Более точные сведения о состоянии здоровья своего рода она могла получить только от человека, который ни о чем не подозревал. От "усиш-киной" бабули.
Ну конечно, можешь заночевать у меня, Нелличка. Оставь ребенка в покое. И почему бы мне не сварить супчик с мучной заправкой, раз она его любит?
"Усишкины" дед и бабка живут теперь на Адольф-Гитлерштрассе, Ах, господи, человек-то привыкает. Больные? - говорит "усишкина" бабуля. Мы?! Словно у нас другого дела нет, как болеть. Или ты про мой желчный пузырь?
Нет, не про желчный пузырь. Да его и удалили в самую пору. Чахоточные? Езус коханы, понятия не имею. Душевнобольные? Этого еще не хватало! Дядя Эде? Муж тети Лины из Гручно, что в "польском коридоре"? Мой зять Эде душевнобольной? Кто это тебе наговорил? Так я и думала. Дни-то долгие, вот твоя мамаша и горазда языком болтать.
У тети Лины из Гручно муж с приветом, да еще с каким. Дядя Эде.
Информация подтверждается двумя свидетелями, которые вот только что съездили в "польский коридор" в гости к тете Лине и дяде Эде,- братом "усишкиной"- бабули Генрихом и его женой, тетей Эмми, постоянно проживающими в Кенигсберге (Восточная Пруссия).
Ой, милые, у Лины такое творится. Неладно у них там.
Нелли в пижаме укладывается на живот возле двери бабушкиной большой комнаты, чтобы сквозь щелку подслушать, почему тетя Лина - потешная чудачка, между прочим, и детей ужас как любит - должна теперь бояться за свою жизнь. Притом Эде мужик неплохой, да и не был он никогда плохим: кто этак говорит-бесстыдно врет. Просто самогон ему всегда очень уж быстро в голову ударял. И "усишкина" бабуля - господь свидетель -не раз уже говорила ему: Возьмись за ум, Эде! А то ведь, мол, добра, не жди. Однако дядя Эде, который представлялся Нелли маленьким, печальным человечком с круглой головой, твердил свое: Эх, Густа. Густа, если б ты знала. Это глубокомысленное изречение Нелли решила на всякий случай запомнить. С испугом и удовлетворением она услыхала, что дядя Эде, когда на него в очередной раз накатывало, шел на тетю Лину с топором, а после, опамятовавшись, клал голову ей на колени и заливался слезами: Линушка, Линушка ты моя!
Все эти незаурядные происшествия надо было мысленно разместить посредине "польского коридора", где из-за пресловутой польской шарашки навести порядок никак не удавалось - то ли дело их собственный немецкий коридор, там даже грязную обувь оставлять не разрешали, ведь коридор да ванная - это визитная карточка квартиры.
По тюльпанному дереву, что росло возле бабушкина крыльца, ты вмиг отыщешь ее дом среди множества других на длинной улице, думала ты и оказалась совершенно права. Дерево, которое в июле уже не цветет, стало выше и толще, а дом как бы уменьшился в размерах. Голубые ставни перекошены, ворота обветшали, с виду ни дать ни взять беззубая пасть - беглое впечатление, поскольку вы, хоть и медленно, но без остановки проехали мимо. А вот Лутц, которому было четыре года, когда дед и бабка отсюда уехали, не узнал ни тюльпанного дерева, ни ставен. Хоть убей, сказал он. Полнейшая нирвана.
Насчет змеи ты промолчала.. Но ведь именно здесь она и вошла в Неллину жизнь - вползла, взмеилась, мерзкая тварь. Само собой, толстенная, иначе парнишка-дровосек из рассказа "усишкина" деда нипочем бы не принял ее за бревно. Здесь, в большой комнате, на этом диване с обивкой в коричневых разводах, Нелли внимала дедовой истории-сказать "слушала" было бы чересчур слабо и невыразительно. Ох уж эта змея, она потом ночь за ночью лежала возле Неллиной кроватки. И хотя никогда не пыталась обидеть Нелли, однако ж не давала ей ночью встать с постели. Змеи не из тех животных, с которыми можно столковаться или как-нибудь еще вступить в контакт. Они молчком укладываются возле кровати, рассчитывая на то, что нечистая совесть прозорливо подскажет, чего им надо. В бабушкину квартиру им хода нет, ведь там спишь под боном у бабушки на широкой скрипучей деревянной кровати, лицом к стене, на которую уличный фонарь бросает теневой узор листвы тюльпанного дерева. И большим белым горшком можно спокойно воспользоваться, пока "усишкин" дед громко и ровно похрапывает на своей кровати. Нелли не спит и старается поймать свои мысли в момент возникновения. Она опустошает голову. Потом велит себе думать: сейчас темно. Но каждый раз вполне сложившейся мысли предшествует нечто вроде внутреннего шепота, уловить который ей не удается..
(Звонок по телефону - это Рут, старшая дочь: она видела тебя во сне. Гладкая, как зеркало, вода, а ты заплыла слишком далеко от берега - топиться собралась.- Зачем ты мне это рассказываешь? - спрашиваешь ты. Подстегнуть меня хочешь? Лавировать осторожней, чем я сейчас, едва ли кто сумеет. - А вдруг, говорит Рут, я во сне толкую твои порою нелепые припадки храбрости как тайный призыв к другим: давайте, мол, уничтожьте меня? Чтобы тебе самой не пришлось этого делать. - Чересчур просто, говоришь ты. Ведь если на том конце озера есть другой берег, мне явно захочется его увидеть.- Тебе вспоминается, как ты в детстве боялась за свою маму. Неужели все повторяется? Неужели понимание того, как остановить этот круговорот, непременно должно приходить слишком поздно, когда вред уже нанесен, а сам ты слишком стар для радикальных перемен?)
Почему Нелли было так важно слыть храброй? Дядя Генрих из Кенигсберга, большой насмешник, медленно-медленно ведет ее указательный палец сквозь пламя свечи. Нелли не дергается, даже когда на глазах выступают слезы, и все-таки дядя Генрих говорит: Не-ет, девонька. Это не храбрость. Вот ежели ты мне скажешь сейчас, что злишься на меня, что я противный, - вот это будет храбрость.-Дядя Генрих с его длинным лошадиным черепом, желтым и блестящим, с его громадными желтыми зубами. - Ну что, скажешь? -Нет, говорит Нелли. - Вот видишь. Ты, пожалуй, сердобольная, но не храбрая; храбрость - это совсем другое.
И тотчас же новое испытание. В дверь позвонили. Рассыпаясь в извинениях - Нелли едва не подумала: наконец-то! - вошло одно из тех созданий, без которых мир был бы не таков, каков он есть, но которые по вполне понятным причинам избегают открыто появляться в будничной жизни: ведьма. Дряхлая как Мафусаил и страшная как смертный грех. Дядя Генрих встретил ее подобострастно: мадамочка то, мадамочка сё. Чашечку кофе, сударыня? Нелличка, ну что же ты. Поухаживай за гостьей. Это, кстати, моя внучатая племянница, девочка воспитанная, зовут Нелли.
Ведьма сказала, что ей очень приятно, и обсосала бородавку на верхней губе. Нелли, конечно, заметила, что бородавка у ведьмы на том же самом месте, как у тети Эмми, кстати говоря, куда-то ненароком отлучившейся. И что на ней очки с наклеенными косыми глазами и картонным носом противного красного цвета. Но девочка понимала: тот, кто решил обманывать по-настоящему, так грубо действовать не станет. Тут совсем другой фокус, хитрый вдвойне и, по мнению Нелли, хорошо ей знакомый: страшную маску надевают, чтобы никто и подумать не смел, какая образина скрыта под нею. Впрочем, на Нелли эта мистификация впечатления не произвела, равно как н зеленая шаль тети Эмми, которую ведьма набросила себе на плечи. Ведьме хотелось, чтобы ее приняли за тетю Эмми: дескать, тетя Эмми решила устроить розыгрыш. Она и говорила тети-Эм-миным голосом, только нарочно измененным. И совершенно зря. Нелли хоть и пробормотала -из вежливости - несколько раз тихонько: Да это же тетя Эмми!-а сама ни секунды не сомневалась насчет того, с кем имеет дело. Потому что есть надежные приметы, позволяющие опознать ведьму. Она обладает способностью менять состав воздуха: неприличия выглядят в ее присутствии вполне естественно, а прежде естественное кажется донельзя смешным.
Пример: ведьма, тотчас занявшая почетное место на диване, не побоялась высмеять "усишкина" деда за то, что он, положив кусок хлеба на дощечку, острым ножиком надрезает корку, часто-часто, буквально через каждый миллиметр,- иначе беззубым деснам ее не разжевать. Ведьма, которой глубоко чужды и уважение и сострадание, недолго думая окрестила его Германом Вострозубом-хо-хо!-а дядя Генрих громко расхохотался: Аккурат в точку попали, мадамочка. И что еще хуже и неприличнее: "усишкина" бабуля тоже хихикает, как девчонка, прикрыв ладошкой рот, а главное, и у самой Нелли першит в горле. Ну ты-то, ты-то, вострозу-бая! - твердит "усишкина" бабуля. Она с ведьмой на "ты".
Теперь ведьма-прежде она, отчаянно привередничая, слопала все, что дядя Генрих положил ей на тарелку,- начинает извиваться и корчиться, стонет и мнет себе живот, а в результате - к собственному облегчению и к Неллиной неловкости - издает бесконечную очередь непристойных звуков. Должно быть, ведьмы не знают чувства неловкости и потому умудряются ненатуральным голосом спросить у ненароком случившегося тут ребенка; Ну а маленькая барышня? Я и ей очень противна? - Да нет, ни капельки, совсем даже наоборот (заявление, относившееся к подклассу "дозволенная ложь во спасение", "ложь из сострадания", каковой следует откликаться на все уродливое). Ведьмы же, у которых нет нужды лгать, неизбежно принимают вранье за чистую монету (это второй признак, отличающий их от людей), вот и начинают скрюченной, морщинистой рукой трепать ребенка по щекам. А на этой руке Нелли, к невыразимой своей досаде, обнаруживает тети-Эммино золотое кольцо с жемчужиной.
По законам своего племени выставив всех окружающих в дурацком свете, ведьма на прощание удовлетворенно рассыпается в благодарностях. Желает присутствующим долгой жизни, ведь когда кто-нибудь из родни умирает, живые, мол, первым делом думают о траурных платьях, а после корят за это не себя, а покойника. Что ж, на то и люди, надо принимать их такими, каковы они есть.
Лутц, что тебе вспоминается, когда ты слышишь "тетя Эмми"?
Бородавка. Кенигсберг. Вязанье, По-моему, она жутко быстро вязала.
Тетя Эмми - такой она последний раз возникает в твоей памяти - жарким летним днем сидит со своей золовкой Августой, "усишкиной" бабулей, на крылечке нового йордановского дома. Нелли кувыркается на перилах. Было это году в сорок первом-сорок втором, после вторжения в Советский Союз, но до Сталинграда. Тетя Эмми без всякого маскарада. Какая-то женщина торопливо взбегает по боковой лестнице, которая ведет на второй этаж и заканчивается той самой каменной площадкой, где сидят обе вязальщицы. Нелли узнала выцветшую тиковую робу, белый платок на голове, большую букву "О" на груди и на спине: "остарбайтер", "восточный работник". Узнала девушку-украинку, прислугу майорши Остер-ман. По особой просьбе Шарлотты Йордан она приходила за покупками для майорши перед самым закрытием магазина, а жила в лагере для иностранных рабочих, возле стадиона. Так почему же она рискнула средь бела дня подняться по наружной лестнице и стала добиваться разрешения поговорить с "фрау" - этого Нелли себе никак не представляла.
Тетя Эмми, почти не отрывая взгляда от вязанья, сообщила пришели-це, что "фрау" в магазине и выйти не может. Потом она сказала Нелли, с непривычной строгостью: Иди-ка ты отсюда! - и без всякого перехода, едва шевеля губами, не поднимая глаз и ни на секунду не останавливая мельканье спиц, быстро и невнятно что-то забормотала, видимо, по-польски, и меньше чем за минуту обменялась с украинкой несколькими репликами, после чего ту как ветром сдуло; она безмолвной тенью скользнула вниз по лестнице и исчезла.
Зачем она приходила?
Эта? Зачем приходила? Ах, матка боска ченстоховска, не все ли тебе равно. Я и сама толком не поняла. Майорша что-то ей велела.
Враки - этого Нелли не выносила. Только теперь тебя удивляет, что Нелли, слывшая до ужаса любопытной, не дозналась правды. Она скорчила "физиономию", вдвойне упрямую, поскольку тетя Эмми оставила ее без внимания, и удалилась в свое укромное местечко - в картофельную борозду в саду под вишней, чтобы зачитываться книжкой из школьной библиотеки, возможно, "Штольтенкампами и их женщинами".
Еще несколько лет назад она бы не потерпела секретничанья. Распахнула бы дверь в большую комнату, откуда их с братом Лутцем только что выставили, и крикнула бы: Вы вот меня дурочкой считаете, а я знаю, о чем вы сейчас будете говорить - о разводе тети Трудхен! - Долгое удовлетворение от достигнутого эффекта.
А с тех нор любопытство пошло на убыль? Что же, любопытство убывает, если долго тычется в пустоту? Можно ли целиком парализовать детское любопытство? Наверно, человек способен научиться ограничивать свое любопытство безопасными для себя сферами - уж не это ли ответ на вопрос поляка Казимежа Брандыса о том, что позволяет людям жить при диктатурах? ("Основа всякого обучения - память".)
Стоило бы спросить: не свойственно ли любопытству сохраняться полностью или же не сохраняться вовсе?
В таком случае Нелли - как принято говорить, "инстинктивно" обходя своим любопытством опасные сферы - мало-помалу неминуемо утратила бы способность различать опасное и безопасное и исподволь вообще перестала бы задавать вопросы? Так, может быть, сообщение юной Эльвиры (она, мол, плакала в тот вечер, когда жгли знамена коммунистов) не было растрезвонено постольку, поскольку Нелли узнала, что взрослые избегают фраз, в которых встречаются слова "коммунист" и "коммунистический"? К тому же и простодушно-искренняя тетя Люция, дававшая ей полезные советы в иной, осуждаемой и запрещенной матерью области - сексуальной,- никогда не упоминала тот вечер, хотя, как жительница Гинден-бургплац, не могла не быть свидетелем тогдашних событий. Тетя Люция молчала даже убедительнее других, ведь ее свободный, безыскусный нрав не допускал ни малейшего подозрения в том, что она может о чем-то умалчивать.
Примерно так, судя по всему, и накладывается фундамент опасливой робости, которая в ближайшие несколько лет загустеет, превратившись в упрямство и скрытность.
Как бы там ни было, лишь через много лет, когда война давно кончилась, Нелли узнала, что в тот жаркий летний вечер ее мама собрала старенькое бельишко, пеленки да фланелевые тряпицы, а "усишкина" бабуля - точь-в-точь как тогда, когда перевязывала Лутцу разбитое в кровь колено (он свалился с велосипеда),- решительно располосовала старую простыню и положила эти лоскутья на дно корзинки, за которой на следующий день пришла девушка-украинка, прислуга майорши Остерман. Но никто, в том числе и мама, не узнал, живого ли младенца родила в лагере для иностранных рабочих подруга украинки, долго ли ему служили пеленками бельевые лоскутья Шарлотты Йордан и понадобились ли они вообще и когда -что более чем вероятно - он умер. Они тогда тщательно проследили, чтобы происхождение лоскутьев, отданных на пеленки, установить было невозможно, и первым делом срезали монограммы; иначе те двое, что явились к Шарлотте Иордан в предпоследний военный год, наведались бы к ней значительно раньше. А потом она, Шарлотта, как-то раз ни свет ни заря нашла у дверей магазина букет полевых цветов. Она никогда не спрашивала девушку-"остарбайтершу" о ребенке, и сама девушка тоже словом про него не обмолвилась, А двенадцатилетней Нелли, дочери Шарлотты, лучше всего было вообще не знать, что в женском лагере возле стадиона лежал в ее старых неленках крохотный младенчик, а может, и умер. Ведь, по слухам, в мужском лагере - он находился рядом с женским - русские мерли как мухи. (Да-да, Нелли своими ушами слышала: как мухи.) В довершение всего -мрачный, испуганный взгляд матери. Безмолвный. Нелли знает, что надо делать: она прикидывается глухой незнайкой.
А в конце концов и становится таковой. Память сохранила лишь этот взгляд и больше ничего. Повод забылся-на долгие годы, вплоть до новой встречи со стадионом. Засеребрятся над краем холмистой гряды макушки тополей, окаймляющих стадион, и вопреки ожиданиям ты первым делом вспомнишь не спортивные состязания гитлерюгенда, которые из года в год проводились на этом стадионе и на которых Нелли попала однажды в пер-вую десятку по бегу, прыжкам и метанию мяча. Ты вспомнишь другое: лагерь! Места, где стояли бараки, теперь не найдешь. Бараки снесены. Здесь стоянка грузовиков Войска Польского, с детства знакомый Нелли полигон расширен. Орудия под маскировочными чехлами, обнаженные до пояса солдаты на физподготовке.
Ты вдруг осознаешь, что люди - знали. Вдруг проломится стена од-ной из тщательно замурованных пещер памяти. Обрывки слов, торопливые фразы, взгляд-им не дозволено было сложиться в связную цепочку, которую пришлось бы уразуметь. Как мухи.
Да. День был жаркий, вроде этого 10 июля 1971 года. И воздух был густой, как нынче, да-да, и пах горячим песком, полынью и тысячелистником, а в картофельной борозде Нелли отыскала отпечаток собственного тела, форму, куда и улеглась, точно в гроб. Однако спустя двадцать девять лет ты поневоле спросишь себя, сколько же замурованных пещер может вместить память, прежде чем перестанет функционировать. Какую энергию и в каком объеме тратит она ежеминутно, ежечасно, чтобы заново герметизировать полости, стенки которых становятся от времени хрупкими и ломкими.
Ты поневоле спросишь себя, что сталось бы с нами со всеми, если бы мы позволили замурованным пещерам нашей памяти отвориться и рассыпать перед нами свое содержимое. Но вызов содержимого памяти-ка-ковое, между прочим, у разных людей, переживших, казалось бы, совершенно одно и то же, весьма и весьма неодинаково-едва ли входит в прерогативу биохимии и, похоже, не всегда и не всюду нам подвластен,
В противном случае было бы справедливо то, что утверждают некоторые: документы упраздняют рассказчика, ибо превзойти их нельзя.
4. ЧУВСТВО РЕАЛЬНОСТИ. ВОССТАНОВЛЕНЬЕ ЗРЕНИЯ. СВАТОВСТВО
Требуется ли нам защита от бездн воспоминания?
Безотлагательный вопрос, к которому неминуемо ведет трудное движение в разных временах. В эти мягкие январские дни 1973 года, когда вновь участились сообщения о скором перемирии во Вьетнаме, когда президент Соединенных Штатов Америки - виртуоз в той доведенной за последнюю треть нашего века до совершенства форме лицемерия, которая не способна распознать себя самое,- пророчил всему свету долгий и прочный мир, не догадываясь, что всеобщего облегчения так и не наступит, ведь секретные службы его не регистрируют, хотя бы потому, что им не поручали об этом оправляться, - в эти дни ты, скованная ежедневными рабочими часами, равно как и произволом деления на главы, ставишь вверху новой страницы цифру "4", чтобы в соответствии с планом посвятить эту главу крестинам и легендарной предыстории одной свадьбы - событиям, которые имели место в 1935 и 1925 - 1926 годах, в те времена, когда Нелли вообще не было на свете или же она была в таком нежном возрасте, что от ее свидетельств едва ли есть польза. Всем ведь известна небрежная детская память, считающая, что хранить стоит лишь яркие, лучезарные и страшные события, но не будничные повторы, из которых как раз и слагается "жизнь".
Сегодня - это сегодня, а вчера кануло в прошлое, сомнений нет.
Если наказуемо стирать эти границы... Если наказуемо ими чваниться... Если верно, что никому не удается делать одно и не оставить другое...