Кто первым сорвется? кто первым пропустит удар? Началась война нервов, которая всегда предваряет войну держав; все висело на волоске.
Мама, измотавшись вконец, тихо спала, не слыша моего кряхтения; Анна Иоанновна с распущенными седыми волосами, в длинной, до полу, ночной рубашке, привидением кралась к остывающей печке, ворошила угли, подкладывала дрова, открывала заслонку; Ирина Ивановна в своем далеком Ейске кашляла скорострельным кашлем и будила пьяного Алешу; посол Добрынин в Вашингтоне терпеливо ждал указаний, Анатоль Васильич в Запорожье докрашивал любимую моторку: пора было ставить ее на зимний прикол, а он катастрофически не успевал, приходилось таскаться на причал по ночам. И все они должны были в эту ночь исчезнуть. Все мы.
Сколько живет человечество, столько испытывает иллюзию: непоправимое могло случиться с кем угодно, где угодно, только не здесь, не сейчас, не со мной. Народы замышляли тщетное, их города засыпало песком и пеплом. Но это когда было. Красное море заманивало египетских солдат отливом, иглы морских ежей торчали над жижей гниющих водорослей; а потом вода начала прибывать и бежать стало некуда; солдаты толклись в панике, выли, кидались из стороны в сторону, пока море не начало булькать, как гейзер, из-за тысяч захлебывающихся, тонущих, гибнущих – и стихло. Но это же легенда. Евреи жили в Германии, торговали, давали в долг, ходили в синагогу, пейсатые спорили с сионистами, сионисты ругались с антисемитами, и вдруг голая очередь в газовую камеру, анатомический театр иссохших тел, слюнявые собаки, выгрызающие срам человеческий. Это поближе, поисторичней, да все равно не про нас. Крестьяне пахали, работали барщину, вступали в общину, молились, пили, матерились, рожали детей, и вот ни детей, ни молитвы, сплошной голодомор; виевские глаза перепуганных людоедов; омертвевшие лица матерей, совершающих выбор между маленькими детьми: этот пусть выживет, а эти пусть умрут, всех не спасу. Ужас. Только он уже не повторится, верно?
Надеюсь, что верно. А там как знать.
…Поздним вечером 27-го был завершен боевой монтаж ракет Р-12; ядерная боеготовность проверена. Но кнопку запуска в тот день никто не нажал. Братья Кеннеди вызвали посла Добрынина и дали честное слово Хрущеву: ракеты из Турции выведем, хоть объявлять об этом и не станем; наши звездно-полосатые не лучше ваших краснознаменных: сметут. Но времени на мирный ответ у Советов в обрез; если русские не примут условий мира до воскресного вечера 28-го, в понедельник утром – десант.
Хрущев предпочел поспешить. Тем более что Кастро обезумел, в ночь на 28-е явился в посольство, заявил, что до войны осталось двадцать четыре часа и надо первыми начать атаку, чтоб избежать позора. А Малиновский, будь неладен, не выказал возмущения, начал оправдываться перед Никитой Сергеевичем: дескать, ракеты отстыкованы, нам сколько часов понадобится, чтоб присоединить заряды заново, не успеем. Вот уровень мысли; наломают дров; быстрей, быстрей принимать предложение. Радио уже опробовали, хороший инструмент, надежней телеграфа; вызывайте диктора Левитана, будет зачитывать заявление.
Диктор Левитан, маленький лохматый человечек, чьим зычным архидиаконским голосом была озвучена великая война и объявлен вселенский мир, поднялся в дикторскую, стал прочищать голос. Посыльного не было. Стрелки на казенных часах в дубовой оправе приближались к 16–00, началу эфира; пакет никак не несли. Вдруг в аппаратную вбежала взмокшая редакторша, бросила на стол листок и опять убежала. Листок передали Левитану. Заявление на одну страничку? Без кремлевского пакета с сургучом? Несолидно. Да нет же: где конец сообщения? Текст обрывался на полуслове. Редакторша снова вбежала, бросила еще несколько листков и усвистела. Конца опять не было. Ровно в четыре часа пополудни Левитан начал торжественно читать послание; через две минуты, не дыша, на цыпочках, в дикторскую прокрался режиссер и доложил недостающие бумаги. Над миром неслось:
Я отношусь с большим пониманием к Вашей тревоге и тревоге Соединенных Штатов Америки в связи с тем, что оружие, которое Вы называете наступательным, является грозным оружием. И мы понимаем, что это за оружие.
Чтобы скорее завершить опасный для мира конфликт, чтобы дать уверенность всем народам, жажудщим мира, чтобы успокоить народ Америки, который, я уверен, тоже хочет мира, как этого хотят народы Советского Союза, наше правительство в дополнение к уже ранее данным указаниям о прекращении дальнейших работ на строительных площадках для размещения оружия отдало новое распоряжение о демонтаже оружия, которое Вы называете наступательным, упаковке его и возвращении в Советский Союз…
Кремлевские радиослушатели сидели тихо и одобрительно кивали головами. Подробностей доставки они так и не узнали. Быть посыльным вызвался в тот день Полянский, председатель Совета Министров РСФСР. Черная "Чайка" помчалась на Шаболовку. Но сначала водитель – впервые в жизни – заблудился, не там повернул. Потом Полянский застрял в лифте. Побежали за лифтером; в воскресенье у нормального советского лифтера выходной. Попытались просунуть пакет под дверь; не пролез. Тогда посыльный, обмирая от страха, нарушил все нормы секретности, сорвал сургуч и по листочку стал пропихивать послание через плетеную решетку лифта.
Кастро был поставлен перед фактом, начудить не успел; Макнамара тут же отменил разведывательные полеты маломоторных самолетов – и слава богу, кубинцы непременно их посбивали бы, все к этому было готово. Мир был спасен.
Хрущев дослушал, взял газету, пробежал афишу. Заключительный день гастролей болгарских друзей, спектакль "У подножия Витоши". Что, товарищи, опять пора в театр?
11
Достигнув пика и не проломив запретную черту, напряжение стало спадать. Время утекало в никуда, вместе с ним утекала решимость; к утру, он же вечер, стало ясно: кризис миновал, колеса послушны рулю, от лобового столкновения ушли.
Я не знаю, сынок, почему нам так повезло, почему не случилось худшее. Может быть, даже до самых тупых и упрямых членов Политбюро дошло, что погибнуть могли не только они, не только их взрослые наглые дети, но и толстые избалованные внуки, любимчики, коза-дереза, понаваплены глаза. Этих было жалко. А может быть, Хрущев прозрел, как прозревал не раз на протяжении своей путаной карьеры. И пошел напролом, лишь бы спасти ситуацию. А Кеннеди переступил через свои демократические принципы и проявил самодержавную имперскую волю. Или всё вместе, всё сразу: испугались, прозрел, переступил. Знаю только о том, о чем пока не знают Кеннеди с Хрущевым: в результате Карибского кризиса весь мир, как плоская равнина, будет расстилаться между двумя равновеликими вершинами; ядерные монстры Америка и Советский Союз станут управлять планетой. Потом окончится холодная война, СССР, проиграв, распадется; никто не будет понимать, что дальше делать, как жить, кого слушаться, на кого плевать, с кем сражаться, кем дорожить, на какой основе принимать решения и куда вести растерявшийся мир.
Знаю также, что мы с тобой живы, планета все еще существует; маленькая деревня Вашингтон в центре мира; Москва сползла на обочину, зато жиреет и лоснится; Куба нищенствует и без конца что-то празднует; противоречия жизни неразрешимы, и слава богу. И еще знаю, что, подмахнув доброе послание, мирный зайчик тут же превратился в хитрую лисичку. Цель Хрущева осталась прежней: уйти от ответа, списать содеянное на других. Не удалось развести Кеннеди, заставим Кастро и Че. Помощь брали? брали. Пусть отработают, попросят Советский Союз разобрать свои ракеты и увезти их домой. А мы удовлетворим товарищескую просьбу.
Фидель разъярится, заартачится; выставит свои пять условий; опубликует в газетах жесткое заявление; наивный. До бородатых еще не дошло, что во второй половине XX века миром правят не веселые вожди, а мрачные сверхдержавы. Либо ты голодаешь и рискуешь потерять голову от рук собственного народа, либо прибиваешься к одной из враждующих сторон, получаешь паек и не сетуешь на недостаток почтительности. Им помогут разобраться.
12
Именно тогда, сразу после формального разрешения кризиса, Хрущев отправит Микояна через Америку на Кубу. Да, у Анастаса Ивановича жена при смерти, вот-вот отойдет, но что ж поделать; смерть – атрибут жизни, тут нет особой трагедии, одно вытекает из другого. А в случае чего товарищи об Ашхен позаботятся; попрощаются с ней как следует.
Миссия у Микояна была не столько трудная, сколько неприятная. Первые лица великодушно принимают главные решения и отходят в сторону; вторые и третьи расхлебывают следствия, общаясь с наглой челядью. Американские вояки повели себя как победители, стали выкручивать руки: убирайте с Кубы все виды наступательного вооружения. (Тут Хрущев подставился, сам себя перехитрил; предпочитал говорить не о ракетах, а об оружии, "которое вы считаете наступательным", вот они и зацепились.) Перед вылетом в Гавану, презрительно нарушая протокол, посыльный из Госдепа попытался всучить список требований непосредственно Микояну, как если бы он был фельдъегерем; тот спрятал руку за спину и отвернулся.
На Кубе его принимали не лучше. Горячий Микоян проявлял предельное хладнокровие; он был слишком опытен и стар, чтобы отвечать мальчишкам резко, но внутри все кипело. Он сидел напротив мрачного Кастро, устало слушал его упреки; вдруг подошел посол Алексеев и что-то прошептал Микояну на ухо. Анастас Иванович попросил о перерыве, вышел из переговорной, добрался до своих апартаментов, лег навзничь. Ашхен умерла.
Излишней чувствительностью карьерные большевики не страдали. Надо отстреливать непокорных новочеркасских подростков? что делать, отстреляем. Придется вырезать восставших венгров? как быть, вырежем. Но только самые великие и самые беспощадные из них, товарищи Сталин и Берия, добровольно обледенили свою личную жизнь. Следует пристрелить жену? Такая, знать, судьба. Необходимо сдать опасного сына немцам? Ну, солдат на генералов мы не меняем. И вообще, если физиология позволяет, лучше жить анахоретом – ни от кого не зависишь, никому не доверяешь, ни в ком не нуждаешься, ни за кого не зацепят. А не позволяет физиология, так на свете много упругих нимфеток и почти любая готова недолго побыть твоей…
Большинство вождей второго ряда, наоборот, год от года лишь теснее прижимались к женам и детям. Чем холоднее был воздух эпохи, тем теплее становился их домашний круг. Если жен забирали в лагерные заложницы, они ждали и надеялись, просили о пощаде и трусливо сносили отказы, отправляли посылки, а иногда и не отправляли, просто по-собачьи тоскливо и преданно смотрели Сталину в глаза: милостивец, пощади. Человеческого в них почти ничего не осталось; все выгорело, как деревянное масло в забытой лампаде; приходилось соскребать жалкие остатки и расходовать экономно – в лучшем случае хватало только на семью.
А в Микояне, который знал, что такое – узнать об аресте собственного сына, остатки человеческого чувства смешивались еще и с остатками чадолюбивого армянства. Как человек разумный, он дорожил надежностью домашнего круга в эти непредсказуемые времена; как настоящий армянин, обожал детей и терпеливо любил бесчисленную родню; как важный начальник, легко казнил и с трудом миловал; смесь получалась гремучая. Жена была центром его маленького личного мира, стержнем его собственной жизни вне политики, последним оправданием перед самим собой. И вот ее нет. А он есть. Ашхен! где же ты, Ашхен? Неужели это возможно? Возможно. Но это немыслимо! Мыслимо.
Микоян заставил себя подняться, сесть. Подозвал сына, объявил ему новость, велел лететь домой. В одиночку. Похороны пройдут без него. Смерть зависала все эти недели не только над их домом. Страшное позади, но риск остается, точка не поставлена, менять планы по личным причинам негоже. И Кастро, узнав обо всем, неизбежно будет сговорчивей; не бревно же он?
Встал, сжал сухонькие партийные кулачки и пошел продолжать переговоры.
Глава восьмая
1
Наступила ранняя зима; начались сквозняки; печка раскалилась. Бабушка ушла в гости к старой подруге Аде Петровне; они ухитрились проработать в одной школе двадцать лет и не разругаться. Я после обеда спал; Абрам Зиновьевич Романов придирчиво принимал мамину работу. Они в четыре руки разложили свежеотпечатанные копии, даже краска на первом экземпляре смазывалась; затем он выборочно проверил партии, нет ли явных ошибок; наконец, горько вздохнув, расплатился. И стал аккуратно пересыпать свои гомеопатические шарики из маминых рюмок в разноцветные картонные коробочки. В дверь неожиданно позвонили, рука дрогнула, шарики высыпались, Романов полез под стол собирать.
На пороге стоял плотный человек, ростом выше среднего, лицо испещрено рытвинами. То ли следы перенесенной в детстве оспы, то ли рубцы военных ожогов: Абраму Зиновьевичу снизу было плохо видно. Пальто новое, ратиновое, но воротник из густой норки, скользко блестящей, как размазанные по меху сопли, в Москве солидные мужчины таких давно уже не носили. Барашек еще куда ни шло, ну цигейка, но чтоб норка… Явный провинциал. И чемодан, перетянутый брезентовыми ремнями. Людмила Тихоновна бросилась приезжему на шею и шепотом заплакала: "Воло-о-о-дичка!"; Абрам Зиновьевич воспользовался этим, как можно незаметнее вылез на свет божий и застенчиво встал в сторонке.
– Погоди, погоди, Володичка, – бормотала мама, – я сейчас закончу, мы с тобой чаю попьем.
Она раскраснелась, растерялась, вдруг заметила закатившиеся романовские шарики, сама полезла под стол, собрала что смогла, вылезла, смахнула собранное Абраму Зиновьевичу в руку: "Потом, потом, а сейчас до свиданья, у нас дорогие гости", и, не обратив никакого внимания на его тихий ропот – как же так, доктор велел ничего не пропускать, а вот все ли шарики тут, и лечебный процесс может нарушиться, – выпроводила за дверь.
Постепенно суета стихала, волнение уходило, наступила спокойная радость. Машинку переставили на тумбочку, гость был усажен за стол и сквозь решетку настольной кроватки с интересом разглядывал меня. Мама доставала абрикосовое варенье, с мякотью; вишневое варенье, без косточек; клубничное варенье, густое; земляничное варенье, жидкое; крыжовенное, с круглыми золотыми шариками; из алычи – красное, желтое из одуванчиков, мрачновато-темное из грецких орехов. Вытащила ту, больничную банку, от Матильды Людвиговны, но сразу же спрятала обратно. И поставила на стол другую. Свою.
– Стоп! – весело сказал гость. – Я столько не съем, лучше чаю налей.
Мама послушно налила чаю, села напротив, подперла щеку рукой и наконец-то поздоровалась:
– Здравствуй, дорогой; сколько же мы с тобой лет не виделись? И какими судьбами к нам?
– Да с пятьдесят второго и не виделись. Как моя добрая мамаша, царствие ей небесное, запретила мне на тебе жениться, так и не встречались. Десять лет. Как один день.
– Умерла Домна Карповна? – Мама всплеснула руками, в глазах появились слезы. – Бедный Семен Афанасьич, бедный старик…
– Папаша тоже умер, да будет земля ему пухом. Если там что-то есть, им теперь неплохо, вдвоем веселее. А ты, я вижу, все им простила? Забыла зло? Да, Милочка, недаром тебя дразнят исусиком…
– Я даже тебе все простила, чего уж им. Кстати, ты ничего не сказал, были ли вкусными те пирожки, – подколола мама, но тут же опять стала напряженно-ласковой, ей всегда было важно, чтоб люди думали о ней хорошо, злость – не в ее характере, ты знаешь…
Так они сидели, пили чай, тихо говорили. Жаль, никто их тогда не запечатлел.