Коньяк Ширван (сборник) - Александр Архангельский 20 стр.


– У нас такого быть не может, – гордо и в то же время осуждающе сказал Самвел. – Муж пропал, жена один, друзья не помогли, как можно?

– Да она ему не жена. Просто жили вместе. Я же говорю, она сирота, без родни, некому было вмешаться.

Самвел надулся и долго не мог успокоиться. Вздыхал, качал головой и пыхтел.

11

У входа в райский сад стояли музыканты. Раздавались дряблые аккорды, ныл рожок, заученно стенал певец, так непохожий на вчерашнего Бюль-Бюль Оглы с его волнообразным и почти веселым "…яааа уйтиии".

Якобашвили сердито протер очки:

– Опять шапито развели. У нас в Баку такой хороший джаз. Говорил я Джафару…

Но шапито умолкло – и забылось сразу. Сад оказался бесконечным, пышным и прохладным. Тонкая влага висела над чайными розами, оседала на чугунные скамейки: проводишь пальцем, и металл отпотевает. Гулили сытые горлицы, доисторически орал удод. По саду нас водил экскурсовод, похожий на седого круглого барашка, с колечками шерсти в расстегнутом вороте белой рубашки. Он долго говорил об огненных зороастрийцах и глубоких культурных корнях, о дружбе Есенина с ярким чекистом Яковом Блюмкиным, потом завел депутацию в грот и перекрыл собою выход, не давая выбраться наружу. Одномерно ныли комары, зудели навозные мухи; наш Вергилий верещал без умолку. А как только он собрался завершать, Эрденко, красуясь, спросил:

– А правда ли, что Чагин и Есенин…

Экскурсовод просиял, и лекция его возобновилась.

Когда нас выпустили на свободу, – "насладитесь роскошью общения, встречаемся в 13 у директорского корпуса", – я решил отслоиться от группы. Общаться мне еще придется; пятикилограммовый "Репортер" – переносной венгерский кассетник – был аккуратно утрамбован в чемодан. А пока что можно побыть одному. Я бродил по дорожкам, спускался в овраги, на дне которых били острые ручьи, слушал избыточный запах осенних цветов. В глухом углу наткнулся на встревоженного Шапалинского; тот цепко взял меня за локоть:

– Вы Лолу и Актер Актерыча не видели?

– Нет, а что случилось?

Шапалинский отмахнулся и трусцой побежал восвояси…

Я вышел к домику директора последним. В предбаннике уже толпились группками сановные мужчины; я расслышал краем уха: "А у меня еще евреечка была…". Распахнулись гостевые двери с тяжелым восточным узором, и глазам предстал роскошный стол.

В центре, расставив индейские перья и опустив тяжелый зад на блюдо, сидел аппетитный фазан; блюдо было обложено гранатами с разъятой рубиновой плотью. К фазану жались принаряженные тушки с хвостиками поскромнее. ("Как зовут этот пцыц"? – шепнул я сидевшему рядом Якобашвили. "Турач", – сказал он важно и поднял указательный палец.) За турачами возлежали куропатки, темные, уже разделанные, без камуфляжа; крупные каштаны пахли печеной картошкой. На отдельном блюде горкой были выложены перепела. Кругами расходились мелкие тарелки с бесконечным рыбным, икряным; между ними – соусники с алычовой подливой, блюдца с кисленьким кизилом; скрученные коконы долмы, айран с чесночным соусом и огурцом в запотелых хрустальных кувшинах. Все утопало в щедрой зелени, в алых ядрышках бакинских помидоров.

Якобашвили произнес приличный тост о гениальности Есенина, который был великим лириком, но близко к сердцу принял революцию; связал все это с перестройкой, исправлением ошибок и ветром перемен; предложил откушать, чем аллах послал.

Официанты, выстроившись в длинную колонну, по-армейски шагнули к столу и щипцами разложили по тарелкам теплую самсу; за первыми закусками последовали блюда с шашлыками ("это ханский, с печенью, тот мы называем семечки – попробуй!"), с плотоядными кусками осетра, с припаленными на огне картофелинами, перцами и баклажанами… Я сломался на третьей подаче, а еду все несли и несли, говорили тосты, выпивали, снова подносили. Я с завистью смотрел на тощего Якобашвили, который никуда не торопясь, основательно и методично кушал, не уставая развлекать гостей. Он напоминал мне римского патриция времен упадка; даже стрижка у него была имперская, в линеечку, с ровным начесом на лоб.

Было слишком душно, слишком парко – окна закупорены, гремучие бакинские кондиционеры выключены, иначе было б невозможно говорить. Лола, непреклонная, прямая, сидела напротив и улыбалась яркими губами одному из районных начальников в черном костюме и темно-синем галстуке в веселый ленинский горошек; галстук был прихвачен золотой прищепкой с огромным печальным сапфиром; из-под обшлагов выпрастывались плотные крахмальные манжеты – с роскошными запонками; руки были вялые, холеные. Лола оценила мой смешливый взгляд, перевела глаза на запонки соседа и показала мне бровью: да-да!

К Якобашвили наклонился вежливый и осторожный юноша с неправдоподобно длинным, загибающимся подбородком. Что-то прошептал и со смешными приседаниями удалился. Благоустроенное личико Якобашвили потемнело, он постучал ножом по тонкостенному бокалу, возгласил очередную здравицу народам вечного Советского Союза и выскользнул из-за стола.

Мной овладело любопытство; выждав некоторое время, я последовал за ним.

Из приоткрытого директорского кабинета звучал его тревожный голос: а вещи где? а номер сдал? и никто ничего не заметил? совсем трезвый был? айэээ, не может быть!

12

В сумерках автобусы остановились. В дверях появился Джафар; он с тонкой понимающей усмешкой объяснил, что у товарища Юмаева случилась сложность, но чтобы мы совсем не волновались: скоро эта сложность устранится.

– А что я говорил! – сказал Якобашвили, осторожно обменявшись взглядами с Джафаром.

Что-то там у них происходило, в недоступной мне восточной тишине; расспрашивать их было бесполезно. Не скажут ни за что и никогда. Ай эээ, дааа неет. Это вам не суховатые рижане, не литовцы; это другая культура. А сам я ничего понять не мог, никаких готовых версий не имел. Юмаев был вчера в исповедальном настроении, обидчив, но пить, как выясняется, не пил. И расставаться с делегацией не собирался. Точка.

Через полчаса мы были в Бузовне ("Товарищи, не Бузовна, не отчество, а Бузовна! Прошу не путать!"). С моря дул упрямый теплый ветер, стремительно сгущалась темнота. Наша группка собралась на грязно-серой лоджии Якобашвили – тут было неуютно, но просторно, горел оранжевый круглый светильник, облепленный серыми мошками; на полированном журнальном столике стояли разномастные бутылки. Самвел обложил свое кресло подушками, повернулся к нам спиной и слушал море; он напоминал заслуженного пса, который сел на мешок картошки и поводит головой, следя за пробегающими курами. Шаполянский и Якобашвили с двух сторон обсели Лолу и наперебой читали ей свои стихи. При этом Шаполянский дергал плечиком, а Якобашвили токовал. Лола слушала кокетливо и взглядывала на меня своими светлыми холодноватыми глазами.

Мне было скучно. Я это наблюдал уже десятки раз: вырвавшись из дома в делегацию, серьезные люди ведут себя, как половозрелые подростки – мужчины распушают хвост, дамы выбирают кавалеров, намечается очередной роман. А в последний день перед отъездом страстные любовники мрачнеют, раковины схлопываются, не было ничего, не помним, фук-фук-фук.

Устав от собственных стихов, поэты перешли на классику. Мандельштама сменял Пастернак, Цветаеву теснил Волошин. Но поперек "Поэмы без героя" на лоджию эффектно выступил Эрденко. (У него был концерт в филармонии, поэтому его везли отдельно.)

– Как прошло? Зрители хоть были? – злобно кольнул Шапалинский.

Эрденко, не присаживаясь и не отвечая, посмотрел на всех внимательно и раздраженно, оценил сложившуюся обстановку, взял в одну руку бутылку "Столичной", в другую – красное десертное вино и опытным жестом наполнил глубокий фужер до краев. Поднял его, посмотрел на просвет, произнес:

– Ваше драгоценное здоровье!

И выпил очень крупными глотками. Якобашвили неприязненно следил; кадык его ходил, как бы повторяя полновесные глотки Эрденко.

Мстислав пристукнул бокалом, грузно сел и оказался слишком близко к Лоле.

– Вот так, – сказал он гордо. И с нажимом повторил: – Вот так!

Оторвал от кисти виноградину, бросил в рот, и, давя ее языком и причмокивая, слишком внятно и трезво продолжил:

– Зал был полон. Впрочем, по-другому не бывает.

После чего налил еще фужер и с такой же равномерной страстью выпил. Порозовел, в глазах образовался блеск.

– Самвел-джян! – утрируя армянский акцент, обратился он к классику.

– Что надо? – строго спросил Самвел, не поворачивая головы.

– Вот скажи мне, Самвел-джян! – Эрденко почувствовал, что все внимание переключилось на него. – Скажи мне, старому народному артисту, это ты принимал на Верховном Совете закон против пьянства?

– Я, – еще строже ответил Самвел.

– А зачем ты это сделал, Самвел?

Толстые края ушей Самвела побагровели. Он вскочил и, тыча в свой депутатский значок, прорычал:

– Я этот закон для тебе принимал. Не для себе!

И ушел, саданув балконной дверью.

– Таак, номер первый отстрелялся, – почти любовно констатировал Эрденко.

И принялся за Шапалинского.

– Что, минчанин, развлекали девушку? Стихи читали? Лола, Шапалинский вам читал?

– Ой, – сладким голоском наябедничала Лола. – Читал, Мстислав Романович! Читал. И не только он. Якобашвили тоже.

Стрельнула глазами в мою сторону, мол: оценил? – и замерла с невинным видом.

– А журналист не читал?

– Нет, журналист не читал. Он не умеет. Правда, журналист?

– Куда уж нам.

– А они, – возмутился Эрденко. – Они, по-вашему, читать умеют? Подвывают, тянут гласные… поэты. Давайте лучше я стихи прочту. Вы, Лолочка, какие любите?

– Душевные, – с кокетливой издевкой отвечала Лола.

Эрденко развернулся и уперся в Лолу острыми коленями.

– Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною… А? как сказано? Обнял эти плечи… за спиною…

Он замолчал, нашарил в боковом кармане трубочку, табак и спички; не отрывая глаз от Лолы, закурил. И только выпустив витиеватый сизый дым, продолжил:

– Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною, и увидал, что выдвинутый стул сливался с освещенною стеною…

Читал он, между прочим, хорошо. Низкий уверенный голос осторожно огибал захлесты стихотворных строчек, если нужно – пригашивал бойкую рифму. Что ж, пусть легла бессмысленности тень в моих глазах, и пусть впиталась сырость…

Шапалинский сжался и крутил свой перстенек с неутолимой яростью, как будто закручивал гайку. Трубочный табак приятно пах сушеной вишней, море издавало горький запах соли, Якобавшили и Эрденко препирались, Бродский сдался на милость Ахматовой, Ивана Жданова выталкивал Алеша Парщиков, поперек густых металлургических лесов вставали женщины, сырой земле родные, Лола дразнила мужчин, Эрденко неустанно наливал и не пьянел. Как было принято в те годы, в разговор подмешалась политика – как "Столичная" в густую "Шамахы". Обсудили меченую лысину генсека, сошлись на том, что скоро будет рынок, Советский Союз обновится, появится много товаров, но для этого придется потерпеть… Перескочили на судьбу Юмаева; версий было много, толку мало; Якобашвили притворно качал головой.

Когда Эрденко положил ладонь на Лолину приятную коленку, Шапалинский взвился воланчиком – "я устал, простите!" – и вышел вон.

– Номер два готов, – сказал Эрденко трезвым голосом.

Мы остались вчетвером. Раздраженное веселье охватило нас.

– Лола, вы в детстве играли в бутылочку? – спросил обнаглевший Мстислав и протянул переспелую грушу.

Лола откусила, хлюпнув; сок потек по ее подбородку, губы сделались сладкие, хищные.

– Играла.

– А не хотите повторить сейчас?

– А вам, Мстислав Романович, не поздно? – немедленно спросил Якобашвили. – Внуки небось, все такое?

– Старый конь борозды не испортит.

– Но ведь глубоко не вспашет?

– Так-так, – сказала Лола. – Пошлости начались. Спасибо за чудесный вечер, я пошла.

– Лола, позвольте вас проводить, – галантно предложил Эрденко и глотнул своей горючей смеси.

– Как бы мне самой вас провожать не пришлось, Мстислав Романович. Да и вы, Якобашвили, не того-с. Пускай меня Аверкиев проводит. Тем более, идти недалеко. По лестнице вниз и направо.

13

Лола оказалась девушкой податливой – и непреклонной. Она легко дала обнять себя за талию; мы шли по мокрому тяжелому песку и говорили всякие ничтожные слова. Покинув зону общей видимости, остановились. Лола закинула голову, насмешливо произнесла – "луна!" – и раскрыла губы. Подбородок был липкий, от нее пахло виноградом и портвейном, но целовались мы самозабвенно. Потом, не помню как, мы очутились в номере у Лолы, она лежала на скрипучей пружинной кровати, я сидел на жестком стуле; целоваться стало неудобно, однако ничего другого мне в ту затянувшуюся ночь не предложили.

14

Утром я проснулся у себя – с тяжелой головой, разбитый. Настроение было плохое. Я совершенно не планировал крутить роман с донецкой поэтессой и не понимал, зачем повелся на дешевое кокетство.

Комары обреченно дремали на стенах, простыни были сырыми от пота; на поселок надвигалась духота. В пустой столовой пахло хлоркой, подгоревшей кашей и омлетом. Завтрак был давно окончен, повара гремели сковородками, собирались готовить обед. Выклянчив у них заветренного сыру и остывшего разжиженного чаю, я вышел на закрытый пляж, похожий на империю в миниатюре. Рядом с Улдисом, латышским переводчиком, лежал грузинский драматург Армаз, армянская писательница Анаит о чем-то увлеченно спорила с молдавским литсотрудником Еуженом, а казахские поэты, положив животы на колени, расписывали пулю на троих.

Лола, не скрывая превосходства, устроилась на полотенце вниз лицом и дерзко расстегнула клетчатый купальник. Рядом с ней стояло детское ведерко; в нем плавали гроздья кишмиша. По бокам, как денщики при генерале, сидели Шаполинский и Якобашвили. На мое приветствие они ответили сквозь зубы, а Лола равнодушно помахала ручкой – и снова погрузилась в полусон.

Нам было нечего сказать друг другу. Мы молчали. Волны были плоские и темные, как напластования слюды. Брезгливо встряхивая лапками, вдоль кромки бродили бакланы.

– Здравствуйте! – раздался сладкий низкий голос.

Лола птичьим движением свела руки за спиной и застегнула лифчик. Мы оглянулись: это был Джафар. В начищенных ботинках и в костюме.

– Якобашвили, вы мне будете нужны. Извините нас, товарищи, мы отойдем, оргвопросы обсудим.

Якобашвили молниеносно облачился; они с Джафаром сели в пыльную машину и умчались.

– Куда это они? – спросила Лола.

Вчера она была тревожна и заботлива, сегодня совершенно равнодушна.

– Наверное, Юмаева нашли, – предположил Шаполинский. – В вытрезвителе каком-нибудь.

– Юмаев ничего не пил, – ответил я.

– А вы откуда знаете? – Лола соизволила открыть глаза.

Я рассказал о телефонном разговоре.

– То есть вы знали? И не сказали никому? И даже мне?

– Ну простите дурака. Просто к слову пришлось. И почему на вы?

– А потому. И не спорьте со мной.

– А я и не спорю.

– Вот и не спорьте.

У входа в пансионат я столкнулся с артистом Эрденко. Он опирался на бамбуковую тросточку; выглядел помятым, постаревшим. Соломенная шляпа, допотопные солнцезащитные очки, похмельная небритость. То ли Иов в струпьях, то ли брошенный дочками Лир. Этот мир до него не дорос. Пусть увидит рубище и ужаснется.

15

После обеда я достал свой "Репортер", устроился в кресле под фикусом и стал отлавливать писателей на выходе из столовой. Писатели смешно облизывали губы, цыкали, очищая зубы от остатков пищи, и с готовностью смотрели мне в глаза. Они очень любили давать интервью.

– Как вы сохраняете такую форму? – льстиво спросил я Самвела, заранее посмеиваясь про себя.

– Женщин любить надо, – маслянисто ответил Самвел. – А теперь записывай: партия и правительство…

Обильный телом переводчик Улдис очесывал руки от струпьев экземы и медленно, смущенно шелестел; киргизы были сбивчивы, грузинский поэт клокотал; Шаполинский нажимал на "ч", сверкал глазами и без устали цитировал себя. Я делал вид, что это все невероятно важно, я обязательно использую их монологи, а сам неспешно подводил к одной необходимой мысли: у Советского Союза много недостатков, но зато какое множество культур! И наслушанным радийным ухом отмечал: эту фразу, пожалуй, возьмем. Три минуты, всего три минуты…

Магнитофон уже помигивал контрольным красным – разрядились пальчиковые батарейки, – когда подошла раздраженная Лола.

– Что, не возьмете у меня интервью?

– Вы же не хотели разговаривать?

– Я передумала.

– Уже неплохо. Хорошо, давай попробуем. Лола, вы приехали в Баку с Донбасса. А что на Донбассе читают? Расскажите нашим слушателям.

Лола отвечала закругленным правильным ответом и была похожа на отличницу: теребила юбку и сама себе кивала. Но закончив говорить, хихикнула:

– Аверкиев, ты шо, совсем тю-тю?

– Не понял.

– Кто сейчас на Донбассе читает?! Разве в универе, да и то…

– А чем сейчас там заняты?

– Кто выживает, кто денежки делает. Читают только дуры ненормальные, навроде меня. Да и я уеду рано или поздно.

– Куда?

– А все равно. Может, в Киев. Может, в Москву. Я еще не решила. Как только Костик подрастет, сбегу.

Полагалось, видимо, про Костика спросить. Но почему-то очень не хотелось. Я засуетился, закудахтал: ой, в кассете пленка замоталась, батарейки сдохли, как бы вся работа не насмарку, Лола, извини, побегу исправлять положение, вечером увидимся, пока-пока.

16

Вечером столовая преобразилась. Это был дворец Семирамиды, висячий сад, долгожданный оазис. Тамадой был замотанный, грустный Джафар; они с Якобашвили возвратились к вечеру и снова толком ничего не объяснили. На вопросы отвечали вяло, как врачи в больнице пациентам: что вы, это ложная тревога, был сигнал, возник один вопрос, решаем… Звучали привычные тосты за дружбу народов, за родителей, за перестройку, за Горбачева и товарища Багирова, отдельно за Гейдар Алиича Алиева, ура, за великую советскую литературу, стоя выпьем за прекрасных дам, которые столь пышным цветом, наше троекратное, с оттяжкой, пьем до дна. А в промежутках между обязательными тостами возобновлялся утонченный разговор о Фатали Ахундове и бакинской эскадрилье в Первой мировой…

Когда объевшиеся гости откинулись на спинки стульев, Джафар пошутил:

– Мы, товарищи, покушали, а теперь куушать будем!

И официанты вынесли барашка на гигантском блюде.

Барашек был по-своему прекрасен; конусообразный, глазурованный огнем, со смешными расползающимися ножками. Но в горло больше ничего не лезло; я бескорыстно наслаждался плотоядной красотой стола. Лола снова улыбалась мне глазами, поддразнивала Якобашвили, между делом подошла к Джафару, наклонилась, чтобы чокнуться, и как бы невзначай коснулась грудью, тот расплылся и смутился одновременно, а Эрденко опять накатил.

После утонченной пахлавы гости окончательно осоловели. Мы зачем-то вновь уединились в номере у Лолы, где повторилась сцена из Тристана и Изольды; слюнообмен, живая мякоть языка, опасная близость груди, но ручки, ручки держим при себе, вот так.

Назад Дальше