Разговор продолжался уже минут пять. Шарлотта Йордан, раздосадованная нарушением обеденного распорядка, позвала детей к столу. В тот миг, когда Нелли очутилась на пороге детской, прямо за спиной отца, и потому могла видеть в зеркале его лицо, она услыхала, как он произнес несколько слов совершенно чужим голосом, большей частью это были отрывистые вопросы, на которые собеседник на другом конце линии отвечал довольно-таки обстоятельно.
Что-что?
Так. И когда же?
Ах, позавчера.
Сколько, ты говоришь?
Потом он повторил цифру, очевидно услышанную от Лео Зигмана. Ручаться нельзя, но как будто бы это была цифра: пять. (Пятерка, похожая на крюк мясника.)
Дальше.
Вот когда появляется землисто-серое отцовское лицо. Нелли видела его в зеркале, правда-правда. Серое, осунувшееся. Да-да, так оно и было: чтобы не упасть, отец схватился за серый рукав шинели. И поспешил распрощаться с Лео Зигманом. На ватных ногах, не замечая Нелли, он прошел в столовую и рухнул на стул.
Начиная отсюда, речь отключается. Выпадает из памяти, и незачем придумывать, в каких словах Бруно Йордан ответил на вопросы жены, передавая ей разговор с Лео Зигманом.
А сводился этот разговор к следующему: позавчера их частью были казнены поляки-заложники.
Данные не проверены, но здесь должно стоять: повешены. Числом пять. И слова Лео Зигмана: Жаль, тебя не было.
Эту фразу, дословно, ты бы опять могла взять на свою ответственность: Жаль, тебя не было, - так он и сказал.
А Шарлотта Йордан перестала есть.
Еще немногим позже, хотя никто ни о чем не спрашивал, отец сказал: Это не для меня.
А взгляды родителей суетливо метались туда-сюда, предназначенные не детям и даже не друг другу. Супруги, прячущие друг от друга глаза.
Слово "кошмар" - оно что же, поныне в употреблении? Раз так, не будем стесняться и обобщим эту сцену, а заодно и Неллины чувства в незнакомом ей слове - кошмар.
Она потупилась и ничем себя не выдала.
Ни слова, ни словечка. О слова! - Дальше. Вскрытие нутра.
Может быть, стоит докопаться до истинных ответов на вопросы Ленки; как раз теперь, в конце октября семьдесят третьего года, она читает подробнейшее описание гонений на евреев в маленьком немецком городке, а слово "немецкий" с некоторых пор изъяла из своего лексикона и находит для этого все более веские причины: оно ей ни к чему; оно ей без надобности; плевать ей на него; дутое оно какое-то; вообще-то оно ей весьма не по вкусу. Сейчас, как почти всегда в осенние каникулы, она лежит больная в постели, кашляет, но упорно отказывается от чая, шалей и растираний, только громоздит вокруг себя книги и допытывается, как можно жить "после этого".
Это вот предложение вопросительное, А это - повествовательное: Собственно говоря, вы слишком много от нас требуете.
Два года назад она ничего подобного не говорила, но кто знает, когда она начала так думать. Может, в ту секунду, когда на стадионе в Л.- нынешнем Г. - раскрутила перед вами деревянный турникет? Есть у нее привычка долго скрывать новые умозаключения, а потом вдруг без объяснений и без оглядки выпускать их на волю, как внезапно выпускают побегать долго сидевшую взаперти дикую собаку.
И нам все это якобы понятно. А вот мне. сказала Ленка, мне непонятно.
Ну а разве у вас, я имею в виду, у твоего поколения ничего такого не могло бы... У нас? Это?
Свой вопрос о том, почему нет на свете вполне счастливых взрослых, Ленка последние два года не повторяла. О сцене; средоточием которой была реплика Бруно Йордана: Это не для меня! - она по-прежнему не знает. Завидно ли тебе, что ей не довелось увидеть, как отцовское лицо становится землисто-серым? Да. В общем, да.
Ты рассказываешь, как Нелли ходила к сгоревшей синагоге, а радио- в ее комнате оно никогда не выключается-тихонько сообщает, что США привели свои войска в Штатах, в Тихоокеанском бассейне и в Европе в состояние предварительной боеготовности, чтобы иметь возможность в любой момент ответить на одностороннюю высадку советских войск в районе боевых действий на Ближнем Востоке. В Чили приговорены к смертной казни еще четыре сторонника Альенде, приговор приведен в исполнение. (Нам дали послушать и пленки с записями криков и рыданий женщин в морге Сантьяго. Прогресс. Записей, сделанных в застенках германского гестапо, просто не существует. Число жертв в Чили за семь недель превышает число жертв в Германии за первые шесть лет господства нацистов: чилийцы оказывали вооруженное сопротивление.)
И ведь ты чувствуешь, твой рассказ ничего не проясняет, наоборот, только запутывает. Акценты неумолимо смещаются, упор делается на то, что обретает важность лишь сейчас, в ходе рассказа...
Как растолковать Ленке, что мимо всех этих важных моментов, более того, не обращая на них ни малейшего внимания, шло своим чередом детство, яркое, многокрасочное детство? Взять хотя бы эпидемии коллекционирования, которые не миновали и Нелли: она собирала картинки из глянцевой бумаги и из тончайшей папиросной - положишь на ладошку, подуешь, а они как живые, - делала из старых тетрадок, складывая странички пополам, некое подобие кляссеров, чтобы меняться трофеями; каждую переменку, да и на уроках тоже, под партой, наперекор опасности, что бесценный альбом конфискуют. Цветы - на зверей, переводные картинки - на этикетки от сигарет.
А в альбомах со стихами мы, Ленка, писали то же. что и вы: "Пусть уносятся года - наша дружба навсегда!" (А война между тем разгоралась, и кой-какие невероятные вести донеслись до мира, долгое время не желавшего брать их на веру, и кое-кто начал подумывать, а не будет ли уместно и даже необходимо после войны уничтожить всех немецких детей. Поляк Брандыс описывает, как один из пожилых родственников высказывает эту идею и как его мать задумчиво на него смотрит, а потом говорит; А ты, оказывается, ненормальный...) Правда, в ваших альбомах пестрели и изречения фюрера. Неллина подружка Хелла Тайхмак отдавала предпочтение следующему: "Кто хочет жить, должен сражаться. А кто не хочет сражаться в этом мире вечной борьбы, не заслуживает жизни!"
Что все это доказывает? Ничего. Будничные, привычные удовольствия упрямо берут свое, тут нынче и доказательств никаких не требуется, и на объяснениях как будто бы поставили крест. Во всяком случае, книги, которые громоздятся на твоих столах и которые ты прочитываешь добросовестно, однако уже без любопытства, не затрагивают этого вопроса (за редким исключением). В их правильных обобщениях незачем узнавать себя, и Ленка никого узнать не сможет. Ни единого намека на то, как нужно завершать такие вот сцены, что разыгрывались в немецких семьях (в несчетных немецких семьях, надо полагать, но статистика здесь отказывает). Застольные молитвы у Йорданов не в ходу, "приятного аппетита" и то не часто услышишь, или разве что кто из детей попросит разрешения выйти из-за стола. Без церемоний начинали трапезу, без церемоний кончали. Вставали и придвигали к столу черные стулья с высокими спинками. Дети все уберут, Аннемари, прислуга, сидела на кухне, она перемоет посуду-а Нелли вытрет-и наконец получит выходной. Родители ушли к себе, отдохнуть после обеда. Нелли посадила на чистую скатерть пятно, соус пролила, и за это ей влетело, растяпе этакой. Немыслимо, чтобы малейший пустяк изменился или был забыт только потому, что отец, как выяснилось, едва не стал убийцей. Порядок превыше всего.
Лутц, который может о себе сказать, что ему чужды сумасбродства.
остерегал от преувеличений. X. с Ленкой рвали на краю стадиона стебли полыни, намереваясь взять их с собой, высушить и использовать как приправу к мясу (и в самом деле использовали), а ты вспоминала ненавистные кампании по сбору лекарственных трав (здесь, у стадиона, росли и растут целые поля тысячелистника, зверобоя и аптечной ромашки; туго набитые мешочки на багажниках велосипедов; выстланный газетами чердак, удушливая жара, насыщенная резким запахом сохнущих трав; вид на город из слухового окна, река и луга на том берегу, панорама с солнцем и большими стремительными тенями облаков, - картина донельзя отчетливая и прекрасная), - и все это время Лутц находится с тобою рядом. Быстрый, вполголоса, недолгий спор насчет опасности зайти слишком далеко. В иных твоих репликах ему мнится нарочитость, не столько даже в репликах, сколько в молчании, а еще больше в выражении твоего лица, за которым он, оказывается, и поныне следит - с тех пор как из младшего брата стал старшим и развил в себе что-го вроде озабоченного внимания к сестре, хотя никто ему этого не поручал. Он весьма далек от того, чтобы вмешиваться, вынуждать признания, а тем паче давать советы. Ему хотелось бы - и он обязан - предостеречь. Напомнить о пределах. Он говорит осторожно, мягке, такого не бывает, когда ему случается разъяснять тебе какую-либо техническую проблему, например, процессы в недрах электростанции, где для него нет секретов. Не пойми меня превратно, говорит он, и ты понимаешь его совершенно правильно: он волей-неволей беспокоится, ибо вынужден любить то, чего не может полностью одобрить; другого ему не надо, только не хочется рисковать, подставлять себя под удар, быть козлом отпущения - лучше уж во всеоружии. Вот тебе и "не надо другого". Он более или менее сознает, почему ты улыбаешься, когда он заводит такого рода беседу. И более или менее сознает несбыточность своих желаний и потому временами слегка беспомощен, а временами слегка раздражен.
Так какие же пределы? Вполголоса: Например, пределы того, что обсуждается с Ленкой. И каким образом обсуждается. Можно и к детям предъявлять непомерно высокие требования. И ждать от них слишком многого. Ты спрашиваешь: А как же мы? Когда были детьми. Считалось, будто мы только и заслуживаем что недомолвок. Загадочных взглядов, избегающих нас. Запертых дверей, И этих ужасных сцен.
Стоп. Об этих сценах Лутц понятия не имеет. В ноябре 1939 года ему было шесть, а Нелли все ж таки десять, и не впервые эта разница выглядит значительной. И вот уже ты - вполголоса, через столько лет- подаешь ему реплику-другую. Больше ему не требуется. Ведь в некотором смысле он при сем присутствовал, потому и не выказывает особого удивления. Тем не менее, говорит он в конце концов. По-моему, все имеет свой предел. И родители обязаны остаться вне этого предела, ибо они - табу.
Требование по меньшей мере для тебя понятное.
Когда Ленка и X., укладывают свою добычу в багажник, ваши четыре руки на несколько секунд замирают рядом на его крышке. Нет, вы посмотрите-восклицает Ленка. До чего же разные... Ее, как всегда, злит форма собственных пальцев. Квадратные, говорит она и поворачивается к тебе: Ты почему не отдала мне в наследство свои? X. обнаруживает, что пальцы у нее похожи на Лутцевы. Извращение! - объявляет Ленка, она тогда любила это слово. Но с тем и успокаивается. Против Лутца она ничего не имеет, это сразу видно, хотя бы по тому, что ей в голову не приходит звать его "дядей". Иной раз они оба за глаза называют друг друга "порядочными". Правда, вкладывая в это слово не вполне одинаковый смысл.
Ленка подразумевает тут в первую очередь "справедливый". Два года назад именно справедливость она ставила в людях превыше всего. Лутц, называя женщин и девушек "порядочными", разумеет под этим в первую очередь "неиспорченных"; о мужчинах он говорит-"в порядке". К тому же Ленка всегда умела оценить Лутцев одобрительный взгляд, скользнувший по ее волосам, и вопрос, до каких пор она думает их отрастить, или его рассказ о том, как ее родители - совсем еще молодые, ты тогда плавала глубоко-глубоко в Великом Пруду - вечером, возвращаясь вместе с Лутцем из кино, целовались буквально на каждом шагу и непременно под фонарем.
Но то, что он начал рассказывать сейчас, она совершенно не сумела оценить, пыталась даже остановить его. Лутц, однако, вбил себе в голову рассказать эту историю непременно сейчас, хотя бы затем, чтобы показать; он, мол, в свои десять лет тоже кое-что видел. Кстати, он упорно твердил, что ты наверняка ее знаешь, а ты ее не знала, и Ленка, используя ваш спор, попыталась отвлечь Лутца от этой истории, которая с первых же слов пришлась ей решительно не по вкусу. Лутц тогда учился, кажется, в первом классе второй ступени, а случилось вот что: однажды вечером ребята играли в войну, и Лутцев одноклассник Калле Петере выстрелил в живот другому его однокласснику, Дитеру Еингеру, по прозвищу Динго, из старого армейского револьвера, который он якобы нашел здесь, на старом полигоне за стадионом. Вот когда ты вспомнила эту историю и облилась холодным потом.
Лутц рассказывал, как классный наставник методично отлупил Калле Петерса перед всем классом, как потом его отволокли к директору и тот избил его так, что он уже ни стоять не мог, ни идти. Динго был тогда на волосок от смерти, но выкарабкался, ты точно вспомнила. Память подсказала даже, за что его прозвали Динго и почему ты настолько прочно обо всем этом забыла: тебе донельзя противно думать о том, что вот человека методично избивают, а он ничего не может поделать, и ни один из тех, кто стоит и смотрит - кто-нибудь да смотрит, почти всегда, - тоже ничего не предпринимает.
Бросив взгляд на Ленку, ты убедилась, что она унаследовала если не твои руки, то, во всяком случае, это чуть ли не болезненное отвращение, но сейчас она постаралась его утаить, ибо те времена, когда она требовала, чтобы вы отменили ужасные события, которые стали ей известны,- оживили мертвую птичку, сделали добрым злого волшебника,- те времена давным-давно миновали.
В тот день у нее случится необъяснимый, лютый приступ ярости- это произойдет в полдень, когда одна из многочисленных западных машин нахально займет тенистое местечко, где вы рассчитывали припарковать свой автомобиль, а Ленка опустит боковое стекло и крикнет ухмыляющемуся водителю: Гад паршивый! -но насчет этой истории она никогда больше словом не обмолвится. Теперь-то ты куда лучше уразумела, как редко бываешь рядом, когда с нею приключается что-нибудь такое, на что она может ответить лишь молчанием, и, выражаясь ее языком, утверждать, будто ты знаешь ее как облупленную, - это чистейший "выпендреж".
Лутц еще сказал - тогда у стадиона, -что нет смысла слишком уж принимать на свой счет мировую историю; делать вид, будто она задевает тебя лично, и искать этому точное название - значит завышать самооценку, хотя и мудреным способом. В свою очередь, ты-отлично сознавая, как соблазнительно поддержать его версию, - упрекаешь его, правда все реже, в том, что никакой он не скромник, а вовсе даже максималист. Трезвый рационалист, говорит он, и только, а потому менее восприимчивый к политическому угару.
Кстати, предсказания его большей частью попали в точку - что касается дела и наперекор твоим субъективным желаниям. У него трезвый взгляд, но от тебя он такого взгляда не ждет и ждать не хочет, словно рассудочность могла бы тебе повредить, А возможно, он недоверчив, ибо в силу твоей натуры рационализм у тебя совсем иной направленности и каждый из вас романтичен и даже сентиментален совершенно по-своему, в своей особой области: для Лутца, например, эта область - детство. Он не хочет, чтобы детству нанесли урон.
А правда, кому повредит, если ты бросишь это дело? Кто что-нибудь потеряет?
Ведь в трезвом взгляде, который ты устремляешь из современности в прошлое и который еще совсем недавно был бы замутнен антипатией, даже ненавистью, заключена бездна несправедливости. По крайней мере ее столько же, сколько и справедливости. Объекты под стеклом, беспомощные, лишенные контакта с нами, умниками-последышами. А вот задайся-ка вопросом, по плечу ли тебе беспощадно направить этот самый взгляд на себя..
Реплика Бруно Иордана: Это не для меня!-весьма знаменательна. Только сейчас ты в состоянии разглядеть, что лицо из того ноябрьского дня, которое Нелли секунду-другую видела в зеркале, еще ярче проступило через семь лет. когда он вернулся из плена. Неузнаваемость родного отца - вот что потрясло Нелли, Лишь спустя годы она поняла, что в те краткие мгновения он как раз был узнаваем.
"Это не для меня" произносят быстро, но не таким - как бы его назвать: отчаянным? - тоном.
Надо учесть, что некоторыми словами Бруно Йордан не владел. Разумеется, он мог точно и уверенно - хотя в иных ситуациях с уверенностью у него было слабовато - назвать представителям крупных фирм, ко-торые скромно заходили к нему в магазин, ждали в узком проходе у телефона, пока он отпустит покупателей, и все до одного прикидывались, будто он их лучший друг (порой он вроде бы в это верил), - разумеется, он мог назвать им точные данные о дополнительных заказах на сахар, лапшу или суповую приправу "Магги": разумеется, в субботу он со знанием дела обсуждал с женой недельную выручку, которая держалась на удовлетворительном, отнюдь не потрясающе высоком уровне, если не принимать в расчет падение прибыли, обусловленное принудительным рационированием пищевых продуктов в последние годы войны. Разумеется, он привычно толковал о жизненных обстоятельствах своей клиентуры. С детьми он разговаривал как бы по-детски, о вещах несерьезных, - так говорят с детьми взрослые, не представляющие себе, что дети когда-то повзрослеют. Словно только взрослый - человек полноценный.
К примеру, он полагал излишним сообщать детям - особенно Нелли, которая очень боялась за маму, и он это знал, - что Шарлотте Йордан пришлось в конце концов решиться на оперативное удаление зоба; операция была сделана в городской больнице под компетентным руководством главного врача, некоего доктора Ляйзекампа, под местным наркозом, и в ходе ее, чтобы по возможности исключить повреждение голосовых связок, пациентка должна была говорить не закрывая рта, два часа подряд, из которых по крайней мере один ушел у нее на беседу с хирургом. (Лишь в самые ответственные мгновения операции, требовавшие от врача полной сосредоточенности, он просил ее считать или декламировать стихи, что она бестрепетно и делала; "Прабабка, бабка, мать и дитя в горни-це темной сидят без огня" - это стихотворение хирург не знал и пожелал услышать дважды: "Четверых всех гром убил./ А наутро праздник был".) На беседу, в конце которой главный врач невольно заметил: Эта женщина не только хлеб есть умеет (кстати говоря, по меньшей мере недели три после операции с этим было трудновато: одни лишь супы из поильника). Слова врача каким-то мудреным образом соединили в Неллиной голове маму и королеву Луизу, которую они как раз проходили по истории: До конца ногтей - королева!
Детям же сказали вот что; мама уехала к тете Трудхен Фенске в Плау. Вполне правдоподобное объяснение. Можно было косвенно увязать его со слухами о семейном разладе у тети Трудхен, которые ходили среди родственников и наверняка не миновали ребячьих ушей. Никто, в том числе и Нелли, не представлял себе лучшего помощника в семейных неурядицах, чем Шарлотта.
Но, увы, Эрвин (так звали йордановского ученика) допустил оплошность; при Нелли передал хозяину-Бруно Йордан ненадолго подсел к праздничному столу своей тещи, "усишкиной" бабули (у нее был день рождения, значит, случилось это в октябре... в октябре сорокового), - чтобы тот прямо сейчас опять ехал в больницу, хозяйке, мол, срочно требует-ся чистая ночная сорочка и полотенца. Где же мама?