Репетиция: большая комната. В конце коридора, это уж точно. Утренний свет. Стенные часы справа за светло-коричневой изразцовой печью. Маленькая стрелка приближается к десяти. Девочка задерживает дыхание. Едва часы начинают бить, звонко, торопливо, Нелли корчит зверскую гримасу; с надеждой и страхом она ждет, что сбудется угроза госпожи Эльсте: когда бьют часы, у человека-де "застывает лицо". Все, и первым делом мама, до смерти испугаются. Начнут упрашивать, стань, мол, такой, как раньше, а когда окажется, что все это без толку, уложат ее в постель и вызовут по телефону доктора Поймана, тот вихрем примчится на своем автомобильчике и, длинный, как каланча, склонится над нею, с изумлением вглядываясь в "застывшее лицо", потом смерит температуру и назначит прогревающие укутывания, от которых лицо снова должно оттаять: Выше нос, человечек, мы найдем выход. Но выхода они не найдут, придется привыкать к тому, что ее нежное, милое, послушное личико так и останется зверской образиной. Человек ко всему привыкает, говорила госпожа Эльсте.
Бой часов умолк, Нелли стремглав бежит в переднюю к зеркалу и без труда разглаживает лицо. (Значит, там уже стояла белая вешалка с прямоугольным зеркалом.) К ответу на жгучий вопрос, правда ли, что любовь ничуть не становится меньше, если ее делят на несколько человек, она не приблизилась. Дурочка, говорит мама, моей любви хватит и на тебя, и на братишку. А вот масла, которым она торговала в магазине, на всех не хватало, потому что Лизелотта Борнов ела бутерброды с маргарином.
Теперь Нелли стоит возле кухонного стола (единственный шанс бросить взгляд в кухню, на обтянутый зеленым линолеумом стол у окна), откусывает от большого желтого куска масла, чувствует, как оно тает во рту и ласковым жирным ручейком течет в горло, откусывает еще раз, вылизывает ладошку, лижет и глотает, пока ничего не остается.
И радости как не бывало. Не стала она в тот же миг взрослой, большой и сильной. Ее затошнило. Ненасытное желтое упоение было истолковано как нехватка жиров к разделено на множество мерзких бутербродов с маслом. Она их ела, а госпожа Эльсте между тем гладила белье на столе в детской и втолковывала ей, как нужно складывать мужские носовые платки: Так, так, так и так, готово. Когда госпожа Эльсте пела: "Утренняя зо-о-оренька, смерть ли мне сули-и-ишь", -ее ласковые карие глаза против воли устрашающе выкатывались из орбит, а большая, с теннисный мяч, опухоль на шее совершала престранные рывки, неожиданные и для самой госпожи Эльсте.
С расположением комнат за этими тремя окнами в бельэтаже все более или менее ясно, да и нельзя же стоять тут до скончания века. Вы медленно тащитесь в сторону Веприцких гор. Медяницы! Кто-то сказал "медяницы"? На Веприцких горах, если верить госпоже Буш, эти ящерки-медяницы так прямо и кишели. (Буши! Впервые за тридцать шесть лет появляется говорливая мамаша Эллы Буш из пфлессеровских домов, насмешливо кривит губы: Что ты, девонька, медяницы вовсе не из меди!) Только люди почему-то упускали из виду, что никогда не то что не трогали, но даже и не видали ни одной из бесчисленных этих медяниц! Единственное объяснение напрашивалось само собой: медяницы -это зачарованные королевские дети, которые прятались подальше от глаз, носили на узеньких змеиных головках крохотные золотые короны и, пришепетывая раздвоенным язычком, звали своих, тоже зачарованных, любимых.
Еще говорят, будто они слепые, - так это они от отчаяния прикидываются, только и всего. И что на глаза норовят не попадаться - тоже неудивительно. Нелли сама страстно мечтала о шапке-невидимке, которая помогла бы ей скрываться от чудовищ, злодеев, колдунов и ведьм, а главное, от собственной надоедливой души.
Пусть бы она - бледная, как кишка, недаром ведь и живет где-то там, под ложечкой, - парила в воздухе, отлученная от тела, одна-одинешенька, голая да босая, то-то бы Нелли позлорадствовала!
Может, и пожарные прикатили бы, как в тот раз, когда у госпожи Каслицки улетел попугайчик, и стали бы ловить неприкаянную душу. Все бы кинулись на поиски тела, которому эта душа принадлежит. А Нелли отослала бы свою душу к зачарованным медяницам и бросила бы ее там на произвол весьма безрадостной судьбы, сама же, вот как сейчас, лежала бы в постели и спокойно, без помех предавалась ярким, буйным, запретным мыслям. И ничего теперь внутри не екнет, если соврешь, не сожмется от страха и не пронзит болью, если станет до слез себя жалко, ведь она не иначе как ребенок-подменыш - найденка, безродная, нелюбимая вопреки всем уверениям. (Хоть и замазала она в книжке сказок ту страницу, где родители Гензеля и Гретель обдумывают, как бы им заманить своих детишек в лес, - все равно, этот жуткий разговор целиком, слово в слово, запечатлен у нее в голове, вот и приходится вечерами, когда у взрослых начинается подлинная жизнь, напрягать слух, ловить разговоры в большой комнате.)
Да, избавиться от собственной души и дерзко смотреть маме в глаза, когда она сидит вечером возле кровати и выспрашивает, все ли ей рассказано: Ты же знаешь, что каждый вечер должна мне все-все рассказывать! Нахально врать: Да, я все-все рассказала! А при этом втайне думать: никогда больше всего не расскажу. Ведь это невозможно.
Благоразумная девочка забывает первые три года своей жизни. Из пестрящих яркими фигурами дебрей сказок она с добродетельным видом выходит, чтобы стать перед объективом фотоаппарата. Когда-то успела узнать, что быть послушной значит быть любимой. На себя не похожая из-за прически, именуемой "валик", в красном свитерке фирмы "Бляйле", рядом с братишкиной коляской. Придурковатая ухмылка, гримаса сестринской любви. Память после надлежащих уговоров (то есть не под страхом наказания или там чувства вины) предоставляет доказательства братовражды, братопредательства и братовредительства, но хоть ты сдохни - не желает показать ни беременной матери, ни младенца у ее груди. О рождении брата воспоминаний нет.
А вот и портной Борнов -ковыляет через Зонненплац. Новые дома как ветром сдуло, все по-старому: заросший сорняками пустырь, тропинки, ямы в песке. У детей и у пьяных есть ангел-хранитель, портной Борнов не падает. И свою черную фуражку с галуном не теряет. Над площадью разносится песня, и слетает она с уст портного Борнова. Утверждать, что портной Борнов любит петь, было бы совершенно неправомерно. Ведь на портновском столе и вообще в кругу семьи он никогда не поет, это просто немыслимо, поневоле призналась Неллина подружка Лизелотта Борнов. Царь Алкоголь - вот кто заставляет его петь, людям на смех, говорит мама. У Нелли на этот счет свои соображения. Каждую субботу, думает она, песня караулит портного внизу, на шоссе, возле угловой пивнушки, и, едва он выходит за порог, мигом садится ему на шею, именно ему,-крупная, увесистая птица, под тяжестью которой господин Борнов пошатывается на ходу и всегда тянет одно и то же: "Пускай уста твои в любви клянутся, ты изменяешь мне, увы, ты неверна!" Жалоба, берущая Нелли за сердце и раз навсегда относящая эту песню к разряду трагических. Солнце светило на господина Борнова -помнишь? - и он начал громко толковать сам с собой и сквернословить, а из дома № 6 выбежала Лизелотта Борнов - косички тоненькие, торчат как проволока - и, даже не удостоив подружку взглядом, за рукав потащила отца домой. "И в сердце у тебя для многих хватит места", пел Лизелоттин папаша, и печаль, которая регулярно, каждый субботний вечер, лишала его твердости в ногах, перекинулась на Нелли.
Нет, Ленка не вспомнит первого в ее жизни пьяного. Вы приближаетесь к концу коротенькой линии домов ОЖИСКО, к краю обитаемого мира, что тогда, что сейчас. В тебе оживает давнее чувство, овладевавшее Нелли всякий раз, как она переступала этот край, - смесь удали, любопытства, страха и одиночества.
А потеряла ли бы Нелли что-нибудь, если б выросла не с краю, а посередке, спрашиваешь ты себя, придумала ли бы она, ради этого чувства, собственный край мира? Лизелотта Борнов-первый ребенок, который стыдится своего отца и слишком горд, чтобы в этом сознаться; она делается капризной, привередливой, все время требует каких-то немыслимых доказательств дружбы, чтобы в тот миг, когда Нелли приносит эти доказательства, порвать дружбу, а потом сама страдает от этого, как и Нелли, но изменить ничего не в силах. Мое первое воспоминание? Ленка помнит ужас, охвативший ее, когда в углублении детской ложки она увидела свое лицо, перевернутое вверх ногами, и все попытки вернуть его в нормальное положение закончились неудачей. Неожиданно для себя ты начала опрашивать всех своих спутников о самых ранних воспоминаниях, но X. затрудняется сказать что-либо определенное. "Разве что" утренние домашние сцены, стычки между родителями из-за переваренных яиц и засунутых куда-то запонок от воротничка, облегченный вздох матери, когда отец уходил и можно было сесть за швейную машинку. Твой брат Лутц, не привыкший и не склонный копаться в недрах своей памяти, произносит одно-единственное слово: Корь.
Но, сказала ты, тогда тебе уже три с половиной сравнялось, ты и Нелли заразил, только отпраздновали постройку нового дома, а тут эта корь, нет, ты обязательно должен помнить что-то еще, более раннее. Увы, сказал Лутц. Нет у меня для вас, сударыня сестрица, душещипательных подробностей.
Вот здесь, сказала ты немного погодя, начинаются знаменитые Веприцкие горы, и вложила ты в эту фразу ровно столько иронии, сколько надо, чтобы пресечь у других всякое поползновение иронизировать. Ныне тут совершенно некстати пролегает бетонка, ведущая прямиком к ближней гряде холмов, где высится некий "объект", к сожалению, изменивший линию горизонта. Ковылять по этим песчаным взгорьям явно не имело смысла. Дрока и в иных местах сколько хочешь. Достаточно уже насмотрелись. Да и интересовал тебя сущий пустяк; сохранились ли три акации? Робинии, наугад поправил X., потому что здесь всюду робинии называют акациями. Акации! - сказала ты. Они должны быть целы.
Может, вон та?
Из трех акаций, под которыми Нелли воспитывала кукол и выучила первую английскую песенку, осталась одна, и это, конечно, робиния, но X. не говорит ни слова. Давно прошли времена, когда он козырял своим знанием природы, В одно мгновение - два мотива, очень разные, из разных времен. Ты, совсем девочка, тянешь сок из цветков акации - до чего же сладкий! И твое обиженное молчание, на давней прогулке с X., когда он уличил тебя, гордо рассуждавшую о своей любви к сосновым борам Бранденбурга, в том, что ты путаешь сосну с пихтой.
А Лутцу ты сказала, что твои первые воспоминания о нем сплошь связаны с несправедливостью, членовредительством и ссорами.
Ничего не поделаешь, сказал он, однако же напомнил тебе о грандиозном происшествии, которое вошло в семейную хронику под названием: "Как потерялся и нашелся Лутц". Жуткий час, когда Нелли, сперва одна, затем вдвоем с матерью в разлетающемся белом халате и, наконец, в толпе соседской ребятни и женщин искала брата на улице, на Зонненплац, во дворах ОЖИСКО и даже в Веприцких горах, прошла все стадии тревоги от беспокойства и страха до безнадежности и отчаяния и, как заведенная, твердила себе: Если он погиб, виновата я.
(У Нелли это первый случай традиционного, унаследованного от матери "пессимизма"; Бруно Йордан, сам чуждый такой потребности, разумел под этим манеру видеть будущее в черном свете, ожидание всяческих неприятностей, и всю жизнь выговаривал жене за ее пессимистические настроения. Ну что ж ты на все так мрачно смотришь!)
После битого часа поисков кто-то наконец додумался отодвинуть стол в детской от дивана - там и лежал братик в своих красных вязаных штанишках, и все устремились туда и до слез хохотали над спящим Лутцем, который, несмотря на шум, крепко спал, и не было ему никакого дела до того, что соседи на радостях - ура, нашелся!-чокались шнапсом, а дети шипучкой.
Одна Нелли не смеялась и не пила, ее горестная мина постепенно начала действовать другим на нервы, она тихонько ушла и разрыдалась, когда мать объявила, что девочка, мол, очень уж любит брата и очень уж совестлива. Брат был жив, здоров и невредим, а вовсе не умер, но факт остается фактом: сестра, сидя за уроками, сумела забыть о брате, не поднимая глаз от учебников, равнодушно бросила "иди ты отсюда!", только вот он наперекор общему предположению никуда самовольно не ушел.
Однако признание, которое вмиг превратило бы любящую, совестливую сестру в маленькое чудовище, никогда не сорвется с ее губ, это она уже понимала. Оттого и плакала. Язык не поворачивался читать перед сном "Я мала, душой чиста". И она добилась своего, настояла, что прочтет "Устала я, хочу покоя" - эту молитву обычно напевала ханнерсдорфская бабушка, надев длинную ночную рубашку, распустив тоненькую седую косицу и положив вставные зубы в стакан с водой. Во второй строфе были строчки, очень важные теперь для Нелли: "Коли плох поступок мой, ты, господь, глаза закрой", на большее она, в самом деле, и рассчитывать не смела.
Забегая вперед; Нелли - школьница. Но заблуждается тот, кто тешит себя надеждой, что с темой братовредительства можно расстаться навсегда. Позже она утратит свое значение: возможно -хотя не исключено, что это ошибочное предположение, - она сама себя исчерпала, когда Нелли удалось покалечить брата, когда взрослые наконец были вынуждены отнестись к ее поступку со всей серьезностью. Лутц, правая рука которого уложена в подушки, тихонько скулит, напротив него Нелли, тихонько упрашивает: Тебе ведь уже не больно, да? Мама, в белом халате, как при всех несчастьях детских лет, молча берет ножницы и режет пуловер и рубашку, освобождая распухающий локоть. А потом бросается к телефону, о чем-то договаривается, обронив жуткое слово "больница", которое гонит Нелли из детской в большую комнату, где она падает ничком на диван и затыкает себе уши. Входит мама, двумя пальцами резко ударяет ее по плечу и произносит одну из тех драматических фраз, к которым склонна уже тогда: Если рука перестанет сгибаться, то по твоей вине.
С тех пор вина -это тяжелая рука на плече и потребность упасть ничком. И матово-белая дверь, за которой исчезает справедливость - мама,- а ты не можешь ни пойти за ней, ни покаяться, ни прощения попросить.
Таким образом закрыт последний пробел, касающийся расположения комнат в квартире ОЖИСКО: в спальню родителей, о которой не пробуждается воспоминаний, можно войти из большой комнаты, через ту самую дверь, за которой мама поспешно готовится к поездке в больницу и возле которой теперь возникает стеклянная горка с тихонько дребезжащими парадными чашками. Память, беззащитная, когда задевают ее слабое место, воспроизводит всю большую комнату, вещь за вещью: черный буфет, жардиньерка, сервант, черные стулья с высокими спинками, обеденный стол, а над ним лампа с желтым шелковым абажуром - бесполезная роскошь для девочки, которой нужен один-единственный стул, чтобы весь вечер сидеть на нем и молиться: только бы рука у брата не перестала сгибаться, ведь она не выдержит, не сможет всю жизнь терзаться виной.
Но вина без последствий -не вина.
В тот же вечер Нелли хохочет до слез. Мама, успокоенная, веселая, передразнивает молодого больничного доктора, который двумя-тремя привычными движениями вправил Лутцу руку, а ее, Шарлотту Иордан, то и дело именовал сударыней, Из вас вышла бы превосходная медсестра, сударыня. Ужасный озорник ваш сынишка. О виновнице вывиха - ни слова. Нелли наедине с родительской милостью. За те страхи, что она вынесла, ее вознаграждают какао и булочками, а жертва, Лутц, отсутствует, оставлен в больнице под наблюдением врача. Радоваться незаслуженной похвале - вот чему стоит научиться. Урок усвоен.
Здесь, под тремя акациями, Аннелиза Вальдин, старшая дочь обер-вахмистра Вальдина, снизойдя до Нелли, обучила ее первой песенке на английском языке, которую ты, к Ленкину удивлению, до сих пор знаешь на память и поешь детским голосом с ужасающим акцентом: "Бэ-бэ блек шип, хэв ю эни вул, йес, мастер, йес, мастер, три бэгс фул".
Там есть еще продолжение. Кстати, известно ли Лутцу, что мама всегда мечтала стать врачом? Или хотя бы акушеркой. Да, известно, она же твердила об этом чуть не до самой смерти: Что-нибудь медицинское, вот что мне по душе, вот где я бы развернулась, голову даю на отсечение. И действительно, развернулась бы, в этом вы все были единодушны. Отец, конечно, выговаривал ей за такие мечты: И что тебе неймётся, никогда довольна не бываешь. Но никто из вас не сказал: Так и займись медициной! Детям не хочется, чтобы их мать меняла свою жизнь. А ведь в сорок пятом, пожалуй, была такая возможность. В сорок пятом на акушерские курсы не только молоденьких принимали. В деревне? - говорит Лутц. В том-то и дело.
Под тремя акациями Нелли впервые узнала предательство, и предал ее, как водится, лучший друг-Хельмут Вальдин, младший сын полицейского обер-вахмистра Вальдина, Зонненплац, 5, второй этаж, направо. Ленкины вопросы выдают, что тема "дружба и предательство" интересна и ей. Уже которую неделю ее подруга Тина носа не кажет, и Ленка выискивает предлоги, чтобы не встречаться с нею, но тревожиться ты начинаешь, только когда она перестает ходить на занятия конным спортом, хотя больше всего на свете любит лошадей. На прямые вопросы она нипочем не ответит, если не захочет, - это ты давно усвоила и теперь втайне надеешься окольным путем, через Нелли, узнать кое-что про Ленку.
Предателя, если он ребенок, кто-то должен "завести", подбить на предательство. Да, говорит Ленка. И проку-то подбивалам от этого никакого, разве что забава на десяток минут, странно, правда? Ленка молчит. В случае с Хельмутом Вальдином подбивалами выступили три его старших брата. Для чего им - если это была не просто забава - понадобилось доказывать, что человек низок и подл?
Началось все с безобидного пустяка. Франц бросил камешек и ненароком попал в младшего брата, но с тем же успехом он мог попасть и в Нелли, она сидела рядышком с Хельмутом на клетчатом пледе, со своими куклами, потому что здесь они всегда играли в дочки-матери. Когда Хельмут вскрикнул н, по настоянию братьев, сказал почему, они безмерно изумились: Камень! Из них-то ведь никто не запускал камнем в младшего брата. Но раз уж ему досталось по плечу, раз уж на пледе, как улика, лежал маленький кремешок, возникал вопрос: кто его бросил? Явно кто-то находившийся поблизости - логично, да? А кто, само собой кроме нас, находился поблизости, а, малек? Никто? Эй, Долговязый, он ослеп, одолжи-ка ему очки! - Ослеп? Да ну, быть не может. Просто соображалка у него туго работает. Ему еще растолковать надо, по чьей милости у него котелок чуть не треснул.
Ленке, похоже, вполне понятно, что Нелли не бросилась наутек. Похоже, она убедилась на собственном опыте, что некоторые вещи принимаешь на веру, только увидев их своими глазами. Потому-то Нелли волей-неволей наблюдает за тем, как старшие братья, пересмеиваясь, тычками гонят ее друга Хельмута к третьей акации, пока он не упирается спиною в ствол, а попутно - забавы ради, конечно, ведь они хохочут не закрывая рта - то и дело спрашивают его, кто же, кроме них, находится поблизости. Но поблизости-то одна Нелли, а она камня не бросала, это все знают, и Хельмут тоже. Стало быть - забава.
Ленка говорит, что, по ее мнению, предатели им нужны иногда просто из зависти. Вы с X. обмениваетесь чуть удивленным взглядом, и она это замечает. Между тем один из братьев -на сей раз Кутти, третий по старшинству,- приставил Хельмуту к горлу острый прутик: дескать, кончай придуриваться. У них даже в мыслях нет обижать младшего брата, пускай только имя скажет. Ну? Ну? И вот Нелли, не веря своим ушам, слышит, как Хельмут называет имя, ее имя. Плачет, а говорит: Нелли.