Биянкурские праздники - Нина Берберова 14 стр.


Да, пришлось ему измениться слегка, чем он лучше нас с вами? Объясняет это наша газета мировым кризисом. Где он произошел, где начал свой расцвет, неизвестно. Может быть, в Америке. Но это только догадка. Но не меняются некоторые вещи, к примеру - наша небьющаяся биянкурская луна или деревянная голова ярмарочного урода, в которую бьют, проверяя свою силу. Но в существе своем разве может стать иной случайная родимая наша глухомань? В существе своем она все та же. И пусть думают, что, мол, и то, и это, и Биянкуру приходит конец. Биянкуру конца-края нет и не будет.

Миша Сергеич был роста небольшого, и именно потому, а не почему-либо другому Соня сомневалась столько лет. "Господи, - всегда думала она, - и почему он такого роста? И может быть, я еще встречу такого же симпатичного, но высокого человека. Ведь он мне абсолютно буквально до плеча". Она жила в Париже, у нее был миллион иллюзий, а он жил в Биянкуре, и у него был миллион терзаний. И месяцев восемь они не виделись, когда она вдруг приехала к нему.

Он пришел домой со скрипкой, и ему сказали внизу, что в комнате у него сидит дама. Дамы к нему не ходили, и он обеспокоился: не жена ли это к нему приехала, с которой он не виделся двенадцать лет? Они расстались в Африке. Оказывается, это была Соня. Худая, бледная, в чем-то нарядном и рваном, она сидела у него на диване.

- Вот так история! - сказал Миша Сергеич, от радости не понимая, что говорит.

- История впереди, - сказала Соня, очень волнуясь, - историю я вам сейчас расскажу.

Он сел на стул, поставив на стол два стакана и бутылку красного вина, ледяного и кислого.

- Алло, алло, - сказал он, - я вас слушаю.

- Говорит Париж, - ответила она, смахивая слезу с ресницы и стараясь, чтобы голос не дрожал. - Я вот уже с лета без места.

Это была история коротенькая, смешная, но с грустным концом. Из продавщиц Соня весной пошла в горничные, в первые горничные конечно, одевала барыню (барыня, оказалось, была когда-то русской), подавала к столу, содержала в чистоте серебро и простирывала время от времени шелковые чулочки. Потом барин деньги проиграл, и все в доме описали. Выходные ей заплатили ковриком и тюлем с окна в столовой. В сентябре осталась она вот так. А сейчас декабрь.

Миша Сергеич предложил ей выпить вина, но она отказалась. Тогда он выпил сам. Помолчав немного, он спросил, умеет ли она петь. Она сказала, что смотря что, и он стал слушать дальше.

Но дальше рассказывать она не захотела. Именно про эти три месяца она не захотела говорить. Она спросила:

- Вы теперь завтракать домой не возвращаетесь? И почему сейчас четыре часа, а вы не на заводе?

- Я переменил профессию, - сказал он, - и в завтрак самая горячая моя работа.

Она смотрела на него длинным, вопросительным взглядом, потом перевела глаза на скрипку, выкрашенную в слишком яркий цвет.

- Вы ходите по дворам? - спросила она.

- Да, я хожу по дворам.

Тут она вынула платок и заплакала.

Плакала она долго, и он не утешал ее, ничего не говорил ей веселого, не пытался сыграть ей бойкий фокстрот или марш "Тоска по родине". И даже выпить не предложил. Молча сидел он и смотрел на ее длинные ноги, на руки, закрывшие лицо, на сверток, который в сгустившихся сумерках казался больше, чем был на самом деле. Когда она выплакалась, он встал, подошел к окну. Пустая площадь, забор, булочная на углу. Все это он уже видел.

- Как исхудали ваши ручки, - сказал он вдруг, - как исхудали ваши ножки.

Если бы кто-нибудь третий слышал это, ему, наверное, показалось бы, что эти слова лишние. В особенности о ножках. Но они были вдвоем, и он сказал еще:

- Это все временное. Будет иначе. Мы придумаем. А пока я схожу куплю чего-нибудь. Будем чай пить.

А на улице была настоящая ночь, какая бывает только днем в декабре, задолго до вечера. Там, налево, стыла река с никому не нужной в это время года набережной, здесь, на площади, возле освещенной колбасной, стоял извечный пропащий человек и смотрел на колбасу. По случаю Нового года изукрашенное окно кондитерской сияло фольговой звездой, золотой и серебряной канителью, а под фонарем стоял саженный детина, предлагая прохожим склеротические розы, цветы на полпути между теплицей и помойкой, схваченные поутру морозом. Они раскупались по случаю праздника, по случаю фольговой звезды и по случаю дешевого шипучего.

В комнате было темно, и Мише Сергеичу представилось, что Сони нет: при свете, однако, оказалось, что она сидит там же, где сидела. И он понял, что ведь убежал он для того, чтобы дать ей возможность уйти без объяснений, если что не так. Но она не ушла, и сверток ее был на месте. Он стал хлопотать с чайником и спиртовкой, красиво выложив на бумажке сыр, ветчину и хлеб. Соня ела. Он сел напротив, он был так счастлив, что ему захотелось объяснить ей одну теорию, но он не знал, как начать.

- И давно это вы ходите? - спросила она.

- С полгода.

- Что же вы играете?

- Классический репертуар. И военные марши. Иногда что-нибудь легкое. Тут есть цыган один, он с гитарой, романсы поет. Мы друг другу не мешаем.

- Вы всегда умели играть на скрипке.

- О, да! - ему захотелось ей рассказать, как в Питере, когда он был студентом в психоневрологическом институте, у них был свой оркестр, но он решил, что расскажет когда-нибудь после.

Долго он смотрел на нее, не зная, взять ее за руку или нет.

- Теория у меня такая, - наконец сказал он и положил свою руку на ее. - Боже, как исхудали ваши пальчики! - Соня дрогнула, но не двинулась. - Теория такая: на эту землю мы уже не вернемся… Ах боже мой, не плачьте, я же говорю вам веселое! На эту землю мы не вернемся, а другую мы не знаем и вряд ли узнаем. Из этого приходится исходить.

Две слезы капнули на ветчину из Сониных глаз.

- Вы вдумайтесь в то, что я говорю. Это очень важно.

Она кивнула головой.

- И если вы отдохнете немножко… впрочем, об этом потом.

Она молча и задумчиво смотрела на него. Он подвинулся к ней.

- Я могу переменить репертуар.

Она молчала.

- Я могу перейти на романсы. Если вы согласитесь петь. Это совсем не страшно. И, знаете, я уверен, что это только временно.

Она кивнула головой и улыбнулась.

- Я сейчас, когда шел с площади, видел, как двое катят лоток, муж и жена, со всякой дрянью лоток, они у завода вечером торгуют. Так, знаете, дружно его катят, руками схватились прочно, цепко, как друг в друга.

- Нам не позволят.

- Тогда мы что-нибудь другое выдумаем.

Она смотрела на него долго, и он почувствовал, что она смотрит нежно, что она в первый раз в жизни смотрит на него нежно.

- А не холодно? - спросила она тихо.

- Иногда холодно, но вместе теплее.

Она думала о чем-то довольно долго и вдруг улыбнулась.

- Я так намыкалась за последние недели. Абсолютно. Буквально.

- Вы мне все расскажете.

- Может быть.

И он понял, что она осталась с ним. И что вот это - начало их жизни.

А против шлагбаума с красным огнем уже горели фонари. И вот подняли его, и люди потекли наружу. Заиграл граммофон в том кафе, где собирались ярмарочные карлики и женщина с бородой согреться кто чем у цинковой стойки. В половине девятого на площади должно было начаться представление.

Там протянули канат, чтобы отгородить сцену от публики, в центре поставили на булыжники истертый ковер, разложили гири для размалеванного атлета, цирковой дурак прогуливал ученых собачек. Народ начнет собираться с восьми часов. И пользуясь тем, что народу будет ждать скучно, друг Миши Сергеича пришел со своей гитарой, сел на ящик и цыганским своим голосом запел:

У меня есть усики,
У Маруси - косыньки.
Наша жизнь пройдет напрасно:
По одной полосыньке.
У меня есть усики,
У нее - волосики.
Наша жизнь пройдет бесцельно:
Прогремят колесики, -

и уже собирал деньги в шапку.

1934

Последние первые
(Роман)

Глава первая

20 сентября 1928 года, утром, между девятью и десятью часами, случились три события, положивших начало этой повести: Алексей Иванович Шайбин, один из многочисленных героев ее, появился у Горбатовых; Вася, горбатовский сын, детище Степана Васильевича и Веры Кирилловны и сводный брат Ильи Степановича, получил письмо из Парижа от приятеля своего Адольфа Келлермана, с важными известиями об отце; и, наконец, на ферму Горбатовых, в широкую долину департамента Воклюз, пришел нищий странник с поводыркой.

Имени этого человека никто не знал. Кто он был? Какой дорогой пришел к нынешним своим странствованиям? В прошлом году, весной, проходил он здесь, и его уже знали в окрестности; тогда еще был он зряч, шел один, надвинув на глаза старую кубанку, пыля белой пылью и кланяясь встречным. Он долго беседовал с Ильей и с самой Верой Кирилловной, пил, ужинал, заночевал. Но поутру ни Вася, ни сестра его Марьянна странника уже не видели. Он ушел на заре, благословив дом, сад, хлев, где стояли волы, и чердак, где спал Илья. Говорили потом, что ушел он на запад, а вернее, что и на юго-запад, за Тулузу, к казакам, осевшим в тех краях.

Теперь он был слеп, и та же кубанка сползла ему на косматые брови. Синий рубец шел поперек лица, борода не росла на щеках; видно было, что некогда полковой врач зашил ему лицо наспех, кое-как приладив оборванные куски немолодой смуглой кожи. Был он высок, грозно худ, его штаны военного образца во многих местах были в красных заплатах - возможно, что то были куски чьих-то тоже военных штанов, но французских, некогда знавших защиту Вердена. Странник шел, положив сухую жесткую руку на плечо поводырки. Это была черноглазая девочка лет двенадцати и звали ее Анюта.

Они остановились у ворот, и старик снял шапку. Девочка заглянула за низкую каменную ограду. Там увидела она фруктовый сад, гряды, дом с пристройками, частью закрытый коренастыми ивами. В тишине и прохладе утра стоял он низкий, выжженный солнцем за долгое лето, с крыльцом, обращенным на север, с приземистыми зарослями спаржи, а дальше, за синею тенью неживых кипарисов, простирались вспаханные поля, готовые к озимым.

Это было человеческое жилье, созданное как бы не в борьбе с природой, а заодно с ней. Солнце было уже высоко в безмятежном небе, и птицы быстро пролетали в его блеске, словно прошивали его мгновенной, краткой иглой.

Вася и Марьянна подошли к самым воротам, хотя дела у обоих было по горло; круглые соломенные шляпы, твердые, как жесть, сдвинули они на затылок, руки их были в земле.

- Вы бы спели что-нибудь, - сказала Марьянна, - откуда вы? - И она стала разглядывать Анюту, ее длинную пеструю юбку, тонкую ленточку, завязанную вокруг головы.

Странник поклонился низко, неторопливо.

- С Дордони, милая барышня, - сказал он, - с Дордони идем на юг, на Саянь-реку, в жаркие места, к добрым людям, а весною обратно, к своим, летовать. А там - что Бог пошлет. Нас знают.

Вася подошел еще ближе, лицо его было в поту.

- А зачем это вы ходите? - спросил он.

Анюта испуганно взглянула на него. Сердце ее забилось от страха, что придется уйти и не увидеть того, к кому шли, ради кого сделали крюк в сторону от шоссе, мимо реки и мельницы. "Как могут эти люди спрашивать! Как смеют!" - подумала она.

- Ходим мы, голубчик мой молодой, - ответил странник, - потому что стары да слепы работать. Добрым людям поем, с добрыми людьми беседу ведем и на Господа Бога своего не жалуемся.

Марьянна слегка пожала плечами и усмехнулась.

- Почему вы так странно говорите? Нам говорили, что вы образованный человек, не то священник.

Анюта в тоске бросилась к старику.

- Дедушка, пойдем, дедушка? - зашептала она, дергая его за рукав. - Пойдем, дедушка милый, в другой раз придем!

Нищий взял ее за плечо, но не пошел, куда она его тянула, - он сделал два шага к ограде, проводя палкой глубокую борозду в придорожной пыли.

- Неправду сказали вам, добрая барышня, - ответил он, и слюдяные глаза его заблестели, - я не священник. И ни доктором, ни инженером не был тоже. Впустите нас посидеть на вашем крылечке; в ваших местах, я знаю, крылечки всегда в тень смотрят; а если у Веры Кирилловны найдется для нас водица, очень мы ей с Анютой благодарны будем.

И он внезапно поклонился в пояс.

Марьянна открыла ворота, странник прошел между ней и Васей, Анюта вела его. Он шел величественно, без той мрачной суетливости, которая столь часто присуща слепым. Медленно прошли они между грядами к дому; время от времени нищий поднимал правую руку с худенького плеча Анюты и крестил плавным крестом и гряды, и дом, и кривые, обмазанные стволы груш. Мешок за его плечом висел неподвижно, мешок был военный, как и штаны. Имени этого человека никто не знал.

Марьянна поглядела ему вслед, снова усмехнулась и наклонилась к торчащим из земли росткам.

- Что ж, пойдем, послушаем, - сказал Вася, - или тебя больше ничто уже и не касается?

Он вытер рукавом мокрое лицо и выжидательно посмотрел на нее.

- Нет, не касается, - ответила Марьянна неохотно. - Мне нечего слушать. А ты иди.

В сонном лице Васи что-то шевельнулось; он взглядом скользнул по марьянниной спине, по сборчатой черной юбке, деревянным башмакам.

- А я письмо нынче от Адольфа получил, - сказал он угрюмо, - оно тебя не касается?

Марьянна повернула к нему скуластое, веселое лицо.

- Что ж он, зовет тебя?

- Зовет. Он об отце пишет. Приехал старый Келлерман и хочет со мной свиданья. Отыскался отец, большую должность занимает.

Марьянна всплеснула руками и испуганно взглянула на брата.

- Ай да Горбатов! - вскричала она. - Через Келлермана нам весть подает, тебя сманить хочет!

Вася сел с ней рядом, обхватил колени рукой.

- Пора мне ехать, - сказал он твердо, - отец зовет, требует, чтобы хоть кто-нибудь из нас вернулся. Старый Келлерман сначала стал было Илью от Адольфа требовать, да тот ему прямо сказал, что об этом и речи быть не может. А я… ведь я уже целый год как хочу туда, и Адольф меня зовет. Пишет, что в два дня бумаги справят.

- Целый год! - протянула Марьянна.

- Я и не обманывал. Мама это знает, Илья знает тоже. Не могу я здесь, мой путь домой, к отцу, и здесь наши общие цели с Келлерманом, - он опустил голову. - Знаю, что Келлерману хочется отцу угодить, но не все ли равно, Марьянна? Я, может быть, и без него бы поехал.

- Не поехал бы!

- Не знаю. Мне здесь невозможно. Отец там с Келлерманом заодно работает и сидение наше здесь презирает. Поеду - будут деньги, будет жизнь, какая захочу. Я эту не выбирал. И, знаешь, мне необходимы, то есть совершенно необходимы корни.

- Илья говорит, что у нас должны быть воздушные корни.

- Илья всегда скажет так, что не знаешь, что ему ответить. А отец там шишка, прислал Келлермана в Париж торговать, через месяц обратно. Ты пойми, что я целый год ждал этого, ждал, что отыщется Горбатов, позовет. Сколько Адольф меня томил!

- Это он и обработал тебя, он и посылает за корнями. Подлец он, твой Адольф, да и Горбатов хорош! Выманивать, соблазнять… Эх, Васька, автомат ты какой-то, ей-богу!

Я бы на месте Ильи заперла тебя на чердаке, да сама в Париж отправилась требовать, чтобы Келлерманы отступились. Если не оставят тебя в покое - жаловаться надо. Тут навоз возить, а ты ехать!

Вася помолчал.

- И вправду, Вася, дай Илье в Париж съездить, дождись его. Все дело в твоей безвольности. Тебя прельщает, что в два дня паспорт готов, что, не смейся, прямой вагон до Негорелого ходит, я знаю. Старый Келлерман, видно, выслужиться перед Горбатовым хочет, сынка ему сулит вернуть, сынку корни обещает… Да лучше бы уж Горбатов пропал совсем, больше бы от него осталось. И неужели мама не говорила с тобой?

- Маме что говорить? Все, что она скажет, будет меньше того, что она делает. Если, говорит, ты не видишь, к чему вся наша жизнь, не могу тебе помочь; если не понял, для чего мы так живем, - Бог с тобой, когда поймешь - вернешься. А Горбатова, говорит, я проклинаю.

Вася встал и в тоске заломил руки.

- Уходи, - сказала Марьянна, пригибаясь к земле, - права она. И почин-то не твой, а мерзавцев, с которыми Горбатов заодно. Уходи.

Вася поджидал, но Марьянна не выпрямилась, и он медленно отошел от нее. Земля облепила ему деревянные башмаки. Он заложил руки за спину. Колебался, куда бы пойти, и неуверенно пошел к дому. Дверь кухни была широко раскрыта, Анюта сидела на пороге и тонкими пальчиками перебирала кисть темного, пыльного винограда. Из кухни доносился мирный, негромкий голос странника.

Но Марьянна сквозь несомкнутые пальцы ясно видела, куда пошел Вася. Как только он скрылся в кухне, она вскочила, опустила подоткнутую юбку, вытерла подолом руки, поправила шляпу на коротких густых волосах и выбежала за ворота.

На дороге в этот утренний, но уже горячий час не было никого. Спокойно лежал в пыли нетронутый след почтового велосипеда, прожужжавшего здесь с час назад. Черные поля, полосы скошенных в третий раз лугов были пустынны и безуханны по-осеннему. Марьянна побежала сперва осторожно, потом все быстрей; потом, добежав до шоссе, она понеслась стрелой по старой, печальной меже, стуча тяжелыми башмаками на ремешках. Она пролетела мимо жнивья, миновала край старой фермы; тявкнула собака, мокрое белье прошелестело по ветру. Она добежала до рощи и там остановилась. Что-то хрустнуло в ветвях.

- Габриель! - тихо позвала она.

Где-то шли коровы, звеня колокольчиками, молодые дубки пахли вечной свежестью провансальских долин.

- Габриель, - повторила Марьянна, стараясь не дышать слишком громко, не ступать слишком тяжело. И в ту же минуту она увидела на земле кепку. Габриель спал, положив голову на заднее колесо велосипеда. Марьянна кинулась к нему и в самое ухо закричала:

- Габриель! - так, что он привскочил, с размаху обхватил ее за шею и притянул ее к себе. Он пахнул хвоей и простоквашей, и она с силой поцеловала его.

Передник его, надетый на одно плечо, был, как обычно, весь в кровяных пятнах, хохолок на голове - припомажен. Его мелкие зубы и ранние усики до безумия нравились Марьянне, и она села на кочку, чтобы все это видеть. Волнение и счастье преобразили ее лицо.

- Что же сказал отец? - спросила она по-французски, с легким провансальским акцентом, как говорила всегда, как научили ее соседи. - Ты говорил с ним?

- Отец сказал "да", - ответил Габриель, лукаво поглядывая на нее. - Он сказал "да", но спросил, в кого именно я влюблен: в тебя или в Илью?

Марьянна покраснела.

- Что же ты ответил?

- Черт подери, в тебя! Тогда он засмеялся и сказал, что, по его сведениям, я влюблен в Илью, так, по крайней мере, говорят в городе, да и про меня одного.

- Так он сказал "да"? - повторила Марьянна задохнувшись.

Назад Дальше