В гостинице, где комнаты сдавались и на час, и на два, все время слышались шаги, голоса, хлопали двери. Дождь за окном шел не переставая, дождь мелкий, теплый и долгий, под однообразный шум которого пришла ранняя, осенняя ночь. Она надвинулась чернотою неба и светом движущихся огней. В сырой, алый туман убежали концы улиц. Город стал стихать. Пронзительный звонок кинематографа дозвонил, автомобили стали в очередь на углу, дожидаясь конца представления. Пробежал час затишья. Потом внезапно завертелись двери ночных ресторанов; нищие стали на углах плакаться ночным прохожим, переходящим из одних освещенных дверей в другие, и девушки собрались по три, по четыре под навесами кофеен. По большей части это все были крестьянские девушки, с большими, до сих пор красными руками, густыми волосами и широкими бедрами. Они ни за что не вернулись бы к себе на родину, к коровам и птичьему помету. Они выкрикивали непристойности, и мужчины трусливо отбегали от них.
Было около полуночи, и над "Занзибаром", в вышине черно-зеленой темноты, мигала выпуклая световая вывеска; она мигала один раз в полминуты - это привлекало прохожих и мучило в бессонницу венеролога, жившего в первом этаже. Анри метался между столиками и стойкой, где стояла проволочная подставка с крутыми яйцами и едва начатый, кирпичного цвета ростбиф. Анри носился взад и вперед с зеркальным подносом и салфеткой - нет, не первой чистоты!
Огни семи цветов отогнали ночь в небо, туда, где над крышами мутная, дождливая луна ходила за красными облаками. Поймали пьяного. Две женщины сидели за столиком и плакали, их имена безразличны нам - их звали Берта и Наташа. Обе плакали над письмом. Анри выпросил у них марку - у него не было такой марки; на ней был изображен матрос с "Авроры", но пойдите, объясните Анри, что значит "Аврора". Бог с ним!
В Шполе, в убогой, крохотной Шполе, опять за налоги терзали отца, мать, тетю Цецилию, сестру Деборочку и Гришу, надежду семьи. А торговля весь год не шла, торговля резиновыми подошвами и медными пуговицами - важно для т. т. военных. Отца посадили в тюрьму, имущество описали. И когда же этому конец, Наташа? Или уже не будет конца, Наташа? И деньги, которые она им послала, отняли, Наташа… Всех жалко, и папу, и Деборочку, и Гришу, надежду семьи… Ты знаешь, что такое Шпола, Наташа?
Наташа плачет очень тихо и все время, надо или нет, сморкается. Что такое Шпола? Нет, она не знает. Она никогда ничего не видела, кроме Константинополя и Парижа, и то в Константинополе ей было всего двенадцать лет. А России она почти не помнит. Еще видела она Биарриц, куда завезли ее и бросили.
- Ты не плачь, Берточка, - говорит она сквозь слезы и прячет лицо. - Смотри, два господина смеются над нами. Ты не плачь, никого не жалей, тебе самой тяжелее всех, я всегда утешаюсь, что нам с тобой тяжелее всех.
- А сама плачешь, - шепчет Берта. - Не могу я так. Куда пойдут они теперь, куда денутся? Мама кипятком руку обварила, шить не может, тетя Цецилия слепнет, на операцию денег нет. И неужели же это не кончится раньше, чем на том свете?
Она облокачивается на стол, еще глубже надвигает черную шляпу с блестящей пряжкой, подбирает меховой воротник темного пальто. У нее нежные, белые руки и сильно накрашенное, миловидное еврейское лицо.
Наташа вынимает пудреницу. Они сидят молча, прижавшись друг к другу, как две птицы, уставив воспаленные глаза в рекламу эльзасского пива.
- Тебе еще тяжелее, - говорит Берта, собравшись с силами. - Мои хоть далеко, а твои близко.
- Молчи уж! - Наташа перебирает Бертины перчатки, трогает Бертину сумку. Все это вещи, сто раз ею виденные, знакомые и родные, как свои собственные, купленные вдвоем, после долгих вычислений и обсуждений, и при виде их опять хочется долго и горячо плакать.
- Была у них сегодня, - говорит Наташа. - Пришла, села у двери, курить хочется - боюсь. Отец лежит, Александра III портрет вырезал, на стену повесил; до первого припадка дома будет, а там опять в больницу свезут, а то соседи жалуются. Мать говорит: если бы ты того англичанина не упустила, жили бы мы теперь где-нибудь в собственном доме, под Ниццей, например. Попрекнула меня беззаботной жизнью. Я ушла.
Берта закрывает глаза.
- А потом что, Наташа? - спрашивает она очень тихо.
- Когда потом?
- Вообще потом, через пять лет?
- Вероятно, то же самое.
Опять они прижимаются друг к другу. Проходит много времени. Кое-кто рядом заплатил и ушел, пришли другие.
- Знаешь что? - говорит вдруг Наташа. - Закажем яичницу.
Берта улыбается мелкими ровными зубами, кивает. Да, это лучшее, что можно придумать. Еще хорошо бы заказать пива.
Анри стелет салфетку, со звоном и грохотом бросает вилки, перец, хлеб; пиво, как лед; яичница стрекочет на сковородке. Девушки начинают есть так, как научились здесь, в Париже, где жизнь трудна и сурова: чтобы ни одна крошка не пропала даром, чтобы все, за что будет заплачено, прошло бы в их пищевод, в их кровь.
- Может быть, заказать салат? - спрашивает Берта.
Им подают салат и к нему судок с маслом, уксусом и горчицей. Ах, какое утешение самим заправлять салат! Только надо быть осторожной, чтобы ни один листик не выпал из белой, прохладной мисочки.
Дверь распахивается; отряхивая маленький зонтик, горделиво и весело входит Меричка.
- Здравствуйте, Анри, какая противная погода! Берта, ты уже здесь, ты ужинаешь? Да что у вас за лица?
Ах эта Меричка, ничего от нее не скроешь!
Она расстегивает шубку и показывает новое платье, фисташковое, с оборкой и серебром, - чудное платье! Восхитительное! Она сегодня в нем пела, и смотрите, туфли к нему подошли, как нельзя лучше, старые, позапрошлогодние туфли, за семьдесят франков куплены, - есть такое место.
Ах, эта Меричка, никого-то у нее нет, какая она счастливая!
Она крутится у столика так, что все начинают на нее смотреть: и господин с дамой, и тот, что один, и те двое мужчин (ни одного из них нельзя назвать господином), что сидят рядом, давно молчат и слушают.
Наконец Меричка садится.
- Начнем ужинать сызнова, - говорит она и стучит агатовым кольцом о столик. Для начала она велит убрать грязную посуду и платит за пиво, яичницу и салат Берты и Наташи. Потом долго читает засаленную карточку и выбирает самое необыкновенное блюдо.
- Они вывезли пианино, - говорит Берта, все еще о своем, - то самое пианино, Наташа. Там одно "ре" было с трещинкой, и когда она играла Листа (в черном фартуке и с косой), оно рассеивало ее. Пианино вывезли, а косу отрезал парикмахер.
Мужчины уставились на них и не сводят глаз. Провинциалы какие-то! Лучше не смотреть в их сторону. Только Наташа время от времени поднимает глаза, ей почему-то приятно смотреть на того, что помоложе; у него по шву распоролся пиджак на плече, тесен он ему, что ли?
И тогда походкой легкой, с лицом печальным и неподвижным входит в "Занзибар" Нюша Слетова. На ней кротовая шуба - единственное, что есть у нее на целом свете. Она глазами обводит ресторан и видит всех, кого ей надо видеть.
- Анри, - говорит она, еще ни с кем не поздоровавшись, - сдвиньте эти два столика. Алеша, познакомьтесь с Меричкой, Бертой и Наташей. И вы, Илья…
Вслед за Нюшей входят еще трое, они тоже из "Aux horomes des Boyards", один из них с гитарой. И тогда придвигают третий столик, чтобы всем было куда сесть. Шайбин решается наконец сказать "здравствуйте".
Он сам бы, конечно, не пришел сюда, в эту ночь, в эти огни, это Илья привел его. Илья так и сказал: "Нюша назначила мне свидание", - и этим с самого начала дал цель и смысл всему проведенному вместе вечеру. Сперва они довольно долго просидели у Шайбина в номере, почти разговаривая, куря и читая вечернюю газету. Потом, в сильнейший дождь, они вышли, проблуждали по бульвару, пока не вымокли. В первом часу пришли они в "Занзибар" и здесь долго слушали всхлипывания двух девушек и их русские разговоры. Илья, со вспухшей жилой посреди лба, сидел неподвижно, в рассеянности, уставившись в лицо Наташе - что так ее смущало. Шайбин пил и постепенно бледнел, морщины, шедшие от крыльев тонкого носа его к подбородку, делались похожими на два черных шнурка. Эти разговоры, эти жалобы были здесь те же, что и три года назад. Да и как могли они измениться? Здесь никто друг другу помочь не мог.
Те, что пришли вслед за Нюшей, все трое были заняты гитарой, которую один из них держал у живота. Это был человек, когда-то известный в России; его тяжелый нос и огромные восточные глаза украшали обложки цыганских романсов. Сейчас от лица старого спившегося человека остались одни густые, поднятые над переносицей с особым, трагическим выражением брови. Цвет лица у него был темно-оливковый, громадная нижняя челюсть напоминала челюсть мертвой лошади, вместо голоса изо рта его исходил хриплый шепот, то высокий, то низкий, какого требовала нескончаемая мелодия, полная лирических фермато.
Двое пришедших с ним, один - в черкеске, с красным лицом, сильно выпивший, в нечищеных чувяках, другой в смокинге, по всей видимости, танцор, из тех, которых нанимают за плату, - оба наклонились к нему, полуприкрыв глаза и впивая всею ночной душевной расслабленностью минорные ходы каких-то цыганских вариаций. Певец большими зеленоватыми и сильно волосатыми пальцами перебирал струны, время от времени приостанавливаясь и делая глупое, удивленное лицо: ишь, мол, как оно вышло! Словно на его блестящем веку ему ни разу не случалось брать именно этого аккорда, не случалось идти этим рядом щемящих душу звуков.
В селеньи, у большой дороги,
Цыганку барин полюбил,
И сердце, полное тревоги,
В один аккорд с гитарой слил,
- в десятый раз повторил он хрипло, и на длинном лице его опять и опять отразилось волнение, из мутных глаз готовы были потечь слезы.
- Ах ты, черт! А ну-ка еще раз, Карпуша! - шмыгая носом, вскрикивал человек в черкеске. - И до чего это тонко сказано: в один аккорд с гитарой слил! Ведь это даже не всем понятно, а? Правду я говорю, Леша? Не всем понять, какому-нибудь грубияну не понять: нужны были десятки поколений с аристократическим вкусом всего эдакого носового, глазового, ротового, чтобы я мог это понять!
Эта речь окончательно заглушила голос Карпуши, он и не пытался бороться с черкеской.
- Был голос, да нету больше голоса, братцы, - поник он внезапно, и в минутной тишине раздался глубокий, уже почти старческий вздох.
Но из сидевших рядом никто на этих троих не обращал внимания. Девушки не сводили с Ильи глаз - всем троим он сразу ужасно понравился. Нюша распахнула шубу, от нее слишком сильно запахло духами.
- Вот это Илья Горбатов, - сказала она, указывая на Илью пальцем. - У него оттого такое румяное лицо, что он все морковь ест. Он, кроме того, знает, как сделать счастливым. Вы бы, Илья, торговали рецептами "в чем счастье", деньги бы нажили.
Меричка засмеялась - и нельзя было сказать, искренне ей весело или она притворяется: так хорошо она это делала.
- А мы разве не знаем? - воскликнула она сквозь смех. - Берта, мы тоже могли бы торговать рецептом.
Берта покраснела.
- А это вот - Алексей Иванович Шайбин, - опять сказала Нюша, - он ничего не знает и знать не хочет, и до рецептов ему дела нет.
Шайбин сидел рядом с Ильей и, как и тот, ничего не ответил. Он только стремительно опустил напряженный взгляд, чтобы не догадались, что он все это время думал о другом.
- Помните, - сказал он наклоняясь к Илье, очень тихо, но так, словно никого вокруг не было, - помните, я вас в вагоне спросил: что вы с ней будете делать, в случае, если я соглашусь? Вы мне не ответили.
Илья медленно повернулся к нему, лицо его потемнело.
- Не вам ее тащить на себе отсюда, - сказал он, едва разжав губы. - Думайте о себе: вам должно быть все равно, что будет с нею, иначе и вы станете ходить сюда с гитарой.
Шайбин побледнел еще больше, девушки смотрели на него с досадой.
- Почему вы приехали из Африки, - спросила Берта, - разве там плохо?
Шайбин не слышал вопроса, Илья ответил за него:
- А вы разве тоже из Африки, коли знаете, что там плохо?
Нюша сдвинула брови.
- Илья, скажите им, откуда вы. Карпуша, слушайте! Леша!
- Я из деревни, - сказал Илья с опаской.
- Из какой деревни? - спросила Наташа.
В лице Нюши мелькнуло нетерпеливое желание, чтобы разговор этот наконец "склеился", она почти повелительно смотрела на Илью и вовсе не замечала Алексея Ивановича.
- Что же вы в деревне, на даче жили? - спросил Карпуша, приятно осклабясь.
- Нет, я там круглый год живу.
- Слабы здоровьем?
- Нет, я работаю там.
Опять все замолчали; Карпуша любезно сказал "а мы - здесь" и опять взялся за гитару. Но Нюша заставила его притихнуть.
- Да кто вы такой? - спросила Меричка.
- Я - фермер, - Илья вдруг смутился и покраснел.
- Это что же такое? - опять осмелилась спросить Наташа.
Теперь на него смотрели глаза всех, он не знал, куда ему деваться. "Нет, разговору, верно, так и не склеиться, - подумала Нюша. - Илью не заставишь говорить, пропадешь с ним. Ничего-то он не умеет. Вот, зажал руки между колен и уставился в стол. Он, может быть, просто отвык разговаривать и сидит теперь так, будто потерял всякую возможность соображать".
- У меня там дом, волы, земля арендована, - сказал он наконец, словно выжал пудовую гирю. - Огород есть. Разве вы не слыхали, сейчас много русских так живут…
- В газетах писали, - сказал Леша.
- Да, да, вот именно, там иногда пишут. Так вот, значит, и я, а хотите - и вы можете.
Все молчали.
- А пианино у вас есть? - спросила Берта, широко открыв глаза.
Шайбин внезапно поднял голову. Он, казалось, ничего не слышал, что делается вокруг него, он опять наклонился к самому уху Ильи.
- А как же хромота моя? Вы заметили, я ведь хромаю немного. Помешает это?
Илья вздрогнул, но ни за что на свете не оглянулся бы он на Шайбина.
- Нет, - отрывисто пробормотал он, - не помешает.
Нюша начинала уставать от нетерпения, оставалось так мало времени. Теперь ей было ясно: это Шайбин мешает ему говорить и думать. Она не удержалась.
- Да рассказывайте же связно, Илья, - беспокойно сказала она, ища встретиться с ним глазами. - Мы для того пришли сюда, - солгала она, не краснея, - нам интересно послушать про вашу жизнь и теории ваши (ведь у него теории есть!). Неужели вам так-таки ничего не может прийти в голову?
От звука голоса Шайбин очнулся.
- Старинная русская привычка - в кабаке о жизни и России говорить, о всяких теориях, - произнес он, дернувшись. - Неужели и вы, Илья, не свободны от этого проклятия, ведь это теперь просто моветоном сделалось, ей-богу!
- А коли вся наша жизнь - кабак и моветон? - вскричал обиженным голосом человек в черкеске. - Коли кабаком дышим?
Леща тотчас успокоил его, даже не взглянув на Шайбина. Карпуша сидел над гитарой, осоловев окончательно.
- Простите меня и не шумите, бога ради, - сказал Шайбин поспешно. - Рассказывайте, Илья, только что же это за "правда" ваша, если ее можно и монмартрским девицам преподносить, и в Лиге Нации обсуждать?
Но удивительно, как до Шайбина и до тяжелых слов никому не было дела! Никому, кроме Берты, вдруг покрасневшей и закусившей губу. Но она не посмела раскрыть рот.
"Неужели он меня к ним ревнует?" - мелькнуло в мыслях Ильи, и он почувствовал смущение.
- Алексей Иванович потому так говорит, - сказал он, передвигая на столе предметы, - что ему все это давно известно: я ему надоел с моими разговорами.
- Как, вы с ним говорили об этом? - спросила Нюша тревожно. - Вы, может быть, предлагали ему…
- Нет, я ему ничего не предлагал.
Илья почувствовал, как легкая, горячая рука Шайбина легла ему на руку.
- Ни слова обо мне, - прошептал Алексей Иванович.
Этот шепот показался Илье шепотом сообщника, он испугался, что кто-нибудь мог его услышать, что по этому поводу догадаются о том повороте шайбинской жизни, о котором сегодня первый намек дал ему Деятель.
- Хорошо, я расскажу вам, как мы там живем, - начал Илья, чтобы окончательно покрыть Шайбина. - Я расскажу вам, хоть и знаю, что вам это вовсе уж не так любопытно, как говорит Анна Мартыновна… И если вам спать не хочется?
Нюша благодарно взглянула на него, девушки придвинулись друг к другу, и Наташа положила руку на плечо Берте. Илья попросил подать еще пива.
- Подождите, дайте мне уйти, - сказал вдруг Шайбин. - Мне нечего вас слушать, я пойду домой спать. Я, собственно, совершенно перестал спать последние ночи, я даже порошки в аптеке купил.
Алексей Иванович осторожно стал выбираться со своего места, в лице у него был мир, какого Илья еще не видел; он без улыбки поклонился всем и отдельно Нюше. Под всеобщее молчание он пошел к дверям.
Мысль, мелькнувшая в уме Ильи в это мгновение, была отчетлива, и отчетливостью и своевременностью для него совершенно необычайна. "Неужели же и я умею соображать, когда надо"? - тут же удивился он самому себе. В один миг вынул он из кармана огрызок карандаша, оторвал край лежащей на столе вечерней газеты и, быстро написав на ней несколько слов, протянул Алексею Ивановичу. Тот неспешно взял его и сунул в правый наружный карман пиджака. Но, выйдя из "Занзибара" на улицу, где к этому времени кончился дождь и где шины автомобилей шелестели по мокрому асфальту, он остановился.
На краю газеты был написан адрес господина Расторопенко. Шайбин два раза перечел его. Судьба Алексея Ивановича решалась.
Между тем Илья начинал свой рассказ. Он почти совсем не смотрел на Нюшу, он обращался то к Меричке, то к Берте, он обращался даже к Наташе, чьи взоры опять восторженно начали следить за ним. Карпуша и человек в черкеске пили пиво, в дремоте положив локти на стол, Леша макал в коньяк кусочки сахара. Анри, по причине того, что в этот поздний час других посетителей не было, стоял за стулом Мерички и, крутя пальцами за спиной, смотрел Илье в рот. Ему казалось, что некоторые слова он вот-вот поймет - они ускользали от него, он гонялся за ними.
Илья рассказывал не совсем так, как хотелось Нюше: ни единым словом не обмолвился он о мыслях своих, о которых с такой охотой говорил недавно Деятелю. Он долго и весело рассказывал о Габриеле и Марьянне, о том, как приезжала к ним летом ярмарка и они вместе ездили верхом на корове, о том, как с этого все у них началось; он говорил о Сен-Дидье, где люди чинно гуляют по праздникам, о господине Жолифлере и о том, как, увидав Марьянну верхом на корове за спиною сына, господин Жолифлер в тот же день, поздно ночью, пришел к ферме Горбатовых и заглядывал в окна: ему хотелось знать, что за люди эти русские; и как он увидел Марьянну под лампой, в фартуке, с бусами на шее и наперстком на пальце, и как она полюбилась ему.