Обычная еврейская семья - родители и четверо детей - эмигрирует из России в Америку в поисках лучшей жизни, но им приходится оставить дома и привычный уклад, и религиозные традиции, которые невозможно поддерживать в новой среде. Вот только не все члены семьи находят в себе силы преодолеть тоску по прежней жизни… Шолом Аш (1880–1957) - классик еврейской литературы написал на идише множество романов, повестей, рассказов, пьес и новелл. Одно из лучших его произведений - повесть "Америка" была переведена с идиша на русский еще в 1964 г., но в России издается впервые.
Содержание:
АМЕРИКА 1
ПАРЕНЬ С РЕБЕНКОМ 18
КАНТОР С ПЕВЧИМИ 20
ПАПЕНЬКИНА ДОЧКА 22
Примечания 25
Шолом Аш
АМЕРИКА
АМЕРИКА
Меламед Меер после вечерней молитвы в синагоге распрощался со своими товарищами по братству, к которому принадлежал, и вернулся домой, чтобы поужинать с семьей в последний раз перед отъездом в Америку. Дома он застал младшего сынишку, восьмилетнего Иоселе, уже стоящим на стуле у накрытого стола. Увидев отца, мальчик постучал ложкой и крикнул звонким ребячьим голоском:
- Знаешь, папа, что нам мама сегодня сварила? Фасольку, папа!
Мать, Хана-Лея, высунула голову из-за занавески, которой была отгорожена кухня, и на ее совсем уже поблекшем лице показалась улыбка; в глазах, устремленных на мальчика, светилась тихая радость.
Отец с напускной суровостью сказал, обращаясь к сыну:
- Ах ты, сорванец этакий! То, что мама сварила, ты знаешь, а какой нынче раздел Торы читают, ты тоже знаешь?
- Знаю! - не без гордости ответил Иоселе.
- А ну-ка, послушаем!
- "Изыди!" - уверенно ответил мальчик.
- Так чего же ты тут стоишь? - не меняя тона, притворно нахмурился отец.
- А разве я неправильно ответил? - проговорил маленький хитрец.
Но мать, глядящая из кухни на Иоселе, улыбалась, и хотя в улыбке этой, знакомой и радостной, было больше печали, нежели веселья, такой она больше шла Хане-Лее. Постоянное выражение грусти оставило глубокие морщины на ее лице, так что оно невольно то и дело становилось плаксивым. Впрочем, сейчас ее лицо светилось от радости, которую матери доставлял живой ум ребенка.
Тут на плите, от которой она на минуту отвлеклась, что-то закипело и начало убегать. Хана-Лея перестала улыбаться и крикнула своим обычным недовольным голосом, как будто мальчик был в этом повинен:
- Вишь ты, как его еда занимает! Хотелось бы ему так учиться, как лопать хочется!
Но мать, конечно, была несправедлива к сынишке. Для своих шести лет тот слишком мало ел и слишком много учился. Да и вообще жизнь Иоселе была не медом мазана и не как по маслу текла. Тщедушный мальчик с большими яркими глазами, кожа да кости, за свою маленькую жизнь успел испытать уже немало мучений. Это был ребенок, к которому все "прилипало", как говаривала о нем мать. Какая бы болезнь ни гуляла по округе, она первым делом цеплялась к Иоселе. Однако мальчик выпутался из всех скарлатин и тифов и стоял теперь у стола, сжимая в руке ложку.
Отец, подкручивая и поглаживая пейсики Иоселе, посмеивался в бороду и говорил:
- А ты знаешь, сынок, куда папа едет?
- В Америку, - отвечал мальчик.
- А где она, Америка? - спрашивал Меер.
- Далеко, очень далеко! - показывал рукой Иоселе.
Отец взял его за ручку, заглянул в лицо, поправил ермолку, которую купил сыну перед недавними праздниками, и тихо вздохнул.
Эту ласку Иоселе часто вспоминал потом, когда отца не было дома.
Тут дверь распахнулась, и в комнату вбежали двое мальчиков лет восьми. Одетые, как близнецы, в одинаковые длиннополые кафтанчики и шелковые ермолки, они весело смеялись, но, увидев отца, тут же присмирели.
- Ага! Команда явилась! - сказала мать, выглянув из-за печки.
"Команда", успокаиваясь, подсела к отцу.
- Что это вы так рано? - спросил тот.
- Ребе отпустил нас домой - попрощаться с тобой, - ответили оба сразу.
Все притихли.
Только Иоселе, который был младшеньким и потому чувствовал себя всеобщим любимцем, воскликнул:
- Папа едет в Америку! В Америку! Мальчишки не решились засмеяться, хотя обоим этого очень хотелось.
- Чему ты так радуешься? - спросила мать, ставя на стол суп. - Меер, иди мой руки! - обратилась она к мужу.
- А Рохеле ты ждать не будешь?
- Не знаю, чего она так долго не идет.
- Наверное, никак с дядей не сладит! Шутка ли - такая настойчивая, - сказал Меер, подергав себя за бороду и выказав тем самым сочувствие дочери.
Мать словно застыла с миской супа в руках, глядя на мужа. Ей казалось удивительным, что тот, никогда не позволявший себе ласки с детьми и всегда на них покрикивавший, говорит с таким чувством о старшей дочери. Рохл пошла к дяде, чтобы выпросить для отца двадцать пять рублей, которых не хватало на поездку.
Дядя Хаим был младшим братом Меера. В свое время он, вопреки воле всей семьи, женился на разведенной женщине. Сейчас дядя имел добрых несколько тысяч и считался богачом. До последнего времени Меер сторонился брата и не поддерживал с ним никаких отношений, но дела Меера сильно пошатнулись, и необходимость прокормить жену и детей заставляла унижаться и обращаться за помощью к брату-богачу. Однако этой помощи явно не хватало, и Меер, знавший в своем местечке один лишь переулок - от дома до синагоги, решил ехать в Америку, как делали все, кто не мог ничего заработать у себя на родине. Кроме того, там жил кое-кто из родственников. Последние двадцать пять рублей, которых не хватало на шифскарту, он хотел получить у богатого брата, но тот отказал, и тогда Меер отправил к нему старшую дочку Рохеле, которую весь переулок знал как девицу отчаянную и не раз уже выручавшую отца в таких делах. Несмотря на нежный возраст - ей едва исполнилось десять лет, - язычок у Рохеле был хорошо подвешен, и, когда отец вернулся от брата ни с чем, она схватила платок и сказала, что не уйдет от дяди, покуда не получит двадцать пять рублей, без которых отец не сможет уехать в Америку.
Меер не садился за стол; он вышагивал из угла в угол по комнате, дергая себя за бороду и при этом резко мотая головой, словно отгоняя что-то от себя. Он наставлял мальчиков:
- Мать обязательно слушаться! Берл, Хаим! Слышите! Не перечить матери ни в чем! Учиться прилежно! Старательно! А то меня не будет - кто же…
Меер хотел сказать детям что-нибудь ласковое, хотя это было ему совсем несвойственно. Мысли о предстоящей далекой поездке, о том, что его дочь в эту минуту стоит перед дядей и выпрашивает у него деньги, вконец его растрогали, но тут Меер увидел, что Берл сидит, поджав одну ногу под себя, вскипел и начал кричать:
- Глянь, как этот шалопай сидит! Смотри! Ногу спустить, поганец этакий!
- Да, станут они меня слушаться! Жизни моей конец! И на кого ты меня покидаешь? - жалобно спросила жена.
Оба мальчика теперь сидели смирно и чувствовали себя преступниками, чуть ли не покушавшимися на жизнь матери. Они боялись даже шевельнуться.
Только маленький Иоселе с измазанным личиком не переставая стучал ложкой по столу и всему радовался: папа едет в Америку! Папа едет в Америку!
В дом вошла закутанная в платок тетя Шейнделе. Красные пятна, пылавшие на худом лице, говорили о том, что у нее не в порядке легкие; за это тетю звали "краснощекой". Выглядела она так, словно ей предстояло оплакивать покойника. Тетя Шейнделе откашлялась и, оглядевшись украдкой по сторонам, спросила, не здороваясь, будто обращалась к стенам:
- Рохеле еще не вернулась? (Весь город знал об этих двадцати пяти рублях и о поручении, выпавшем на долю Рохл.)
И, не дожидаясь ответа, задала следующий вопрос:
- Еще не ужинали?
А потом сразу еще один:
- Лейбуша пока не было?
Последний вопрос привлек внимание Меера. Лейбуш был мужем Шейнделе и его зятем, с которым он почти не общался, хотя оба они ходили в одну синагогу и ездили к одному и тому же ребе. Дело было в том, что отец Меера в свое время выдал за Лейбуша Гриншпана свою дочь Шейнделе. Лейбуш происходил из очень почтенной семьи и до сих пор был в обиде на тестя за то, что тот не отдал ему всего обещанного приданого и содержал его меньше условленного срока. Хотя все это были дела давно минувших дней, самого тестя вот уже лет восемнадцать на свете не было, а наследства он никому не оставил, все же Лейбуш был сердит на семью жены и до нынешнего дня не мог простить свою супругу. Был он человеком холодным, молчаливым и скрытным. Никто никогда не знал, о чем Лейбуш думает. Тем не менее, он был предан семье жены и по любому поводу - будь то торжество или, упаси Бог, какое-нибудь несчастье - тут же являлся первым. Вот и сейчас, несмотря на то что он с Меером не разговаривает, хотя и встречается с ним ежедневно, Лейбуш, по словам Шейнделе, хотел прийти попрощаться. Меера это немного удивило.
Вскоре открылась дверь, и Рохеле, едва переводя дыхание, вошла в дом. Волосы у нее выбились из-под платка, а в руках она держала смятую бумажку, которую с торжествующим видом подала отцу:
- Пришлось ему все-таки раскошелиться!
Все сразу бросились к ней. Меер, широко улыбаясь, разгладил ассигнацию и, словно нехотя, погладил дочь по голове. Это было так не похоже на обычно строгого отца - девочка к таким нежностям не привыкла, - что она смутилась и покраснела. Меер начал расспрашивать Рохеле, как это у нее получилось.
- А тетя что говорила? - выпытывал он. На радостях Меер поднял Иоселе и шлепнул его по мягкому месту. Мальчику это, видимо, очень понравилось: он заглянул отцу в глаза, будто проверяя, на самом ли деле тот так шутит с ним…
- Тете я ничего не сказала. Я подождала у дверей, пока дядя с кем-нибудь заговорит, и попросила так громко, чтобы все слышали, все, все! О, не такая я глупая, чтобы ходить к тете! - радостно рассказывала девочка.
Ее история всех развеселила, а мать еще сильнее обрадовала дочку, сказав ей:
- Рохеле, подавай на стол!
Отец в эту минуту позабыл о предстоящем далеком путешествии. Все еще держа в руке четвертной билет и радуясь находчивости дочери, он скомандовал мальчикам:
- Мыть руки!
Когда все уже сидели за столом, тетя напомнила о поездке.
Эта тетя вообще имела обыкновение говорить о страшных вещах. Она первая заговаривала о смерти, рассказывала истории о чертях. Дети ее побаивались: нередко тетю видели в одиночестве гуляющей по кладбищу. Кроме того, она всегда ходила закутавшись в платок, а на щеках у нее горели красные пятна как признаки смертельной болезни.
Тетя начала:
- Ох, Меер, и не боишься ты ехать в Америку? Говорят, если человек заболевает в пути, его привязывают к доске и выбрасывают в море…
Рассказывала она об этом с какой-то особенной усмешечкой, которая устрашающе змеилась на тонких, бесцветных губах, а зеленые глаза ее казались колючими. Вдруг тетя раскашлялась и засмеялась дробным смехом:
- Хи-хи-хи!
За столом все на минуту смолкли, слышно было только, как ложки мальчиков звякают по тарелкам.
Откашлявшись, тетя продолжила:
- Кто знает, может быть, они и с моим Пинхасом так же поступили? Вот уже три года, как парень уехал, и ни слуху ни духу о нем.
- Ну, это уже неправда! Портной Генехл сам видел его в Лондоне: играет в карты и работает шапочником, - отозвалась Хана-Лея.
Тетя как-то странно улыбнулась из-под платка.
- У вас это семейное: вы легко забываете друг о друге. Ушел от вас сын и не желает ни слышать, ни помнить о вас… Видали вы такого сына? - никак не могла успокоиться она.
И снова послышался ее необычный кашель, вперемешку со смешком "Хи-хи-хи!", наводившим страх на детей.
Неожиданно, только принявшись за еду, запричитала Хана-Лея:
- Ох, Меер! На кого ты меня покидаешь? Куда едешь? - громко всхлипывала женщина, промокая слезы краем фартука.
Рохеле тоже положила ложку и присоединилась к матери. Отец печально смотрел в сторону, покусывая кончик бороды. Только команда спокойно продолжала орудовать ложками, не придавая особого значения слезам матери.
Иоселе сидел и внимательно заглядывал в мамино лицо. Слова тети о том, что больных на корабле привязывают к доске, хоть он и не совсем представлял себе, как это происходит, произвели на него большое впечатление. Мальчик почувствовал, что тетя рассказала что-то страшное, и его пугали не столько мамины слезы, сколько усмешка и красные щеки тети. Иоселе готов был расплакаться.
Теперь уже тетя стала всех уговаривать:
- Ну, не все же заболевают, не всех же привязывают к доскам.
Однако Хана-Лея уже не могла успокоиться. Все беды и горести, выпавшие на ее долю за всю жизнь (а было их немало), сейчас изливались в этих слезах.
Тут отворилась дверь, и послышалось тихое, печальное приветствие. В комнату вошел высокий мрачный человек лет сорока с хвостиком, бедно одетый, и, ни слова не говоря, уселся в углу.
- Лейбуш, ты?
- Да я, я… - с раздражением ответил вошедший.
Раздражение в его голосе обычно слышалось лишь в тех случаях, когда он обращался к жене или детям, а вообще, это был человек добродушный, никогда и никому дурного слова не сказавший и не повышавший голоса. Все считали его неудачником, ведь за что бы Лейбуш ни принимался, ничего у него не ладилось. Он очень легко уступал, не умел ссориться и торговаться, но со своими родными не мог говорить без раздражения. Никогда Лейбуш ни жене, ни детям ласкового слова не сказал, хотя в глубине души искренно и горячо любил их. Ему казалось, что говорить с женой по-другому - значит подлаживаться к ней, льстить, а ему этого не хотелось. Поэтому все очень удивились, когда дядя заговорил необычным для него ласковым тоном, утешая Хану-Лею:
- Чего тут плакать? Вовсе незачем плакать! Сколько людей едет, и все благополучно приезжают туда. С Божьей помощью и Меер приедет на место живым и здоровым. Тысячи людей едут… Нечего плакать!
Слова эти так подействовали на Меера, что и он заговорил совсем по-другому и обратился к зятю, как если бы они всю жизнь были закадычными друзьями, с легкой насмешкой над женщинами:
- Баба - вот и плачет. На то она и женщина. - И, понизив голос и склонившись к самому уху Лейбуша, добавил: - Да и чего удивительного: в такую-то даль.
- Ясно… Конечно… - соглашаясь, кивал тот.
- Может быть, он нашего Пинхаса встретит… А, Лейбуш? - обратилась тетя к мужу.
- Нашего Пинхаса? Еще чего! Этого негодяя! Окочурился, наверно, давным-давно! - сменил тон Лейбуш, отвечая жене.
Меер начал читать послеобеденную молитву, истово раскачиваясь при этом. Несколько раз он глубоко и горестно вздохнул.
Закончив молитву, Меер поднялся, подошел к Лейбушу и сказал тихо и серьезно, словно оправдываясь:
- У меня, что называется, дошла вода до горла. Иначе я поступить не могу. Может быть, Господь Бог желает, чтобы я испытал горечь изгнания, - ну что ж… Отбуду и эту кару, только бы мои жена и дети имели кусок хлеба, - он указал на свою семью. - Не могу я иначе, Лейбуш. Сделаюсь простым рабочим, другого выхода у меня нет. Здесь это постыдно, а там без разницы…
- Ну а как насчет веры? - спросил зять со вздохом.
- Будем надеяться, что Бог мне поможет. Что ж, когда есть желание остаться евреем, так это всюду можно. Тому, кто хочет…
- Ну конечно! - воскликнул Лейбуш.
- Помнишь, что ребе говорил?
- Да, конечно. С Божьей помощью…
- А что мы еще можем сделать?
В то время как Меер и Лейбуш вели этот разговор, женщины, не питавшие одна к другой чрезмерно горячих чувств, сели в уголок посекретничать. Хана-Лея рассказывала о разводе, о котором судачили в местечке: муж хотел дать развод, а жена якобы не то что слышать - и думать об этом не желала. Шейнделе ее оправдывала и при этом рассказывала какие-то страшные истории. Еще она намекала на то, что нужно соблюдать большую осторожность, потому что "там", в Новом Свете, всякое случается между мужьями и чужими женами… Это сильно напугало Хану-Лею. Рохеле сидела вместе с женщинами, прислушиваясь к их разговору и даже принимая в нем участие, совсем как взрослая. Команда, пользуясь моментом, искала в глазах Зеленой Тети, как они называли Шейнделе, маленьких тонущих человечков. Младший мальчик, Берл, знавший толк в таких вещах, рассказывал о разных колдунах и ведьмах, которые будто бы цепляются за бахрому платка Зеленой Тети, а потом ныряют в ее глаза, словно в море. При этом он показывал на тетины зеленые глаза, которые теперь, при свете лампы, когда Шейнделе рассказывала маме о женщинах в Америке, вводящих в соблазн чужих мужей, и вправду, казалось, скрывали внутри себя множество человечков… Фантазия Берла разыгралась, и он стал рассказывать об океане, о затонувших кораблях, о рыбах и чудовищах, населяющих море, как если бы мальчик видел все это своими глазами. Иоселе впитывал каждое слово и так живо представлял себе все, о чем рассказывал Берл, что испугался и расплакался. Однако никто не обратил на него внимания, и Иоселе вскоре заснул на лежавшем в углу узле с отцовскими вещами. Мальчику снились страшные сны об океане и человечках, которые тонут в глазах Зеленой Тети. Немного погодя команда последовала его примеру и уснула на другом мешке, свесив ноги в сапожках.
Ночь еще расстилала черный полог над землей и заполняла тьмой домишко, когда Меер подошел к деревянной кроватке, на которой спали два его старших сына, Берл и Хаим, и что-то пробормотал себе в бороду. Ночная тьма скрывала его лицо, так что трудно было сказать, изменилось ли в нем что-нибудь. Меер прощался со своими сыновьями. Комната едва освещалась тоненьким фитильком керосиновой лампочки. Лицо Меера пряталось в зарослях бороды, а глаза были прикрыты, когда он гладил головы мальчиков. Сейчас сыновья, при скудном свете, утратив присущее им озорство, меньше всего были похожи на пресловутую команду; они казались двумя тоненькими веточками или телятами, склонившими одну к другой головки, беспомощными и несмышлеными. Отец поправил их ермолочки, свалившиеся во сне, и с закрытыми глазами прошептал слова благословения. Потом он подошел к Иоселе, который, к стыду своему, спал еще в одной кровати с матерью. Отец поглядел на него, вздохнув, наклонился и - о Боже! - поцеловал в макушку.
Он думал, что Иоселе спит, но, когда Хана-Лея, стоявшая рядом, подкрутила фитилек, желая показать отцу личико сына, они увидели, что мальчик проснулся и широко распахнутыми черными глазенками вглядывается в ночь. Тогда отец сказал ему:
- Папа уезжает, Иоселе, далеко уезжает.
Тот молчал, и только внимательный взгляд свидетельствовал о том, что он слушает.
- И некому будет проверять тебя. Так что ты учись, Иоселе, учись прилежно и молись горячо. И маму слушай, Иоселе, потому что папы с тобой не будет.
Мальчик по-прежнему хранил молчание, но понимал, о чем идет речь, и чувствовал теперь себя сиротой. Когда Меер наклонился, чтобы в последний раз его поцеловать, Иоселе прошептал:
- Счастливого тебе пути, папа! - и это означало, что он обещает выполнить все, что наказывал отец.