- Большое спасибо.
Саша отвечал Алле на какой-то её вопрос. На какой - я не слышал. Но что-то по поводу романа. Он уже знал, что написал хороший роман. И я это знал - он присылал мне роман по e-mail, и я читал его прямо с экрана. А остальные пока не читали. И не могли поддержать предметный разговор. Возможно, не хотели говорить о том, чего не знали, а возможно, не верили, что роман по-настоящему хороший. В это же всегда бывает поверить трудно - в то, что не просто хороший, а по-настоящему хороший. Правда, удивлялись все: "Тридцать печатных листов? За год?! Тут не каждый год прочитываешь столько, а написать…"
Я отвлёкся от того, что говорил мне Генка, и сказал:
- Выпьем, чтоб роман хорошо прошёл.
Все услышали меня и сказали:
- Выпьем.
И все выпили. Кроме Саши и Андрея. Потому что Саша и Андрей не пьют спиртного. Не от хорошей жизни не пьют, но это неважно - от чего.
А у Генки дела шли не ахти как. Газета, где он работал последние годы, приказала долго жить, не заплатив своим сотрудникам довольно много денег. Месяца через два на том же самом месте как-то сама собой образовалась другая газета. Но Генка туда уже не пошёл.
- Люди там остались те же самые, - говорил он. - От перемены названия газеты люди не меняются.
Конечно, он считал, что без работы не останется. А вышло так, что остался. И никто ему не помог. Генка сначала обиделся на всех, потом решил, что никто ему ничего и не должен. Сидел дома, в своём не очень Тёплом стане, в Москву выезжал редко. Пытался делать какие-то халтуры. Иногда это ему удавалось, иногда не удавалось.
Вернулся Игорь.
- Вот, - сказал он. - Это тебе. - И протянул мне толстый красный том.
Я посмотрел название. "Афористика и карикатура".
- Что это?
- Антология, - сказал Игорь. - Тут есть твои фразы.
Как выяснилось, сегодня утром его попросили выступить на презентации этой антологии. Он говорил, что сегодня никак не может, но его очень просили. Поэтому Игорь смотался туда, быстренько выступил и быстренько вернулся. И притащил мне экземпляр антологии.
- Опять сюрприз, - сказал я.
И мы выпили за этот сюрприз тоже.
Постепенно я начал выпадать из беседы, которая опять становилась общей. Наверное, я уже много выпил. И невольно думал о своём.
"Ну что изменит мой отъезд? - думал я. - Сейчас я живу за границей и потом буду жить за границей. Однако же та заграница всем, и мне в том числе, кажется почему-то совсем другой заграницей. Наверно, потому, что на Украине я всё-таки дома, в своей, так сказать, тарелке, а там буду в чужой. И всем там буду чужим. Но, возможно, это и лучше, чем быть получужим, как в нынешнем моём месте жительства. Это хотя бы определённое положение среди окружающих тебя людей: всем чужой - ясно и понятно. И никак иначе быть не может просто по условию изначально.
Вообще, а что человека удерживает в стране, где у него всё не то чтобы плохо, а никак? Некое равновесие жизни удерживает. Как бы там ни было, а она устоялась, идёт каким-то своим знакомым чередом. И к тому, как она идёт, ты уже привык, и с этим ходом смирился, и к нему приспособился. То есть удерживает то, что других людей влечёт: неизвестность".
Вечер незаметно стал ночью. Под конец все вели себя уже так, как вели себя всегда, когда собирались по поводу моего очередного приезда в бывшую столицу нашей бывшей родины. И то, что я скоро уезжаю, было всем привычно. А куда уезжаю - это уже детали второстепенные.
От Игоря мы ехали с Андреем. Я ехал в Выхино, а он в Кузьминки. В метро Андрей продолжил курс молодого эмигранта. Рассказал много такого, чего сам я не узнал бы и за год. Старался не упустить чего-нибудь важного и посоветовать что-то дельное. А когда поезд в Кузьминках стал тормозить, он наклонился и сказал:
- Но ты запомни главное: жить там - нельзя.
Сказал и вышел.
И двери за ним сомкнулись.
Глава 12
Прививка от ностальгии
Можно подумать, что у нас жить - можно.
В предотъездных нервотрёпке и беготне, я часто вспоминал последние слова Андрея, те, что он сказал в метро. Вспоминал и жалел, что ничего ему не ответил. Просто не успел придумать, что бы ему ответить. Он же моментально поднялся и вышел из вагона. Но если бы я успел придумать или если бы отвечал ему не тогда, а сейчас, я бы сказал именно это: "Можно подумать, что у нас жить - можно". И объяснил бы, что я имею в виду. Я бы ему сказал: "Понимаешь, в чём дело, люди друг друга не любят нигде, но на западе не любят пассивно, а у нас - активно. Иными словами, там люди не испытывают любви к себе подобным, здесь испытывают нелюбовь к ним. И если от любви до ненависти всего один шаг, то от нелюбви туда же существенно меньше".
А к уезжающим у нас испытывают особую нелюбовь. Суть её, этой особой нелюбви, случайно и по-военному кратко выразила строгая военкоматовская тётка. Ей я сдавал военный билет и ходил к ней трижды, так как она сначала не расписалась, а потом не поставила печать на справке, подтверждающей, что билет я своей стране вернул в целости и сохранности. Зачем моей стране билет запасника в отставке - знает только она сама. А больше никто этого не знает. Наверно, чтобы я не смог доказать там, на западе, что двадцать восемь лет кряду был командиром взвода средних танков в запасе. Хотя зачем бы я стал там это доказывать? И кому? И какой из меня командир? Я за эти двадцать восемь лет не то что танка, я ни одного живого танкиста не видел.
И сдал я, значит, свой билет, получил справку (без подписи и печати), и строгая тётка положила на стойку, отделяющую меня от неё, гроссбух. Чтобы я в нём расписался.
Стойка была для меня высока, свет в кабинете не горел, а на улице из чёрных туч лил дождь. Я становился на цыпочки, щурился, чтобы разглядеть в полутьме, куда поставить свою подпись. И пытался шутить:
- Мало того, что коротышка, так ещё и слепой.
На что строгая тётка ответила без шуток:
- Зато будете жить в Германии.
И за одно за это - что ты будешь, а они вряд ли - тебя не переваривают. И каждый, кто только имеет возможность, делает тебе козью морду, в смысле, прививку от будущей ностальгии. Тебя же гоняют по разным организациям, а в разных организациях сидят разные люди, и цель у этих людей одна - содрать с тебя как можно больше шкур.
И я ходил, и стоял в очереди, чтоб сначала заказать, а через месяц получить бумагу о том, что я не был (или был) судим. Меня выпустили бы за рубежи в любом случае, но бумагу надо было иметь и за неё надо было платить.
В таможенном управлении тоже надо было платить. Чтобы оно, таможенное управление, запломбировало компьютер. По их замыслу они неделю должны были его проверять, чтоб я не вывез в нём никакой ценной для моей страны информации. Каким дебилом нужно быть, чтобы вывозить информацию таким способом - об этом они не задумывались. Но дело не в этом. Дело в том, что никто, ни один нормальный человек, не оставит этим жуликам свой компьютер даже на пять минут, не только на неделю. Поэтому я запихнул пятьдесят гривен в самое интимное место первому попавшемуся клерку, чем сделал этого прыщавого парня бесконечно счастливым. Наверное, он рассчитывал на двадцатку.
Платил я и за то, чтобы печать в паспорте поставили мне не через три недели, а сегодня. Печать влетела уже в тридцатник. И уже не гривен, а долларов. Зато я платил в кассу. Как следовало из бумажки, выданной мне госпожой начальницей, я добровольно оказал ОВИРу спонсорскую помощь в форме порошка для ксерокса стоимостью сто шестьдесят пять гривен семьдесят копеек. В той же бумажке ОВИР сердечно меня благодарил за гуманный поступок.
А с самим паспортом у меня и вовсе получилось… Или не получилось. Так точнее.
В тот день мне глухо не везло - куда бы я ни приходил, нигде не было бланков. Сначала их не было в союзе журналистов. Я хотел поиметь с этого профсоюза сущий пустяк. Никогда ничего не хотел, а тут, значит, захотел. Игорь присоветовал мне получить международное журналистское удостоверение. "По нему все музеи в Европе - бесплатно, - сказал он. - А музеи там - буквально на каждом шагу".
- Это стоит двадцать пять долларов, - сказали мне в союзе.
- Хорошо, - сказал я. - У меня есть.
- Но сейчас нет бланков.
- А когда будут?
- Неизвестно. В эту международную организацию надо взносы платить, а Украина не платит. Вот они и не дают нам бланков.
- А почему Украина не платит? - задал я крайне бестактный вопрос.
- Вы что, не знаете, в стране нет лишней валюты, - объяснили мне.
- Почему лишней? С нас же берут по двадцать пять долларов. Вот их и платить.
- Ну, если бы всё было так просто…
Из союза журналистов я переместился в ОВИР. Где тоже было всё не просто - по старой советской традиции. В ОВИРе не было бланков загранпаспортов. И когда они будут, тоже никто не знал. Все знали, что их нет. Нет даже в сейфе у полковника. Бедный полковник. Представляю, как скучно ему служилось родине без бланков.
Я тут же, далеко от ОВИРа не отходя, вызвонил одну даму, близкую к ментовским кругам.
- Узнай, плиз, - попросил я её, - сколько надо заплатить, чтоб у полковника или у паспортистки в сейфе появились бланки.
Дама тут же узнала. Оказалось, всего полторы сотни долларов.
- Не дам! - сказал я и решил ехать со своим паспортом, срок действия которого истекал через полгода.
И я вот думаю, а что, если бы у меня не было денег всем им платить? И что было бы, если бы в год, когда заболела мама, я параллельно с еврейской газеткой не редакторствовал в глянцевом журнале, не подрабатывал в политической программе у Стеклова провокатором и не получал вполне прилично? Прилично - по нашим, конечно, меркам и понятиям, а по нормальным, общечеловеческим - какие это были деньги! Но спасибо и за них. Спасибо, что на лекарства, на врачей, на еду и на такси - отвезти маму на Космическую и привезти её обратно - у меня было всегда.
Было у меня и на похороны. И на то, чтобы поставить небольшой камень на могиле родителей…
Но дело даже не в деньгах, совсем не в деньгах. А в том - можно или нельзя жить там, где все всех по долгу службы и по велению души активно не любят? Не любят, ну хоть ты тресни!
Глава 13
Опоздание на два часа
Провожал меня Санька. И больше никто не провожал.
Накануне пришла бывшая жена, что-то приготовила. Санька с Наткой тоже пришли. Сели за стол. Всё пристойно, как будто всё по-прежнему, всё как раньше. Мне казалось, что они о моём отъезде сожалеют. Когда был под рукой, вроде и не совсем понятно, зачем был, а когда выяснилось, что теперь не будет, вроде и жалко стало. Но теперь жалеть уже было бессмысленно. Теперь нужно было прощаться и желать. И они прощались и желали мне всего: чтобы там - лучше, чем здесь, и чтобы ребёнок был здоров, и тому подобное.
Позвонил Колючий.
- Не грусти, - сказал он. - Там преступности нет, а медицина есть. Там тебя обследуют, новые зубы вставят и всё будет, как в сказке про немцев.
- Я не грущу, - сказал я.
- Твои у тебя?
- Мои у меня.
- Ну, давай.
- Даю.
Часов в десять жена с дочкой поцеловались со мной и ушли, а сын остался. Он будет теперь здесь жить. Сначала здесь жил я с родителями, потом родители без меня, потом я без родителей, а теперь вот пришла его очередь. И слава Богу, что его, и что в этой махонькой, обшарпанной квартирке, где жили и умирали мой отец и моя мать, не будут толочься чужие люди.
Сумок у меня получилось три. Три клетчатые сумки из клеёны. Две огромные и одна поменьше. Я бы взял ещё, но и эти весили сто двадцать кило. А бесплатно провезти разрешалось только пятьдесят. Потом - евро за килограмм. С деньгами же было как обычно. А после того, как я все остатки и заработки положил на карточку, денег стало просто в обрез. И я сто раз отбирал самые нужные мне книги. Отбирал, складывал их в сумки, вынимал. Снова отбирал - уже из отобранных. И так далее. В итоге вышло, что почти ничего я не взял. Только самые-самые, те, которых меня лишать нельзя. Без которых могу я запить, а то и чего похуже. Ну и компьютер тоже я упаковал в одну из сумок. Старую свою сотку. Служившую верой и правдой больше шести лет. Говорил мне Санька: "Не бери её, купи новую машину". Но я взял. И монитор взял четырнадцатидюймовый. К которому и сам я, и глаза мои давно привыкли. Вот книги и монитор с компьютером - из этого складывался вес моих неподъёмных сумок. Остальные вещи были в явном, абсолютном меньшинстве. Это были вещи самой первой необходимости, без них, как мне казалось, обойтись невозможно. Но это только казалось. Потому что и без них свободно можно было бы обойтись.
Итак значит, не считая пакета с едой, вёз я три сумки и кошку. Для неё специально и заранее был куплен на птичьем рынке бокс. И она какое-то время его обживала. Иногда спала в нём целыми днями, иногда просто сидела, укрывшись непонятно от чего.
Вначале микроавтобус долго не приезжал. Мы слонялись с Санькой по квартире, не зная, о чём говорить. Мы ждали. Ждали моего отъезда. И нервничали. Я звонил водителям. Они не отвечали. Потом ответили. Сказали, чтоб я не нервничал и что они грузят в разных концах города моих попутчиков. И опять мы ждали. И всё равно нервничали. Потом они приехали.
Я стал с ними расплачиваться. Неожиданно сумма оказалась больше, чем договаривались. Но деваться было уже некуда. Две сумки снесли вниз водители. Одну - мы с Санькой. Водители стали заталкивать их в багажник, а я поднялся за кошкой. Посадил её в бокс и понёс. Кошка сразу учуяла неладное и заметалась. Я ткнулся Саньке в грудь - выше мне было не достать - и вошёл в автобус. Поднял глаза. В поисках, куда бы сесть.
Первый ряд кресел занимает семейство из трёх человек плюс собака. Точнее, пудель. Мать-крестьянка необъятных размеров, отец - бессловесный старик с трагической лысиной, дочь - уродливая, но беременная. И хорошо беременная. Она видит кошку и говорит пуделю:
- Пупсик, тебе завтрак принесли.
Я говорю:
- Если не хотите, чтобы он остался слепым, держите его крепче.
- Пупсик, завтрак отменяется, - говорит беременная дочь и прижимает своего пуделя к животу матери. Пудель печально скулит. Я сажусь сзади семейства. И мы трогаемся. Я смотрю в окно. Санька стоит. Его длинные руки висят, оттягивая плечи. Он тоже смотрит в моё окно. Мы оба в него смотрим. Автобус медленно едет по разбитой дороге вдоль дома. Я поворачиваю голову. Всё поворачиваю и поворачиваю. До тех пор, пока в шее что-то начинает хрустеть. Дальше ничего не видно. И Саньки не видно тоже.
Кошка продолжает метаться в боксе, бьётся боками о стенки, упирается грудью в дверцу, просовывает наружу лапы. Я выпускаю её, и она впивается мне в плечо когтями. Впивается, прижимается ко мне животом и замирает - стоя, как человек.
Семейство, которое с пуделем, начинает есть сразу за поворотом. Кур, бананы, рыбу, яблоки, конфеты, булки. Всё подряд. Мать угрожает достать селёдку, но не достаёт. Отец ест, кивая головой. Беременная дочь с собакой тоже едят. Потом дочь останавливает автобус и ходит на обочину блевать. Блюёт, возвращается и опять ест.
- Когда я ем, - говорит она, - меня укачивает меньше.
Справа, у двери, сидит пожилой еврей в бейсболке, его жена - на заднем сиденье. Они едят, но меньше. Потому что жена в промежутках спит, а муж привстаёт с кресла и следит через головы семейства и водителей за дорогой. Поднося к глазам театральный бинокль. Иногда он оборачивается, будит жену и говорит что-то вроде: "Мухосрановку проехали". "Где это?", - говорит сонная жена. "Не знаю", - говорит муж. После диалога они что-нибудь съедают, и жена засыпает. Муж опять привстаёт и смотрит в бинокль. Чтобы через какие-нибудь полчаса снова разбудить жену и объявить: "Пятихатовку проехали". И опять жена спросит "где это", и опять муж скажет "не знаю", и опять они достанут что-нибудь из сумки и станут жевать.
При первом же резком торможении я почувствовал, что моё кресло не привинчено. Просто стоит на полу и всё. Какое-то время я балансировал на виражах, чтобы не завалиться вместе с креслом, потом подумал - чего ради я мучаюсь?
- У меня кресло не привинчено, - сказал я.
- Сейчас привинтим, - сказали водители, и автобус съехал с асфальта.
Один водитель лёг на землю, другой стал пропихивать в отверстия кресла и пола болты. А тот, что снизу, навинчивал на них гайки.
Тут я сообразил, что кресло моё приставное, лишнее. Эти ребята говорили, что в микроавтобусе семь мест. С моим креслом их было восемь. Теперь становилось ясно, почему они не дали мне купить билет в кассе - хотели получить всю его стоимость и не делиться с хозяевами своей фирмы.
Последние пассажиры садились в Киеве. Часа полтора мы ехали по городу, из конца в конец, водители постоянно звонили, объясняли, где находятся, и спрашивали, куда ехать дальше. Пока не въехали в какой-то двор. Двор ничем не отличался от моего. Такие же пяти- и девятиэтажки, такие же голые тополя, такая же разбитая дорога. Здесь к нам подсели двое - мать и сын. С собой они везли много больших клетчатых сумок. Часть из них водители запихнули под самую крышу в багажник, уже набитый битком точно такими же сумками, а из части соорудили баррикаду между мною и евреем с биноклем. Мы с кошкой оказались прижатыми к окну. А чтобы выйти из автобуса, я должен был выбраться из низкого кресла, высоко задрать ногу, перебросить её через сумки, затем перетащить через них вторую ногу. При этом держа на руках кошку. Так что выходил я редко. В основном на таможнях. Правда, на украинской таможне я тоже не выходил. И никто не выходил.
Перед украинской таможней водители вдруг заявили, что все должны заплатить страховку. Те, кому до шестидесяти лет - по двадцать гривен, те, кому за шестьдесят - по сорок.
- Мы, конечно, не имеем права вас заставлять, - говорили водители. - Но лучше заплатить. Легче будет с таможенниками вопросы решать.
Предварительно, ещё дома, для "решения вопросов с таможенниками" они собрали с каждого по двадцать долларов, а с меня взяли тридцать.
- За кошку на таможне надо платить отдельно. Кошка - это повод придраться.
- У меня же все документы на неё есть. Зачем я тогда платил за документы?
Водители не имели понятия, зачем я платил не им, а за документы. И настаивали, чтоб им я заплатил также. Настаивали и, конечно, настояли.
Не знаю, платили они или как-то по-иному "решали вопросы", но на украинской таможне нас никто не досматривал. Только сунула в дверь физиономию какая-то баба. Она сказала: "Хай щастыть", - и мы поехали в Польшу.
Поляки заставили всех выйти на мороз. Осмотрели салон, открыли наугад две сумки. Попросили водителей показать багажник. Я подумал: "Сейчас они услышат мой будильник".
- Что есть это? - сказал один поляк почти по-русски.
Водители прислушались и дёрнули плечами, как братья-близнецы.
- Ё-ё, - прошептал один. - Бомба.
- Это мой будильник, - сказал я. - Угличского часового завода. Очень надёжный.
- Где? - спросил поляк.
Я поводил взглядом по совершенно одинаковым сумкам и не без сомнений указал на свою.
- Вы идиот? - сказал поляк.