II
Вот так он, словно змея, о которой можно сказать, что она бездумно, но бурно торжествует внутри своей шкуры, стал торжествовать убийство… но забыл имя своей соблазнительницы.
Блудница, такая же, как блудницы Вавилона, Нофа, Тафниса, Содома и Гоморры, что сокрушили корону на Твоем челе.
Присосавшаяся к нему, к его молодой мужской силе. Бесстыдно и распутно целующая его в потаенные и запретные места. Блудница, самка. Женщина, по годам годящаяся ему в матери. С похотливыми бегающими глазами, с губами, алчущими его мужской силы. И омерзительным волосатым зевом между толстых ляжек, таким же алчным: засасывающим, выжимающим, кусающим, тянущим его, чье имя неизвестно, в бездну греха.
Не важно, Кристофер он или Терстон.
Терстон или Кристофер.
Какая разница, который из них? Никакой, ибо обоим дал имя сатана.
Он принимает эту судьбу. Хотя и плачет, сотрясаясь в агонии. Стоя на коленях, он клоками рвет на себе волосы. И вдруг, впав в ярость, отталкивает ласкающие руки женщины, его сильные пальцы смыкаются под ее подбородком, она пронзительно кричит, бешено борется, вот теперь пора сделать резкий ловкий рывок, чтобы сломать ей шею, как когда-то Харвуд сломал шею шелудивому псу, который тащился за ними и которого невозможно было отогнать. О, что это за ощущение - почувствовать, как ломаются хрупкие косточки, как Смерть корчится в твоих руках.
Так это был я?
Неужели?
Внезапно, за три дня до казни, приговоренный отказывается от посещений тюремного капеллана. Ибо я спасен настолько, насколько буду спасен.
Кристофер Шенлихт, самый "разрекламированный", "печально известный", "знаменитый" из полудюжины своих "сотоварищей". Этот молодой человек - своего рода тайна, даже для видавших виды надзирателей. И для тюремного врача, обязанного по закону осмотреть его перед казнью или сделать вид, что осматривает, и объявить, поскольку день смерти стремительно приближался, что он "в удовлетворительном" для повешения состоянии.
Высокий, бледный как мертвец, бородатый молодой человек. Молчаливый или замкнутый. Или онемевший от ужаса. Всегда больной: живот подведен, кожа приобрела цвет старой слоновой кости, постоянно дрожит от лихорадки, под носом - слизь, хотя ему удалось избежать пневмонии, малярии, азиатской холеры и кровавого поноса, которые периодически прокатываются волной по "Стене" и уносят самых слабых - в драматическом соответствии с дарвиновским законом выживания сильнейшего, о котором давным-давно, как смутно помнится, одобрительно отзывался Абрахам Лихт. И увидел Бог, что это хорошо, и это было хорошо.
Считается, что приговоренному двадцать пять лет. В документах отмечено, что у него нет (насколько известно) семьи, нет (насколько известно) официальных свидетельств о его предыдущей жизни, нет (насколько известно) прошлого. Возможно, он - жертва амнезии, предполагает один обозреватель. Нет, возражает другой, он - жертва психической болезни. Да нет же, утверждает третий, он просто бездушный преступник, человеческий подвид, которому собственная жизнь безразлична так же, как жизнь той женщины, которую он убил.
И увидел Бог, что это хорошо, и это было… хорошо.
В Игру никогда нельзя играть так, словно это всего лишь игра: но что такое Игра, или что было Игрой, он больше не знает.
Терстон, ты внимательно меня слушаешь?
Ты будешь следовать моему плану?
…тебя отвезут в тюремный морг… а оттуда, по договоренности, в трентонский Погребальный дом… потому что лорд Шоу позаботится, чтобы тебя не хоронили в общей могиле для нищих… оттуда тебя переправят на Манхэттен, где снабдят одеждой, деньгами, документами и всем необходимым… а потом доставят на канадскую границу неподалеку от Кингстона, Онтарио.
Седовласый румяный английский джентльмен продолжает говорить, решившись теперь взять безвольную руку Шенлихта и крепко сжать его пальцы, чтобы заставить слушать, понимать, повиноваться. Между тем как мозг его освобождается. Что-то монотонно пульсирует в голове. Трепещущие крылья ночных бабочек, шмыгающие рядом в канализационной трубе крысы и гигантские жуки в твердых панцирях; топь, огромные пространства заболоченной земли, мраморные облака, отражающиеся в стоячей воде, и рядом - мелькающее вдруг отражение лица… мальчишеского лица… но чьего?.. этого он не видит, потому что глаза его застилают слезы.
Терстон?
Ты будешь следовать моему плану?
И мы воссоединимся опять в Онтарио не позже четвертого июня.
Высокий, шатающийся, дышащий сипло и прерывисто, с ввалившимися от усталости глазами… неужели это Терстон?.. он позволяет Абрахаму на прощание сжать его руку, позволяет Элайше, у которого от слез блестят глаза, обнять его… ведь они братья, как ни трудно сейчас в это поверить. Ибо что значит телесная оболочка человека по сравнению с его душой? Терстон сжимает бесценную маленькую склянку, но прячет глаза от пронзительного взгляда Абрахама Лихта.
Я сделаю это, я должен. Отвергнуть сатану и его путь. Вслух же бормочет:
- Да, папа.
После того как охранник запирает дверь, он не подходит к ней, чтобы посмотреть вслед быстро удаляющимся посетителям.
Виноватые любовники
(Но раз они не совсем любовники, должны ли они испытывать чувство вины?)
Миллисент, отважная и безрассудная, очаровательно испорченная Миллисент, желает немедленно сообщить отцу, что они любят друг друга - ведь их любовь так чиста и благородна, - и попросить у него разрешения на официальный брак. Элайша, не настолько уверенный в положительном ответе отца и скорее подавленный, чем воодушевленный тем, что признался Миллисент в любви, вновь и вновь уговаривает ее подождать.
По крайней мере до тех пор, когда Терстон будет освобожден и благополучно доберется до Канады.
По крайней мере до тех пор, пока папа не станет снова самим собой.
Этой тревожной весной, по мере того, как стремительно истекает май, они часто тайно бродят вдвоем, но редко позволяют себе даже коснуться друг друга. На поцелуи теперь наложено табу, разве что в особых обстоятельствах: невинные поцелуи при встречах или церемонные - при прощаниях. Когда кто-то замечает, что они разговаривают взволнованным тихим шепотом, словно любовники, строящие заговор, на самом деле они говорят вовсе не об этом (то есть не о своем волнующем влечении друг к другу), а возможно, о Терстоне и том, что станется с ним в Канаде… или о том, что помнит Элайша о матери Милли ("Расскажи мне все, что ты о ней помнишь", - умоляет Милли)… или о том, что помнит Милли о своем раннем детстве в Мюркирке, когда Элайши еще не было… или о судьбе Харвуда, о перспективах младших детей, о вероятности новой женитьбы отца ("Хотя, признаться, я сомневаюсь, что он вообще когда-либо был женат", - говорит Элайша).
Что касается Терстона, Элайша уверен, или кажется уверенным, что план сработает: потому что папа предусмотрел каждую мелочь и даже будет присутствовать при "казни" в качестве лорда Харбертона Шоу. Но Милли, чуть отстраняясь от него, слабым голосом замечает:
- О Элайша, дорогой, тот мой сон подготовил меня к худшему.
Неблагодарный сын
I
ОСУЖДЕННЫЙ УБИЙЦА УМЕР В "СТЕНЕ" ОТ УДАРА ПРИ ВИДЕ ВИСЕЛИЦЫ ПО СВИДЕТЕЛЬСТВУ ОЧЕВИДЦЕВ, ПРИСУТСТВУЮЩИЕ БЫЛИ В ШОКЕ
С таким сенсационным заголовком вышла 30 мая 1910 года "Нью-Йорк трибюн". Набранные крупным жирным шрифтом слова, казалось, вопили с первой полосы.
Как выяснилось, в тюрьме штата на глазах у небольшой группы свидетелей, среди которых был знаменитый реформатор английской исправительной системы наказаний лорд Харбертон Шоу, молодой человек, осужденный за убийство манхэттенской светской львицы Элоизы Пек, упал в обморок при виде уродливой высокой виселицы и через несколько минут умер, несмотря на все предпринятые тюремным врачом попытки спасти его.
Какое представление! Какое страшное чувство вины охватило присутствующих! Ритуал казни был поспешно свернут, и всех свидетелей, исключая тюремных служащих, выпроводили со двора, убеждая не задавать лишних вопросов. Чуть позже в кратком заявлении от имени тюремной администрации было сообщено, что приговоренный убийца Шенлихт умер от "внезапного сердечного приступа". Впервые в истории печально известной трентонской тюрьмы осужденный обманом избежал виселицы за несколько минут до казни. Как сказал репортерам возмущенный лорд Шоу, "присутствующие, кажется, были скорее шокированы и пристыжены тем, что орудие "наказания" своим чудовищным видом до смерти напугало человека, чем разочарованы тем, что бедняга не был повешен". В течение следующей недели в "Пост" и других нью-йоркских газетах велись ожесточенные споры о "жестокости" или "справедливости" казни через повешение и любой другой формы смертной казни. Одним лорд Шоу представлялся героем, другим - назойливым иностранцем; в праведном гневе несколько христианских организаций, которым, по слухам, лорд Шоу пожертвовал щедрые суммы, развернули кампанию за реформирование системы наказаний. Говорили также, что из сострадания к молодому убийце, умершему от страха, лорд организовал на собственные средства скромные похороны, чтобы избавить его от "последнего бесчестья" - быть погребенным в общей могиле для нищих на заброшенном кладбище позади трентонской тюрьмы.
К сожалению, в самом начале июня английский идеалист покинул Соединенные Штаты и то ли вернулся в Англию, то ли отправился в Австралию, чтобы продолжить там свою деятельность, и имя его вскоре перестало упоминаться в полемике.
II
- Что? Что вы хотите этим сказать - испарился?
- Только то, сэр, что он… оно… что его больше здесь нет. Как вы сами видите.
- Но он… оно… должно быть здесь. Не может же покойник встать из гроба и уйти. Я требую, чтобы вы и ваши помощники тщательно обыскали все помещения.
- Сэр, можете не сомневаться, что мы это уже сделали, и не раз, обыскали все - снизу доверху. Но он… оно… останки Кристофера Шенлихта исчезли; и это счастливое избавление, можно сказать. А вот это, сэр, осталось пришпиленным булавкой к шелковой подкладке гроба…
На конверте было поспешно нацарапано карандашом: "ЛОРДУ ШОУ".
Лорд Шоу дрожащими пальцами взял конверт, спотыкаясь, вышел из Погребального дома братьев Икинз на Саус-стрит и тут же, на улице, где за рулем маленького грузовичка с покрытым брезентом кузовом поджидал его камердинер Элиджа, вслух прочел таинственную записку:
Терстон и/ или Кристофер - простите.
Я больше ни тот, ни другой.
Я отвергаю сатану и пути его.
Прощайте.
- Лорд Шоу, в чем дело? - взволнованно спросил по-прежнему сидевший в машине Элиджа, увидев в мрачном, пахнущем металлом сумраке Трентона, как хозяин остановился, словно пораженный громом. - Где Терстон?
Лицо пожилого мужчины казалось бескровным, однако, словно в насмешку над мужественностью и жизнерадостностью, на щеках его горели красные пятна. Он долго молчал, пока слуга-индус не вылез из машины и не подошел к нему; тогда он сказал слабым голосом, но с закипающим гневом:
- Он "восстал"… и, судя по всему, "вознесся". Во всяком случае, он исчез.
- Что?! Как?
- Скорее всего ушел. Он пишет, - добавил лорд, помахивая перед лицом Элиджи запиской, - что "отверг" нас. И ушел.
Молодой индус в тюрбане, который так плотно облегал его голову, что она казалась стиснутой, в изумлении уставился на хозяина. Изысканный британской акцент лорда Шоу внезапно исчез, и появился резкий сдавленный американский говор с плоскими носовыми гласными западных окраин штата Нью-Йорк и отрывистыми, рублеными согласными жителя города Нью-Йорка. Убедившись, что поблизости никого нет, лорд Шоу энергично выругался:
- Черт! Проклятие! Сукин сын! Его наследие! - После чего быстро нырнул на переднее пассажирское место и сказал: - Нам тоже пора уходить. Элиджа, не стой, как идиот. С меня до конца жизни и даже больше хватит Трентона, Нью-Джерси и безрассудных поступков неблагодарных сыновей.
Часть вторая
В ночи, тайком
I
Если ты будешь плакать, твои слезы превратятся в огненных красных муравьев, которые выедят тебе глаза.
Если ты будешь плакать, слезы выжгут бороздки на твоих щеках.
Если ты будешь плакать, ядовитый чертополох вырастет на тех местах, куда упадут твои слезы.
Если ты будешь плакать, наши враги услышат и обрадуются.
Плакать можно только в одиночестве. Но никогда не плачь, если можно вместо этого смеяться.
Теперь, когда брата отослали в школу, только девочка знает о женщине, которая приходит в ночи, женщине, которая пахнет сыростью и холодом, как сама ночь, об улыбающейся женщине, которая сходит с горы старых костей и поднимает свою костлявую руку, чтобы прикоснуться… Поднимает обе костлявые руки, чтобы обнять…
Девочке сказали, что это она стала причиной маминой смерти, но никто ее не винит, потому что в то время она была еще младенцем и не может ничего помнить. Мама тоже ее не винит, она улыбается и шепчет: Мое дитя? Ты - мое дитя! Ты любишь меня!
Покосившиеся, осыпающиеся, поросшие лишайником надгробия, лопухи, чертополох, цикорий, ярко-желтые одуванчики, которые через несколько дней превратятся в пух, запах нагретого солнцем воздуха, запах тумана; если бежать слишком быстро по рыхлой земле, можно подвернуть ногу, упасть и поранить свой глупый лоб, но никогда не плачь, если можно вместо этого смеяться.
Потому что эта женщина не властна причинить боль! Потому что глаза ее залеплены грязью! Глазницы пусты и забиты землей! От нее можно запереть все двери и окна, можно спрятаться от нее под кроватью, прижаться к Катрине, Катрина спрячет, та женщина не что иное, как груда костей, истертых в прах, старых костей, превратившихся в белую пыль, ее глаза - не глаза, а пустые дыры, залепленные грязью, они не могут смотреть, они пустые, и шепот, который ты слышишь, это не голос, потому что голоса у нее никогда не было.
Мое дитя?
Но она - ничье дитя.
Долговязый неуклюжий робкий ребенок девяти лет от роду, десяти лет, длинноногая, неловкая девочка, Катрина оттягивает и коротко стрижет ее жидкие каштановые волосы (а то они будут падать на лицо, и глазам от этого будет больно, о, как больно), рот у нее маленький и сморщенный, унылые глубоко посаженные глаза, настороженное выражение лица, испуганная улыбка, прикрываемая ладошкой, чуть широковатый лоб, чуть толстоватый подбородок, слишком длинные ноги, и ей всего одиннадцать лет, она смеется вместе с мальчишками, когда те бросаются в нее сухими комьями грязи и коровьими лепешками, когда у нее над головой пролетают твердые зеленые груши из сада Маккеев, ее секрет состоит в том, что она всех их любит, ее секрет в том, что она крадется задворками, в ночи, тайком, она - ястреб с красными крыльями, она - сипуха с немигающими рыжими глазами, она шпионит за ними всеми, она обожает и ненавидит их всех. Как люди живут? как живут люди в других семьях? о чем разговаривают, когда их не слышат посторонние? в сумерках, ночью, за полузашторенными окнами, за тонкими газовыми кружевными занавесками, при свете лампы, греясь у очага, в котором потрескивают поленья, как они смотрят друг на друга? как улыбаются друг другу? когда слышат мелодичный звон церковных колоколов, когда ветер гонит облака над крышами, какие у них секреты, которых мы не слышим?
Она ускользает от них, взлетая над топью, поворачивая к горам, где вершина Чаттароя ловит последний вечерний луч солнца, она ныряет и кружит, парит медленно, лениво, полностью контролируя свой полет, ее широкие крылья почти не двигаются, лишь блестящие темные перья трепещут на ветру, ее клюв приспособлен для того, чтобы вонзаться, рвать, терзать, но она никому не причинит вреда… она никому не причинит вреда, потому что она хорошая… потому что хочет быть всего лишь медленно скользящей тенью, там, внизу, на поверхности воды, хочет, чтобы ее видели, боялись, чтобы ею восхищались, чтобы ее знали.
Она ускользает от них, превращаясь в блестящую медно-красную змею и исчезая в земной норе!.. она - одна их тех гигантских оранжевых бабочек… а иногда - лошадь, молодой жеребец с черной шелковистой гривой и таким же хвостом, с черными топающими копытами, только глаза сверкают белым, только зубы вспыхивают белизной, когда она бесшумно несется галопом вдоль дороги… тайно, в сумерках, в ночи, вдоль дороги… вниз по длинному пыльному склону холма, через узкий деревянный мост, который трещит так, словно доски вот-вот взлетят на воздух, словно проржавевшие фермы вот-вот треснут, но она не боится, она не боится, ее мощные мускулистые ноги ступают твердо, грива развевается лихо, хвост черный, шелковистый, летящий, ее огромные копыта ударяют о землю, она больше не ребенок, ей больше нечего бояться, ее ноздри вдыхают влажную свежесть ночи, ее легкие распирает радость; что это - вкус прошлогодних листьев, острый и хрумкий? а это журчание, что это - звук мюркиркской речки, мелкими ручейками обтекающей огромные выбеленные валуны, лежащие на дне?
II
Единственное, что ты должна знать, однажды прошептал ей папа, обняв так крепко, так крепко, что ее хрупким ребрышкам стало больно в его объятиях, это что я люблю тебя. Ты - Эстер, моя дочь, и я тебя люблю.