей особости среди других. Он обожал рассматривать себя в каждом попадавшемся на глаза зеркале: разве он не хорош собой с этими тугими колечками блестящих волос, то плотно облегающих череп, то восхитительно распушающихся, словно одуванчик; с этими широко поставленными темными глазами, влажно-блестящими, с лукавыми ореховыми крапинками; с этим чуть расплющенным носом, с резко очерченными темными ноздрями и точеными губами? Когда Лайша лениво разваливался, это была идеальная картина лености, когда он ходил гоголем, скакал или "поднимал гвалт" (как притворно-сердито говорила Катрина), это была идеальная картина веселья. Когда отец бывал дома, он пристально следил за всем, что делает Лайша, обращал внимание на все, что тот говорит, как, в сущности, наблюдал он и за всеми остальными детьми - ничего не запрещал и не сердился, а просто наблюдал: вероятно, желая понять, какими именно талантами обладает Лайша и каковы его слабости.("Ты - наш хамелеон, - со смехом констатировал отец. - И такой ловкий, что никого не удивило бы, если бы ты выскользнул из собственной шкуры и влез в чужую".)
Вероятно, Лайшу огорчало, что его братьев, а иногда и его хорошенькую сестричку Милли, посылали в дорогие частные школы (по крайней мере время от времени, так как состояние Абрахама Лихта по-прежнему было крайне непостоянным, оно то прибывало, то убывало с полной непредсказуемостью), в то время как он всегда оставался дома; однако, поскольку отец решил заниматься его образованием сам, обучая его французскому, математике, поэзии Шекспира, аристократическим манерам, и объявил его "своей правой рукой", Элайша даже в столь юном возрасте не мог не испытывать гордости, даже тщеславия, потому что ощущал себя - нет, на самом деле, разве он себя плохо знает? - отцовским любимцем.
- Я всех вас люблю одинаково, потому что все вы в равной степени достойны любви, - говорил иногда отец, глядя на детей с некоторым удивлением, обходя их по кругу и целуя или прижимая к груди всех по очереди. - Это неоспоримая истина: каждый из вас - чудо.
Подобные заявления, казалось, гипнотизировали детей, на глазах у них выступали слезы, ибо они не сомневались, что папа говорит правду, разве могло не быть Истиной то, что говорил папа? И все же позднее, рассматривая свое отражение в зеркале или даже в лужице болотной воды, Элайша вслух бормотал в восторге: "Он всех нас любит одинаково, но Лайшу - больше всех!"
И он не испытал ни малейшей ревности ни когда родился Дэриан, ни когда вскоре после того родилась Эстер - дети Софи; они были такими маленькими, что едва ли было разумно думать, что папа когда-нибудь полюбит их, и вообще обращать на них какое-либо внимание.
Когда папа уезжал по делам, в которых Элайша не участвовал, а посему оставался в Мюркирке, он прятал свое разочарование и нетерпение и тщательно выполнял задания, оставленные ему отцом, например, изучал последнее издание "Этикета молодого джентльмена-христианина" так добросовестно, что мог бы выдержать самый строгий экзамен по пользованию визитными карточками и столовыми приборами во время любого официального ужина или по тому, как следует вести себя, будучи представленным особам королевских кровей; повторял заученную по памяти кантату Баха "Brich dem Hungrigen dein Brot", которую папа велел ему разучить по неким загадочным, но безотлагательным соображениям, безупречно декламировал по-французски изысканную поэму об ангелах некоего поэта по фамилии Рильке. Именно Элайше в основном поручали инвентаризацию вещей, хранившихся в церкви, которые отец надеялся когда-нибудь распродать с аукциона, - всех этих разрозненных предметов мебели, произведений искусства, одежды, музыкальных инструментов и тому подобного, что Абрахам Лихт получил в качестве "неденежной компенсации" от своих должников. Хоть никто его не заставлял, он все утро напролет мог трудиться в поте лица, очищая пекановый крест от паутины и глубоко въевшейся грязи и полируя его до ослепительного сияния так, что в его поверхности начинало призрачно-прекрасно отражаться его собственное юношеское (сколько же ему было тогда - лет четырнадцать?) лицо. Что же касается человеческой фигуры, гвоздями прибитой к кресту - она была оловянной, а не деревянной, - то ее спасти было невозможно, потому что за прошедшие годы она так потускнела, что ее вполне можно было принять за изображение некоего персонажа, такого же черного, как сам Элайша!..
О "Спасителе нашем Иисусе Христе" Элайша знал только то, что рассказывал ему и остальным детям отец: что, подобно Богу Отцу и бесчисленному множеству иных мнимых божеств, существовавших на протяжении истории, Спаситель был не чем иным, как ложью, внушенной некими ловкачами своим простодушным собратьям, чтобы обманом лишить тех радостей здешней жизни в обмен на блаженство в жизни следующей. Элайшу понятие "следующей жизни" озадачило: она следующая во времени, спросил он отца, или следующая в пространстве, где-то в тысячах милях отсюда? Абрахама Лихта детский вопрос позабавил, и он от души рассмеялся, однако, прежде чем ответить, задумался и, наконец, сказал, что не знает - да ему и безразлично, - что имеет в виду большинство людей под своими нелепыми верованиями и фантазиями. "Потому что мы, Лихты, признаем только тот смысл, который нам выгоден". Элайша полностью осознал справедливость ответа, и все же однажды, вскоре после того, разглядывая вблизи изогнувшуюся в муках оловянную фигурку, изучая изъеденное ржавчиной лицо, он испытал странный приступ щемящей жалости и сострадания к Спасителю. Если Иисус Христос столько веков был всего лишь выдумкой, то знал ли это Он сам? Открылась ли Ему когда-нибудь эта ужасная правда?
Счастливо предоставленный самому себе, Элайша научился играть на барабане и исполнять нехитрые мелодии на фортепьяно; он запоем, часами читал случайные тома энциклопедии "Британика", "Историю уголовного права в Соединенных Штатах", "Искусство гипноза", "Альманах бедного Ричарда", "Домашние лекарственные и рвотные средства", "Избранные проповеди преподобного Генри Уорда Бичера", "Иллюстрированные новости под редакцией Пи-Ти Барнума за 1877–1881 годы" и тому подобное; он примерял великолепные вечерние накидки на шелковой подкладке, рубашки с плиссированными манишками, расшитые камзолы, цилиндры и иногда даже женские одежды - платья из органди, боа из лебединых перьев, лисьи палантины, тюрбаны… Все это очень шло к его блестящей черной коже, и в глазах его при виде собственного отражения появлялся тайный блеск. Поскольку двери их дома были заперты от любых непрошеных посетителей, Элайша провел немало долгих дней в размышлениях о своей экзотической внешности; или танцевал в одиночестве - притопывая пятками, взмахивая руками, приседая, чтобы совершить прыжок, и даже "летая" по воздуху, словно был невесом! И в эти часы своих тайных занятий он становился таким ловким, им так овладевал неведомый Дух вдохновения, такое желание продемонстрировать свою храбрость и проворство, что он смеялся вслух при мысли о том, что совершит однажды, вызвав горячее одобрение отца, в этом мире окружающих их презренных врагов.