Но мне не хочется писать биографию Вилли. Она для того времени вполне обыденна. Он был беженцем из утонченной Европы, пережидавшим войну в тихой заводи. Мне было бы интересно описать его характер, если бы мне только это удалось. Ну, например, самым удивительным в Вилли было то, как он садился и тщательно продумывал все, что предположительно могло с ним произойти в ближайшие десять лет, а потом начинал заблаговременно разрабатывать планы. Для большинства людей труднее всего понять, как кто-то может постоянно обдумывать, какие непредвиденные обстоятельства могут возникнуть в ближайшие пять лет. Это принято называть приспособленчеством. Но на свете очень немного настоящих приспособленцев. Для этого требуется не только ясное понимание самого себя, что встречается довольно часто; но и мощная упрямая движущая сила, что встречается редко. Например, все пять военных лет каждую субботу, утром, Вилли пил пиво (которое он ненавидел) с человеком из Отдела уголовного розыска (которого он презирал), потому что рассчитал, что именно этот человек скорее всего станет высокопоставленным чиновником к тому времени, когда ему, Вилли, понадобится его помощь. И ведь он оказался прав, потому что, когда война закончилась, именно этот человек помог Вилли пройти натурализацию задолго до того, как это оказалось возможным для других беженцев. И следовательно, Вилли смог покинуть колонию на пару лет раньше, чем остальные. Как выяснилось, он решил вернуться не в Англию, а в Берлин; но если бы он выбрал Англию, тогда ему бы понадобилось британское гражданство и так далее. Все, что он делал, было отмечено этим тщательно просчитанным планированием. И все же делал Вилли это настолько неприкрыто, что в это никто не мог поверить. Мы, например, считали, что сотрудник Отдела уголовного розыска просто по-человечески ему очень симпатичен, но он стесняется признаться в том, что ему нравится "классовый враг". И когда Вилли в очередной раз говорил: "Но он же мне пригодится", мы добродушно смеялись, считая это проявлением маленькой слабости, которая делала его образ более человечным.
Потому что, конечно же, мы считали его бесчеловечным. Вилли у нас играл роль комиссара, интеллектуального предводителя коммунистов. И это при том, что он был самым типичным представителем среднего класса из всех, кого я знала. Под этим я подразумеваю глубинно и инстинктивно присущее ему стремление к порядку, правильности и сохранению всего того, что его окружает. Я помню, как Джимми смеялся над ним и говорил, что если бы в среду Вилли возглавил успешный революционный переворот, то уже в четверг он бы учредил Министерство Общепринятых Моральных Принципов. На что Вилли отвечал, что он социалист, а не анархист.
В нем не было никакого сочувствия по отношению к эмоционально слабым, к обездоленным или же к неудачникам. Он презирал тех, кто позволял своим личным переживаниям нарушать течение жизни. Что не означало, что он не был способен ночи напролет разбираться с проблемами кого-то, кто попал в беду, и давать ему советы; но эти его советы, как правило, оставляли у страдальца ощущение, что он, страдалец, человек никчемный и не вполне адекватный.
Вилли был воспитан на самых традиционных понятиях верхнего среднего класса, какие только можно себе представить. Берлин конца двадцатых - начала тридцатых годов; атмосфера, которую он называл упадочнической, но которой он в значительной мере жил и дышал; немного традиционной гомосексуальности в возрасте тринадцати лет; совращение со стороны горничной, когда ему было четырнадцать; потом вечеринки, гоночные автомобили, певички из кабаре; сентиментальная попытка перевоспитать проститутку, о чем он теперь говорил с сентиментальным цинизмом; аристократическое презрение по отношению к Гитлеру; и всегда - много денег.
Даже здесь, в колонии, и даже тогда, когда он зарабатывал всего несколько фунтов в неделю, он одевался безупречно; он умудрялся выглядеть элегантно в костюмах, сшитых за десять шиллингов каждый у индийского портного. Вилли был среднего роста, худощав, слегка сутулился; его голову покрывала шапка абсолютно гладких блестящих черных волос, которых с годами становилось все меньше и меньше; у него были высокий бледный лоб, удивительно холодные глаза зеленоватого цвета, обычно скрытые за упорно наведенными на собеседника стеклами очков, и крупный, авторитарного вида нос. Когда люди говорили, он терпеливо слушал, поблескивая стеклами очков, а потом снимал очки, открывая всем свои глаза, которые сначала беспомощно и невидяще мигали, привыкая к окружающему миру, а затем внезапно делались узкими, зоркими и критичными, и тогда он начинал говорить, говорить с той надменной и самоуверенной простотой, от которой аж дух захватывало у всех, кто его слушал. Таков был Вильгельм Родд, профессиональный революционер, который впоследствии (когда ему не удалось получить хорошее и хорошо оплачиваемое место в одной лондонской фирме, на что он рассчитывал) отправился в Восточную Германию (заметив с присущей ему брутальной прямотой: "Говорят, они очень хорошо живут, автомобили с личными шоферами и всякое такое") и стал весьма высокопоставленным чиновником. И я уверена, что чиновник из него получился в высшей степени толковый и энергичный. И я уверена, что Вилли проявляет человечность. Там, где это возможно. Но я помню, каким он был в "Машопи"; я помню, какими все мы были в "Машопи", - ведь сейчас все эти годы ночных разговоров и разнообразных мероприятий в нашу бытность существами политическими кажутся мне не столь показательными с точки зрения понимания нашей сути, как время, проведенное в "Машопи". Хотя, конечно, как я уже говорила, все это было так только потому, что мы находились в политическом вакууме и у нас не было ни малейшей возможности проявить свою политическую ответственность.
Троих юношей из лагеря объединяло только то, что все они носили военную форму, хотя они и были хорошо знакомы еще с Оксфорда. Все трое открыто признавали, что, как только закончится война, настанет конец и их нежной дружбе. Иногда они даже открыто признавали и то, что они не особенно друг другу нравятся; признания эти делались в легкой, жесткой, самокритичной и насмешливой манере, которая была характерна для всех нас на том жизненном этапе, - для всех нас, кроме Вилли, чья уступка духу времени в отношении тона или стиля общения заключалась в том, что он давал свободу другим. Это был его способ участия в анархии. В Оксфорде эти трое были гомосексуалистами. Когда я пишу это слово и смотрю на него, я понимаю, какой мощный потенциал беспокойства в нем сокрыт. Когда я вспоминаю тех троих парней, какими они были, их характеры, я не испытываю никакого шока, не чувствую ни малейшего беспокойства. Но при виде написанного слова "гомосексуалисты", - ну да, мне приходится подавлять в себе неприязнь и беспокойство. Как странно. Я уточню значение этого слова здесь, добавив, что полтора года спустя они уже шутили по поводу своей "гомосексуальной фазы развития" и, смеясь, удивлялись сами себе и тому, что они делали что-то исключительно потому, что это было модно. В их компании было человек двадцать, связанных весьма непринужденными отношениями, все они слегка увлекались левыми идеями, слегка занимались учебой и наукой и постоянно вступали друг с другом в легкие любовные отношения всех возможных видов и комбинаций. И опять же, сформулированное таким образом описание их жизни становится слишком пафосным. Это было самое начало войны; они ожидали, когда их призовут; оглядываясь назад, понимаешь, что они намеренно пытались создать в себе настроение безответственности, это было неким социальным протестом, и секс был его составной частью.
Самым ярким и заметным из них троих был Пол Блэкенхерст, и связано это было исключительно с его обаянием. В "Границах войны" этот юноша послужил мне прототипом для "доблестного молодого пилота", исполненного энтузиазма и идеализма. На самом деле в нем не было вообще никакого энтузиазма, но он производил такое впечатление из-за того, как живо и тонко он реагировал на любые нравственные или социальные аномалии. За его обаянием и тем изяществом, с которым Пол делал буквально все, скрывалась присущая ему холодность. Это был высокий, хорошо сложенный юноша, довольно крепкий, но легкий и проворный в движениях. У него было круглое лицо, круглые ярко-синие глаза, необыкновенно белая и чистая кожа, прекрасной формы нос, слегка припорошенный веснушками на переносице. Мягкие густые волосы непослушной волной спадали на лоб. На солнце его волосы сияли как чистое легкое золото, в тени делались коричневатыми, с тепло-золотистым отливом. У него были безупречной формы брови, с тем же, что и волосы, сияющим золотистым отливом. На всех, кто встречался на его пути, Пол смотрел почтительно, во взгляде его пронзительно синих глаз светились исключительное внимание, серьезность, вежливый вопрос; он даже слегка наклонялся навстречу собеседнику, стараясь выразить неподдельную искреннюю заинтересованность. У него был глубокий голос, при первом знакомстве Пол как бы ворковал со своим собеседником, мягко и почтительно. Мало кому удавалось не подпасть под обаяние этого восхитительного молодого человека, смотревшегося (разумеется, не по его воле) столь патетично и трогательно в форме военного летчика. У большинства людей уходило очень много времени на то, чтобы понять, что Пол над ними смеется. Мне не раз доводилось наблюдать, как до разных женщин, и даже мужчин, постепенно доходит смысл его слов, произнесенных нараспев, тягуче, с тихой и спокойной жестокостью. Люди испытывали шок, белели как мел, и всё смотрели и смотрели на него, не в силах поверить, что человек такой сверкающей непорочности способен изрекать столь преднамеренно грубые и оскорбительные вещи. На деле он был невероятно похож на Вилли, но только одним своим качеством - высокомерием. То было высокомерием высшего класса. Он был англичанином, из хорошей семьи, необычайно умным. Его родители были мелкопоместными дворянами; отец его был каким-то там сэром, не помню его имени. Пол излучал абсолютную, непоколебимую уверенность в себе, заложенную в него на каком-то, казалось, клеточном уровне, что случается, когда человек вырастает в хорошо обустроенной традиционной семье, никогда не знавшей лишений. Представители его многочисленной "семьи", - а говорил он о ней, разумеется, насмешливо, - были преизобильно представлены во всех кругах высшего света Англии. Бывало, он говорил, растягивая слова: "Лет десять назад я бы мог сказать: Англия принадлежит мне, и я это знаю! А что теперь? разумеется, война положит всему этому конец, не так ли?" И его улыбка давала нам понять, что он ни на секунду в это не верит и что он надеется, что и нам хватит ума не поверить его словам. Существовала договоренность, что по окончании войны он получит хорошую должность в Сити. Об этом Пол тоже говорил по своему обыкновению насмешливо. Он говорил: "Если я удачно женюсь, - и в уголках его красивого рта играла удивленная усмешка, - я буду капитаном индустрии. У меня есть ум, есть образование, я из хорошей семьи, все, что мне нужно, - это деньги. Если я не женюсь удачно, я буду лейтенантом, разумеется, это гораздо веселее: выполнять приказы, да и ответственности поменьше". Но все мы понимали, что он будет, по меньшей мере, полковником. И что самое удивительное, все эти разговоры происходили тогда, когда "коммунистическая" группа была на пике своего развития. Один человек - в комнате для заседаний нашего комитета, совершенно другой - в кафе после заседания. И все это не было чем-то поверхностным, как это может показаться, поскольку, если бы Пол оказался вовлеченным в такое политическое движение, где его талантам нашлось бы достойное применение, он остался бы в этом движении до самого конца; точно так же, как Вилли, которому не удалось оказаться у руля модного и процветающего бизнеса, стал выдающимся коммунистическим администратором. Да-да, оглядываясь назад, я понимаю, что все аномалии и весь цинизм того времени были лишь отражением различных возможностей.
А тем временем Пол отпускал шутки по поводу "системы". Нет нужды говорить, что он совершенно не верил в "систему", и его насмешливое к ней отношение было искренним. Входя в роль будущего лейтенанта, он поднимал на Вилли свои безупречно ясные синие глаза и плавно цедил: "Но я же не теряю времени даром, ты не находишь? Я же не зря наблюдаю за товарищами? Я буду на сто очков впереди своих соперников, других лейтенантов, правда? Да, я буду знать и понимать врага. Возможно, тебя, дорогой Вилли. Да". На что Вилли, как бы нехотя, отвечал улыбкой, теплой и уважительной. Однажды он даже сказал: "Тебе-то хорошо, тебе есть к чему возвращаться. А я беженец".
Вместе им было очень хорошо. Хотя Пол скорее бы умер, чем признался (находясь в роли будущего офицера индустрии), что испытывает к чему-либо серьезный интерес, его увлекали и завораживали наблюдения и размышления над историей человечества, поскольку он испытывал интеллектуальное наслаждение, изучая парадоксы, - а именно так, как совокупность парадоксов, он понимал историю. И Вилли разделял его страсть к истории, но не к парадоксам… Я помню, как однажды он сказал Полу: "Только настоящий дилетант может воспринимать историю как последовательность невероятных событий", и как Пол ответил: "Но, мой дорогой Вилли, я представитель вымирающего класса, и кто как не ты должен понять, что я не могу себе позволить смотреть на историю как-то иначе, правда?" Пол, вынужденный бóльшую часть своего времени проводить с офицерами, которых он в основном считал идиотами, скучал по серьезным беседам, хотя, разумеется, он бы никогда прямо об этом не сказал; осмелюсь даже предположить, что он примкнул к нашей группе в первую очередь именно потому, что мы предоставляли ему такую возможность. Другая причина заключалась в том, что он был в меня влюблен. Ведь тогда мы то и дело поочередно влюблялись друг в друга. Ведь мы были, как пояснял Пол, "просто обязаны влюбляться как можно больше и как можно чаще, учитывая то время, в которое нам довелось жить". Он говорил это не потому, что думал, будто его убьют. Ни на мгновение он не допускал такой мысли. Он с математической точностью всё рассчитал: сейчас его шансы выжить были намного выше, чем во время битвы за Британию. Его готовили к полетам на бомбардировщиках, что было менее опасно, чем полеты на истребителях. Кроме того, один из его дядюшек, как-то связанный с высшими эшелонами руководства военно-воздушных сил, навел справки и распорядился (или как-то иначе это устроил), чтобы Пола направили служить не в Англию, а в Индию, где потери были относительно небольшими. Я думаю, что Пол действительно был человеком "без нервов". Иначе говоря, его нервы, как бы обложенные подушечками безопасности, нежно и заботливо настроенные на спокойный лад с самого его рождения и благополучного детства, не имели такой привычки - слать сигналы тревоги. Те люди, которым довелось с ним летать, рассказывали, что он всегда был абсолютно хладнокровен, точен, уверен в себе. Прирожденный летчик.
Этим он отличался от Джимми Макграта, который тоже был прекрасным летчиком, но который мучился чудовищным страхом. Проведя день в воздухе, Джимми приходил в отель со словами, что он тяжело заболел на нервной почве. Он честно признавался, что, терзаемый тревогой и страхом, он ночью не может заснуть. Он доверительно и очень мрачно сообщал мне о своем четком предчувствии, что его завтра убьют. И на другой день он звонил мне из лагеря, чтобы сказать: предчувствие его не обмануло, потому что фактически он чуть было не "угрохал свою машину" и выжил только по счастливой случайности. Все летные учения были для него непрекращающейся пыткой.
И все же Джимми летал - и, судя по всему, хорошо - на бомбардировщиках, летал он до самого конца войны и летал он над Германией, как раз тогда, когда мы методично превращали немецкие города в руины. Он больше года летал почти без перерыва, и он выжил.
Пол погиб накануне того дня, когда он должен был покинуть колонию. Он получил назначение в Индию, как и обещал ему дядя. В тот последний вечер мы устроили вечеринку. Когда Пол выпивал, он обычно не терял контроля над собой, даже если притворялся, что дико накачался вместе со всеми нами. В тот вечер он напился по-настоящему, и до такой степени, что Джимми и Вилли носили его на руках и даже укладывали в ванну, чтобы он хоть немного пришел в себя. С восходом солнца он пошел в лагерь, чтобы проститься там с друзьями. Как позже рассказал мне Джимми, Пол стоял на взлетно-посадочной полосе, все еще в полубреду от бродивших в нем винных паров, в глаза ему били лучи восходящего солнца, - хотя, разумеется, Пол и тогда оставался самим собой и ничем не выдавал своего состояния. Рядом заходил на посадку самолет, он приземлился и остановился в нескольких шагах от Пола. Пол повернулся, в глаза ему бил ослепительный солнечный свет, и шагнул прямо в пропеллер, почти невидимый в этом сиянии солнца. Ему отрезало ноги до самого паха, и умер он мгновенно.