Агнетта молчала.
– Как курьёзный прецедент, при определённых условиях, наверное, это возможно…
– Вот!
– Но, пойми, Роберт, мне не нужна такая дурная слава. И тебе она не принесёт ничего, кроме скандальной известности, в лучшем случае, на несколько недель.
– Нет, ты не понимаешь! Ты решила, что я хочу по-быстрому срубить славы и денег, и при этом, попутно, легко подставить тебя. Так? Признайся, ведь ты именно так подумала? – Писатель смотрел на своего литературного агента с откровенной укоризной.
– А на самом деле? – Агнетта потянулась за очередной сигаретой.
– А на самом деле, это переворот в литературном процессе, и в издательском деле! Революция! Всё теперь будет по-новому. И мы с тобой…
– Без меня! – Она попыталась встать, но Роберт мягко удержал её за руку.
– Ну, хорошо, хорошо. Без тебя. Жаль, конечно… Но, видно, ничего не поделаешь. Гении обречены, быть непонятыми современниками. – Роберт изобразил на своём лице оскорблённую гениальность.
– Да, вы уж гении, как-нибудь в этот раз без нас. – Агнетта немного упокоилась.
Писатель хитро посмотрел на неё. ("Что он ещё такого задумал?").
– Хочешь, покажу тебе щегла, поющего Аве Еву из "Сотворения мира" Гайдна нота в ноту, от начала и до конца?
– Врёшь? – Агнетта недоверчиво покосилась на него.
– Обижаешь, старушка! Сама всё увидишь.
– Да, ну тебя, такого не может быть.
– Твоя беда в том, что ты не веришь в чудеса. А я не далее, чем сегодня вечером, он взглянул на свои часы, – могу представить тебе это истинное чудо. Но! – Роберт держал многозначительную паузу.
– Ну, что ещё? – Агнетта снова устало вздохнула.
– Если птичка споёт Ave Eva из "Сотворения мира", ты, – она напряглась, – отнесёшь один вариант моего романа в "Галлион".
– Роберт, я же сказала!
– Только один вариант, и только в "Галлион".
"В гальюн бы твой роман, а не в Галлион" – не зло, а с сожалением подумала она.
– Ладно, но тогда и у меня одно условие!
– Слушаю тебя внимательно.
– Я скажу Наташе, что это творение молодого неизвестного автора, а тебе придётся придумать себе специальный псевдоним.
Роберт кривил и поджимал свои мясистые губы, пока раздумывал.
– Идёт! – Наконец решился он.
– От начала до конца, нота в ноту, – Агнетта, как пистолетом тыкала в грудь ему указательным пальцем, – Гайдн, Ave Eva.
– Всё так и будет, не сомневайся, старушка. Там делов, всего-то минуты на четыре.
– И прекрати называть меня старушкой! Лучше бы сказал, что-нибудь хорошее о моей стрижке.
– Ok. Как скажешь… А от твоей стрижки, ты же сама видишь, я не отрываю ни на секунду восхищённого взгляда!
– То-то же. Ну, так, где твой гениальный щегол?
– Ты уже сама меня торопишь? – Роберт покровительственно засмеялся. – Подожди, – он снова взглянул на часы, – его хозяин, скрипач играет на Площади Всех Несуразностей, ближе к вечеру. Думаю, часов в шесть будет самое то.
Сказать, что Кристиан был доволен Цвингли – ничего не сказать. У щегла был прекрасный музыкальный вкус! Он соглашался разучивать исключительно проверенные временем классические произведения Баха, Моцарта, Гайдна, Дебюсси. Любил Вивальди, "Времена года", но почему-то желал участвовать только в исполнении "Зимы". Зато, как он её исполнял! Звонкие и остренькие, как маленькие иголочки нотки, вылетая из его серенькой птичьей грудки, неистово резали воздух и попадали в самое сердце слушателей. "Конечно, конечно, Цвингли. Я не имею права настаивать, – не уставал повторять Кристиан, – искусство не терпит насилия! Твоя душа не может лгать, идя на компромисс с тем, что не вызывает в ней полного и глубокого отклика. Ты преподал мне хороший урок, Цвингли, и за него я тебе особенно благодарен. Ведь мне в жизни, часто не хватало именно этого – честности с самим собой…".
Однажды, скрипач решился показать ему маленькую серенаду, которую сочинил ещё в юности, едва только начав пробовать свои силы в композиции. Кристиан невероятно волновался, долго настраивал инструмент, нервно шевелил пальцами левой руки, уговаривал Цвингли немного подождать: "сейчас, сейчас…", осыпая воздух стремительными арпеджио. Наконец всё было готово, и он, самозабвенно прикрыв глаза, заиграл простую, но очень чистую и трогательную мелодию. Кровь в теле скрипача зажурчала, заструилась весенними ручейками, прокладывая себе многочисленные маленькие русла, где-то под его верхними веками начали медленно проплывать облака. А, сквозь грязную, серую, жижистую кашу растаявшего на мостовых снега, начала прорастать трава…
Когда Кристиан закончил играть, и открыл глаза, его друг сидел, не шелохнувшись, будто даже окаменел. Скрипач забеспокоился: "Цвингли, ты жив?!". Он быстро взял птичку на руки, и она встрепенула свои пёстрые крылышки, и слегка повернула голову. "Ну, слава Богу! А то, я так перепугался за тебя. Я вдруг подумал… Прости! Ты так мало ешь, почти ничего не пьёшь, а ведь из-за меня тебе приходится тратить столько сил". Щегол весело чирикнул. "Ну, вот и хорошо. А про эту серенаду забудь. Я и сам знаю, что она, не более чем баловство, детская забава. Сегодня мы с тобой будем исполнять твоего любимого Гайдна. Вот это настоящая великая музыка!".
Ну, мог он хотя бы взять трубку? Это же так просто – взять трубку. Агнетта стояла в телефонной будке, облокотившись на прозрачную стенку, трубка безвольно болталась в её руке. "Чёрт, ещё сапоги начали промокать". Она не знала, что делать дальше. Мир безжалостно мстил ей за её зимние подглядывания, мстил, как он умеет, своим холодным равнодушием и его отсутстующим молчанием. За те десять минут, что она простояла в будке, никто даже к ней не приблизился, не захотел воспользоваться телефоном, не поторопил. И это в шестом часу вечера! Никто не повернул головы в её сторону, все идут, как заведённые и смотрят прямо перед собой. "Зомби!". Нужно было ещё позвонить в Турагентство, но теперь этот звонок вообще казался бессмысленным. На Новый год она подарила Сержу электробритву, боже, каким пошлым этот подарок выглядел в её глазах теперь. Я сама во всём виновата, – думала Агнетта, вываливаясь из телефонной будки на улицу, – ещё эти дурацкие сапоги! Сапоги ей, в качестве ответного подарка преподнёс Серж.
"А, ничего, всё оно к лучшему!" – думала она, оказавшись в муравьином потоке, тянущимся вдоль проезжей части в сторону Площади Всех Несуразностей, куда теперь направлялась она. И в голове опять зазвучало на полную громкость: "The winner takes it all. The loser standing small…". Я сама вся сплошная несуразность! И ты тоже несуразность. Что ты мне, мир, можешь сделать? Чем удивить? Что ты можешь сделать с тем бездомным стариком в клетчатом пончо? Всё, что ты мог, ты уже с ним сделал. Агнетта остановилась посреди улицы и громко засмеялась. Ты не убьёшь меня, пока мы с тобой играем в эту увлекательную игру. И я знаю, что тебе нравится в неё играть, хоть ты и не показываешь виду. Какой-то мужчина чуть не налетел на неё сзади, и потом долго ещё недовольно оборачивался. "Ёхоууу!" – крикнула ему Агнетта, и помахала рукой.
– Ну, где ты ходишь? Уже десять минут седьмого. – Роберт легко пожурил её за задержку.
– С каких это пор, красивым женщинам запрещено опаздывать?
– С тех самых, когда они решили стать литературными агентами, и работать с весьма нервными и капризными субъектами.
– Попрошу не обобщать, насчёт капризных субъектов.
– Ладно, идём. Скрипач со своей чудо-птицей уже пришёл, я его видел. Вон, видишь, народ уже собирается, – он указал в сторону площади, – будем надеяться, что играть ещё не начинали.
– Ты так говоришь, "играть ещё не начинали", как будто мы идём на концерт симфонического оркестра.
– В некотором смысле, это так. – Загадочно усмехнулся Роберт. – Так, как наш уговор?
– Насчёт гальюна?
– Какого ещё гальюна?
– Ну, в смысле "Галлиона"…
– Я и не подозревал, что ты, оказывается, едкая и саркастическая особа. Хотя, знаю тебя, кажется, тысячу лет. – Он немного сощурился.
– Вынуждаете, да ещё ноги промокли. – Пояснила Агнетта, старательно вышагивая по воображаемой линии, которую она чертила взглядом перед собой.
– Ничего, мы не долго, а потом с меня горячительное. Ещё не хватало, чтобы ты простудилась, и твоя болезнь стала камнем преткновения на пути революции в литературе!
– Эгоист и графоман.
– Знаешь, это с твоей стороны весьма непрофессионально. Такого нельзя говорить даже в шутку.
Народу собралось действительно немало. Поэтому, подойти близко не удалось. Скрипач стоял окружённый разношёрстной публикой. И Агнетта наблюдала издалека, то и дело, отклоняя голову чуть в сторону, чтобы не заслоняли видимость, как он о чём-то ласково разговаривал с небольшой закорючкой, сидящей на его плече, легко поглаживая её своими длинными пальцами, занятыми смычком. Многие в передних рядах почему-то довольно громко смеялись. Это, наверное, из-за его клоунских ботинок, предположила Агнетта. Она заметила, что Роберт немного нервничает, перетаптывается, поглядывая, то на неё, то на скрипача. Она вопросительно вскинула брови, но он всем своим видом давал понять, что волноваться не о чем.
Наконец скрипач выпрямился, поднял смычок вверх, прося у публики внимания, взмахнул рукой, и…
Агнетта хорошо помнила, как с размаху заехала своей дамской сумочкой Роберту в ухо. Как он назвал её после этого сумасшедшей дурой и истеричкой. И что-то ещё кричал ей вслед. Помнила, этот смех публики, капающий, словно липкий бараний жир на мостовую. И ещё счастливое лицо скрипача с блаженной улыбкой на лице, который, совершенно искренне верил, что его маленький друг, творивший вместе с ним этот мир заново, был настоящей живой птицей, а не механической игрушкой.
Contrapunkt № 4
Мальчик сокрушённо, в который раз, рассматривал в зеркало свои зубы, закидывая и поворачивая под разными углами тёмную, курчавую голову. Только с большой натяжкой можно было сказать, что все они были объединены неким композиционным единством. Мальчик ходил в художественную студию и хорошо знал, что это такое, композиционное единство, эх, лучше бы не знал… Каждый зуб в его широком рту жил своей собственной и, надо сказать, весьма эгоистичной жизнью. Один был большой и квадратный, как старая монгольская монета, изображение которой он видел в красочном иллюстрированном альбоме, посвящённом археологическим находкам. Он был передним. Другой, его сосед, имел вытянутую прямоугольную форму и никак не хотел существовать в одной плоскости с квадратным. К тому же, они смотрели в разные стороны, как будто испытывали взаимное отвращение. А уж возле клыков происходило вообще нечто невообразимое. Зубы теснились, как зловещие острые скалы, какие рисуют на иллюстрациях к книжкам фэнтези, чтобы передать мрачную атмосферу существования какого-нибудь чёрного мага. Зубы наползали друг на друга, теснились, возвышались над себе подобными, устремлялись вкривь и вкось, как будто боролись за место под солнцем, которого во рту мальчика сроду не бывало, или просто хотели разбежаться кто куда.
– Шариф, ну, что ты там копаешься, в школу опоздаешь. – Голос матери, донесшийся из-за двери, заставил его отвлечься от изучения удивительного и неприглядного мира собственных зубов.
Он быстро повозил зубной щёткой во рту, – за такими уродцами даже ухаживать, как следует, не хотелось, – сплюнул серовато-белую пену в, начавшую ржаветь ещё до его рождения раковину, и ещё раз взглянул на себя в заляпанное капельками пасты зеркало. Так-то, парень он что надо: бронзовая кожа, правильные черты лица, большие выразительные карие глаза, да и фигурой, ростом вроде вышел. Мальчик согнул в локте правую руку, чтобы ещё раз убедиться, бицепс у него ничуть не меньше, чем у Хабиба, а ведь Хабиб на целых полтора года старше его, и ходит он не в художественную студию, а в самую настоящую секцию бокса!
– Иду, мам!
На завтрак его ждала тёплая кукурузная каша и большая кружка козьего молока, а ещё фигурные булочки из слоёного теста. Мать пекла их в огромном количестве, изобретая для них самые причудливые формы, и они всегда свежие и душистые присутствовали на столе.
– Шариф, отец тобой очень недоволен. – Мать лепила очередную партию булочек и разговаривала с ним, едва заметно повернув голову. – Я понимаю, что в твоём возрасте все мальчишки балуются и выдумывают, но…
– Я опаздываю, мам. – Мальчик быстро запихнул в себя одну ложку тёплой кукурузной каши, сделал торопливый глоток козьего молока, и, схватив пару мягких, тёплых булочек выбежал из-за стола, подбирая на ходу школьную сумку.
– Шариф!
– Я тебя люблю! – Её сын уже нёсся по улице.
"Отец тобой очень недоволен" – тоже мне, новость. Он и сам это прекрасно знал. Можно подумать, он, Шариф, был доволен собой! Никогда не был. Мальчик никак не мог понять, почему недовольство им, исходящее от отца должно занимать какое-то особое место в ряду самых разнообразных бесконечных недовольств, обрушивающихся, как град камней ежедневно на его тёмную, курчавую голову?
Абу-Касим, например, всегда был недоволен тем, что он часто опаздывал к школьному автобусу. "Здравствуйте, достопочтенный шейх, а мы Вас заждались! Не соблаговолите ли, занять Ваше почётное место в моём скромном драндулете?" – язвительно говорил он всегда одно и то же, и тогда над Шарифом все начинали смеяться и показывали на него пальцем, тоже всегда одинаково. Мальчик шёл к своему месту в автобусе, почти в самом конце, раздавая направо и налево подзатыльники зарвавшимся товарищам, и получая тычки и толчки в ответ. А потом, садился у окна и с тоской думал: сейчас этот старый прокисший бурдюк ещё скажет… "В следующий раз, паршивец, будешь добираться в школу на верблюде" – и, в самом деле, говорил Абу-Касим с силой выкручивая баранку. Вот-вот… А эти опять гогочут.
Его старшая сестра Лейла была недовольна, когда он подсматривал за ней через маленькое мутно оконце, как она моется под душем, или когда он примерял её джинсы (ей джинсы купили, а ему нет). Зайнаб-хатун всегда упрекала его за отсутствие носового платка. Дался ей это платок! Какое отношение он вообще имеет к географии? Хабиб был недоволен его вратарскими способностями, когда они играли в футбол с соседним двором. Дак, разве он виноват? Он и сам хотел бы стоять на воротах лучше! Зухра, сидевшая с ним за одной партой была недовольна тем, что он постоянно ковырял в носу. Эта зануда и зазнайка постоянно делала ему замечания и опять же вспоминала вслед за географичкой про отсутствующий носовой платок. Что они понимают, женщины, в особенностях козявок, живущих в его мужском носу? Не нравится – не смотри. Кое-кого раздражал его, мягко говоря, далёкий от каллиграфического идеала почерк. Да, мало ли, кто чем бы недоволен… Иногда он думал, что если бы ему вздумалось надеть свои ботинки не на ту ногу, или прыгать по жизни вообще в одном левом ботинке, то в его теперешнем состоянии мало бы что изменилось – недовольством больше, недовольством меньше… Но, это всё ерунда. Если бы все они знали, как он сам был недоволен собой, своими зубами! По сравнению с этим, все их внешние, мелочные недовольства выглядели в глазах мальчика сущими пустяками, глупыми придирками даже не заслуживающими сколько-нибудь серьёзного внимания.
Своими, зубы можно было назвать только в силу той глупейшей формальности, что они располагались и проживали собственные жизни у него во рту. Шариф считал их настоящими паразитами (настоящих паразитов ему приходилось видеть в пойманной на речке рыбе). Они постоянно ему мешали, выпирали, ссорились между собой, напоминали о себе, как назойливые мухи. Напоминали ему о его ужасно некрасивой улыбке, не оставляя мальчика ни на секунду, постепенно превращая живого, подвижного и общительного отрока в замкнутого, затравленного зверька.
Однажды он с мальчишками заливал водой сусличьи норы, и часто вспоминал того жалкого, промокшего насквозь и дрожащего от страха суслика, которого собственноручно выловил на выходе из запасного лаза. Не нужно было выгонять бедное животное из его дома. Теперь, суслик поселился в нём.
Иногда, ему хотелось устроить в своей ротовой полости небольшой взрыв, чтобы избавиться от всех зубов разом. Хабиб рассказывал ему, что в Эль-Рахтуме специальные врачи выравнивают зубы, какими-то специальными проволочками и скобочками: "Через год будут ровными" – заверял его старший товарищ, – а богатым, делают зубы из слоновой кости. "Танцора диско", помнишь, смотрели? – (Ещё бы, не помнить такое!) – У него точно слоновые" – со знанием дела заключил Хабиб.
Мальчик верил Хабибу, ведь тот никогда не врал, даже про инопланетян и дэвов и, в отличие от других, рассказывал про них только чистую правду, то, что видел собственными глазами. Однако ненависть к собственным зубам-паразитам была такой сильной, что "исправительные работы" для них казались Шарифу неоправданно мягким наказанием. Их нужно было уничтожить! Жить с ними дальше он не хотел. Но, разве на слоновые заработаешь? Он же не кинозвезда, вроде Митхуна Чакроборти…
– Ну, как тебе начало? – Серж положил несколько отпечатанных листов на стол и, заложив руки в карманы, стал выжидательно прохаживаться по комнате. Зачем-то решил понюхать карликовый кактус, но только глупейшим образом уколол свой нос.
– Пойдёт. Вроде бы, история довольно тривиальная – физический недостаток, омрачающий жизнь мальчику. Но хорошо то, что во всём этом у тебя есть некий мистический налёт и определённая сумасшедшинка. Собственная жизнь зубов, подглядывания за сестрой, переодевание в её джинсы, право человека публично ковырять в своём носу, желание устроить маленький взрыв во рту, вместо того, чтобы пойти обычным путём в кабинет ортодонта… Во всём этом сквозит абсурдность экзистенции и намёк на бунт.
– На бунт? – Серж на секунду остановился. – На бунт, на бунт…
– Не знаю, куда тебя занесёт, но из твоего мальчика, вероятно, должен получиться, либо кровавый диктатор, либо жестокий маньяк. Намёк на художественную студию не случаен, а? – Роберт, как спрут в костюме растёкся по дивану, и вяло потягивал виски.
– Ты же знаешь, экзистенциальный бунт давно вышел из моды, психоанализ со всякими там фрейдовскими и адлеровскими штучками тоже. – Серж заходил по комнате быстрее. – Кого сейчас волнуют причины, Роб? Сделай что-нибудь, или сдохни! А лучше, и то и другое. Сначала сделай, а потом красиво сдохни, а мы на тебя посмотрим и поаплодируем, может быть, даже тебя запомним… Только, сдохнуть не забудь! Старик Хэм ещё в начале 60-х первым это почувствовал.
– Вот, ты сам всё понимаешь. – Роберт в знак одобрения лениво проглотил ещё одну янтарную капельку. – Но есть ещё один вариант – подыхать вовсе не обязательно. Да, и делать-то почти ничего не нужно.
– Что ты имеешь виду?
– В героях сейчас ценят не героический смысл их жизни, а героическую бессмысленность их смерти. Заметь, ты сам про Хэма вспомнил. Помяни моё слово, лет через 20–30, гонщики Формулы-1 будут разъезжать с портретами Че Гевары на груди.
– Ты думаешь, через 30 лет его на Западе ещё кто-то будет помнить?
– Что нам ещё остаётся, Серж? – Он говорил с ним, почти как с ребёнком. – Ты думаешь, почему русские строят социализм? Социализм им нужен? Да, нет же, им нужен большой исторический смысл существования! – Роберт, говоря о большом историческом смысле существования, почему-то указал на свой стакан.
– А нам, нет?
– Нам – нет, потому, что мы больше не верим в смыслы и, особенно, в большие.
– А во, что же, по-твоему, мы верим, в деньги, в искусство?