Призрак уходит - Рот Филип 11 стр.


ОН: И что могло стать этой более значительной причиной?

ОНА: Стремление избежать муки.

ОН: Какой муки?

ОНА: Муки присутствия.

ОН: Вы говорите о себе?

ОНА: Возможно. О муке присутствия здесь и сейчас. Да, именно так можно точнее всего описать то, что толкает меня на крайние меры. Но у вас речь шла не просто о "здесь и сейчас". О присутствии как таковом. О невозможности присутствия при чем угодно.

ОН: Вы знаете повесть, которая называется "Теневая черта"?

ОНА: Джозефа Конрада? Нет. Помню, как мой приятель однажды рассказывал мне о ней, но сама не читала.

ОН: Первая фраза: "Только у тех, кто молод, бывают такие мгновения". Конрад потом называет их "безрассудными". И объясняет, что это такое, на первых нескольких страницах. Сначала: "Безрассудные мгновения" - предложение из двух слов. Далее: "Я говорю о моментах, когда в разгаре молодости людей вдруг начинает тянуть к безрассудным поступкам, таким как вдруг взять и жениться или без всякой причины бросить свою работу". Так он это описывает. Но безрассудные моменты бывают не только в молодости. Безрассудным был мой приход сюда вчера вечером. Следующим безрассудством - желание вернуться снова. Старости тоже знакомы безрассудные моменты. Отъезд из города был моим первым безрассудным поступком, возвращение - вторым.

ОНА: Билли уверен, что потакает моему безрассудству, так как, веди он себя иначе, я утону в депрессиях и страхах. Но в том, что это момент безрассудства, не сомневается. Я никогда не считала, что склонна к отчаянию. Противно думать, что могу совершить что-то под гнетом отчаяния.

ОН: Надеюсь, вам понравится в деревне. Мне будет вас недоставать.

ОНА: Но это же ваш дом. Вы сможете приезжать. Вспомните, что забыли взять что-то нужное, приедете, останетесь на ланч.

ОН: Или вы вспомните о забытом и приедете в город.

ОНА: Разумеется.

ОН: О'кей. Сегодня вы помягче, чем вчера. Не смотрите как на врага за то, что я не слушал бушевское вранье.

ОНА: Я вела себя мерзко?

ОН: По-моему, я вам не слишком понравился. А может, даже внушал страх.

ОНА: Конечно внушали. Я еще в колледже читала ваши книги, и теперь продолжаю. Может, укрывшись в дебрях Беркшира, вы этого не знаете, но многим моим сверстникам (смеется), и тем, кто еще моложе, и тем, кто старше, вы даете недостающее. Мы восхищаемся вами.

ОН: Действительно, я уже много лет не вижу реакции публики. И все это мне неизвестно.

ОНА: Но я только что объяснила.

ОН: И все-таки это мне неизвестно. Но узнать, что вы мной восхищаетесь, приятно, ведь и я испытал восхищение, едва познакомившись с вами.

ОНА (изумленно): Вы испытали восхищение? Почему?

ОН: Не хочется так говорить, но "придет день, и вы это поймете".

(Она смеется.)

ОН: Похоже, постмодернисты любят смеяться.

ОНА: Если мне что-то кажется смешным, я смеюсь.

ОН: Смеетесь надо мной?

ОНА: Над ситуацией. Вы встали в позу моего отца. Придет день, и я это пойму. Скажите, удовольствие в процессе или в результате? Я говорю о творчестве. Нарочно меняю тему.

ОН: В процессе. Радость от результата короткая. Приятно взвесить на ладони толстую рукопись, приятно получить сигнальный экземпляр. Берешь его в руки, кладешь на место, снова берешь - и так сотни раз. Я, например, кладу его рядом с собой, когда ем. Беру с собой в постель.

ОНА: Мне это знакомо. Когда напечатали мой рассказ, я спала с "Нью-Йоркером" под подушкой.

ОН: Вы очень обаятельны.

ОНА: Спасибо. Благодарю вас.

ОН: Поэтому я и живу в деревне.

ОНА: Да, понимаю.

ОН: Мне больно снова быть в Нью-Йорке, и наша беседа тоже приносит боль. Мне лучше уйти.

ОНА: Ну что ж. Кто знает, может, мы еще увидимся наедине и снова обо всем поговорим.

ОН: Нет, милый друг, с меня достаточно.

ОНА: Я хотела бы стать вашим другом.

ОН: Почему?

ОНА: Потому что вокруг нет людей, похожих на вас.

ОН: Но вы меня не знаете.

ОНА: Не знаю. Но такой интеркоммуникативности у меня не было ни с кем.

ОН: Вам что, необходимы эти термины? Вы же писательница - бросьте эти "интеркоммуникативности"!

ОНА (со смехом): У меня не бывает таких разговоров. У меня нет таких отношений.

ОН: В мыслях не было поучать вас. С чего, собственно? Извините.

ОНА: Все в порядке. Если вы захотите снова встретиться и побеседовать, наберите свой собственный телефонный номер. Звоните когда угодно.

ОН: Можно подумать, что я заглянул не в рубрику "Аренда", а в рубрику "Знакомства": "Весьма привлекательная, начитанная, с высшим гуманитарным образованием периодически доступна для доверительных бесед…" Похоже, я нашел больше чем просто квартиру.

ОНА: Возможно, еще и друга.

ОН: Но эта дружба мне не по силам.

ОНА: А что вам по силам?

ОН: Немногое. То ценное, что я утратил, создает сложности, которых не одолеть усердием и прочим в этом роде. Вы меня понимаете?

ОНА: Не совсем. Вы сетуете на возраст или на что-то более конкретное?

ОН (смеясь): Думаю, только на возраст.

ОНА: Да, понимаю. Теперь.

ОН: Это меня убивает, так что я все-таки ухожу. И даже не поддамся искушению поцеловать вас.

ОНА: О'кей.

ОН: Это не привело бы ни к чему хорошему.

ОНА: Согласна. Но рада, что вы меня навестили. Я очень этому рада.

ОН: Вы женщина-вамп?

ОНА: Что вы! Нет. Совсем нет.

ОН: У вас есть муж. Есть любовник. А теперь вы хотите приобрести еще друга. Вы коллекционируете мужчин или они включают вас в свои коллекции?

ОНА (смеясь): Думаю, я коллекционирую их, а они - меня.

ОН: Вам всего тридцать. Много мужчин в вашей коллекции?

ОНА: А "много" - это, по-вашему, сколько? (Снова смеется.)

ОН: Я спрашиваю, сколько мужчин вы собрали в копилку с момента выпускного бала в колледже и по сей день, когда данная вам способность соблазнять прибавила к ним и меня… Но вы сейчас ребячитесь, словно не понимаете, что вам дана эта способность. Разве никто никогда не рассказывал вам о ней?

ОНА: Рассказывали. А смех вызван тем, что если в копилке вы, то я просто не понимаю, о каком счете идет речь.

ОН: Да, я в копилке.

ОНА: Но вы мне даже не позвоните. Не поцелуете. Увидимся один раз, в присутствии мужа, когда будем обмениваться ключами. О чем же тут говорить?!

ОН: О том, что такая встреча прожжет меня насквозь.

ОНА: Я вовсе не хотела обжигать вас. Если так получилось, мне жаль.

ОН: А мне жаль, что не смог обжечь вас.

ОНА: Вы доставили мне удовольствие.

ОН: Я уже говорил, это меня убивает. И я могу только одно: заставить себя уйти.

ОНА: Спасибо, что вы здесь были.

На у лице, по дороге в отель, обдумывая эту мысленно сыгранную им сцену - а он чувствует себя актером, репетировавшим фрагмент из несуществующего спектакля, и, прежде всего, потому, что в ней видит актрису, очень чуткую, умную молодую актрису, которая внимательно слушает, идеально владеет собой и с полным спокойствием отвечает на поданные реплики, - он вспоминает вдруг сцену из "Кукольного дома", когда молоденькая Нора, красивая жена Торвальда Хельмера, испорченная, легкомысленная кокетка, вызывает к себе на минуту смертельно больного доктора Ранка. Свет тускнеет, комната делается меньше, один-два экипажа проезжают мимо окон, и город словно тает, а все вокруг этой пары сгущается и темнеет. Они вдвоем, это время отдано им, и они разговаривают. Все так пронизано вожделением так грустно. Прошлое давит на них своей тяжестью, хотя и он, и она мало знают о прошлом друг друга. Ритм этой сцены, вся эта тишина и то, что в ней таится. Оба в отчаянии - у каждого оно свое. А для него эта последняя, окрашенная отчаянием сцена разыграна с прелестно одаренной актрисой, лукаво выдающей себя за начинающую писательницу. Начальная сцена пьесы "Он и она" - о желании, искушении, любовной игре и агонии (неизменной подспудной агонии), импровизация, оборванная в высшей точке и обреченная на умирание. У Чехова есть рассказ "Он и она". Кроме названия, он не помнит совсем ничего (может, и нет такого рассказа), хотя слова совета о том, как надо писать такие рассказы, совета, данного в письме совсем молодым Чеховым, помнит даже сейчас. Письмо восхищавшего его писателя, читанного им в двадцать с небольшим лет, все еще живо в памяти, хотя время и место встреч, назначенных накануне, он забывает мгновенно. "Центром тяжести, - пишет Чехов в 1886 году, - должны быть двое: он и она…" Так должно быть. Так было. И больше не будет.

Наполовину упакованная дорожная сумка по-прежнему стояла на комоде, там, где я ее бросил, помчавшись на Семьдесят первую Западную. Мигавший огонек показывал, что меня ждет телефонное сообщение, но я не стал узнавать, от кого оно, потому что, едва войдя в комнату, сразу же кинулся к небольшому письменному столу у окна, выходившего на запруженную машинами Пятьдесят третью улицу, и, снова воспользовавшись гостиничным блокнотом, со всей доступной мне скоростью зафиксировал в нем не прозвучавший в реальности диалог между мной и Джейми. Записывая в "хозяйственной" книге то, что сделал, и то, что еще предполагаю сделать, я приходил на помощь своей слабеющей памяти. Запись этого не произнесенного диалога фиксировала то, чего не было, ничему не могла помочь, ничего не смягчала, никуда не вела, и все же - как и в ночь выборов - мне показалось необходимым, войдя к себе в комнату, сразу же записать диалоги, которых мы не вели, но которые значили больше происходивших в действительности, так как воображаемая Она гораздо больше соответствовала своему характеру, чем это было бы по силам Ей реальной.

Но ведь боль и так трудно вынести, так зачем обострять ее с помощью вымысла, зачем прибегать к яркости, какую редко ощущаешь, или не ощущаешь вовсе в нормальной жизни? Кое-кому это необходимо. Для этих очень-очень немногих обострение боли и усиление яркости ощущений, возникающих едва ли не на пустом месте, создают подлинную опору, и непрожитое, предполагаемое и в конце концов напечатанное на бумаге становится той жизнью, которая только одна и имеет значение.

3
В СОЗНАНИИ ЭМИ

Сняв телефонную трубку чтобы выяснить наконец, что там за сообщение, я узнал голос, который случайно услышал в прошлый четверг при выходе из клиники, - юный голос состарившейся Эми Беллет. "Натан Цукерман, - сказала она, - твой номер был в записке, брошенной мне в почтовый ящик чудовищным надоедой по имени Ричард Климан. Не знаю, захочешь ли ты ответить и вообще помнишь ли меня. Мы виделись в пятьдесят шестом, в Массачусетсе. Зимой. Я училась у Э. И. Лоноффа в Атена-колледже. Но в момент нашей встречи уже работала в Кембридже. А ты, тогда начинающий писатель, жил в Куасейской писательской колонии. В тот вечер мы оба были гостями Лоноффа. Заснеженный вечер в Беркшире тысячу лет назад. Если ты не захочешь откликнуться, я пойму". Она продиктовала номер телефона и дала отбой.

И я снова не стал ни о чем размышлять - даже о том, что толкнуло Климана на этот непонятный поступок и чего, собственно, он ожидал, сводя меня с Эми Беллет. Мысленно отмахнувшись от Климана, я не начал гадать, что заставило слабую женщину, не то выздоравливающую, не то умирающую от рака мозга, позвонить сразу, как только она узнала, что я здесь, рядом. Не задумался, почему сам мгновенно захотел откликнуться, хотя вроде бы собирался оставить обреченные попытки улучшить свое положение и поскорее вернуться домой - к жизни, более соответствующей моим ограниченным возможностям.

Я набрал ее номер как шифр, дающий возможность вернуться к полноте жизни, которая была нашей; я набрал его, словно надеясь обратить время вспять и сделать это так же легко и просто, как запускаешь таймер на панели кухонной плиты. Сердце опять застучало с удвоенной силой, но причиной было не предвкушение мига, когда расстояние между мною и Джейми Логан окажется не больше вытянутой руки, а воспоминание о черных волосах и черных глазах Эми, о решительном выражении ее лица тогда, в 1956-м, - мгновенно всплывшее отчетливое воспоминание о ее легкости, очаровании, о быстроте ее ума, всецело поглощенного Лоноффом и литературой.

Слушая телефонные звонки на другом конце провода, я вспоминал, как сидел в кафетерии и смотрел на нее, стащившую с головы застиранную красную шапочку от дождевика и обнажившую страшный череп, шрамы, оставленные на нем злым невезением. Слишком поздно, пусть она борется сама, подумал я тогда и, заплатив за кофе, вышел, не нарушив ее одиночества.

Теперь я сидел в стандартном номере "Хилтона", безликом, лишенном даже намека на индивидуальность, но решение позвонить ей перенесло меня почти на полвека назад, когда, глядя на эту необыкновенную девушку, говорившую с чужеземным акцентом, я, желторотый юнец, ощущал в ней способность открыть мне все тайны мира. Я набрал ее номер, чувствуя себя шизофренически расщепленным, впрочем, не больше и не меньше, чем любой из нас, набрал как неоперившийся юнец, с которым она познакомилась в 1956-м, и как невероятный свидетель той встречи, в которого превратился к 2004-му. И все-таки никогда еще я не был дальше от того юнца, с его сумбурным и наивным идеализмом, ранней серьезностью, взволнованным любопытством и дерзкими, но анекдотически не удовлетворенными желаниями, чем в ту минуту, пока ждал, приложив трубку к уху, ее ответа. Когда она ответила, я плохо понимал, кого надо вообразить на том конце провода: тогдашнюю Эми или теперешнюю? Голос излучал свежесть юной девочки, готовой закружиться в танце, но скальп, изуродованный скальпелем хирурга, был слишком страшен, чтобы о нем забыть.

- Я видела тебя в закусочной на углу Мэдисон и Девяносто шестой, но постеснялась подойти, - сказала Эми. - Ты теперь такой важный.

- Важный? Только не в тех местах, где я живу. Как твои дела, Эми? - спросил я, скрыв, что, оглушенный невероятной переменой ее облика, тоже постеснялся подойти к ней. - Я в подробностях помню тот вечер, когда мы все познакомились. Тот снежный вечер пятьдесят шестого. Выяснил, что формально он так и остался мужем своей жены, только прочтя некролог. До этого был уверен, что вы с ним поженились.

- Нет, так и не поженились. Он не смог. Но это ничего не значит. Мы прожили вместе четыре года, в основном в Кембридже. Год провели в Европе, потом вернулись. Он много писал, иногда читал лекции, заболел, умер.

- Писал роман, - подсказал я.

- Ему было почти шестьдесят, а он впервые в жизни взялся за роман. И роман свел бы его в могилу, если бы лейкемия не справилась с этим раньше.

- Почему так?

- Из-за сюжета. Когда покончил с собой Примо Леви, все говорили, что причина - Освенцим. А я думаю, что причиной была попытка написать об Освенциме, труд, вложенный в эту последнюю книгу, яркое описание всех этих ужасов. Каждое утро садиться за такую книгу - это убило бы любого.

Она говорила о книге Леви "Канувшие и спасенные".

- И Мэнни был так же несчастен. - Я назвал его "Мэнни" впервые в жизни. В 1956-м я был Натан, она - Эми, а он и Хоуп - мистер и миссис Лонофф.

- Все так сошлось, что сделало его несчастным.

- Значит, и для тебя это было тяжелое время, хотя вы оба получили то, к чему стремились.

- Время было тяжелым. По молодости лет я думала, что он стремился к тому же, к чему и я. А ему только казалось, что он к этому стремится. Как только он от нее избавился и мы наконец-то остались вдвоем, все сразу же изменилось: он стал подавленным, раздражительным, отчужденным. Его терзала совесть, и это было ужасно. Когда мы жили в Осло, бывали ночи, в которые я лежала рядом не шевелясь, просто парализованная отчаянием. Иногда я молилась, чтобы он умер во сне. Потом он заболел, и снова началась идиллия. Словно вернулись времена, когда я у него училась. Да, - повторила она, подчеркивая то, что не желала прятать, - именно так все и случилось. Борьба с препятствиями рождала чувство, похожее на восторг. Когда же препятствия были удалены, мы стали несчастны.

- Представляю, - ответил я и подумал: восторг, да, я помню этот восторг, за него очень дорого расплачиваешься.

- Представляешь, но и приходишь в недоумение, - сказала она.

- Нет. Вовсе нет. Пожалуйста, продолжай!

- Последние недели были жуткими. Ушла ясность сознания, и он почти все время спал. Иногда издавал какие-то звуки, жестикулировал, но смысл этого был непонятен. За несколько дней до смерти с ним случился сильнейший припадок ярости. Мы были в ванной. Я опустилась на колени и меняла ему подгузник. "Какие-то грязные школьные штучки, - проговорил он и, выкрикнув: - Убирайся из ванной!" - ударил меня. Он в жизни никого не бил. Не могу передать свое ликование. У него оказалось достаточно сил, чтобы так ударить. Значит, он не умрет! Не умрет! Дальше он был почти без сознания. Или галлюцинировал. "Я на полу, - кричал он с кровати, - подними меня с пола". Приходил врач и колол ему морфий. Потом однажды утром он заговорил. Накануне был целый день без сознания. А тут он сказал: "Конец величествен, и в нем своя поэзия. Риторика тут не нужна. Достаточно простого утверждения". Мне было непонятно, цитирует он кого-то, вспоминает прочитанное или передает мне последние ощущения. Спросить я не могла. Да это и не имело значения. Поддерживая его голову, я повторила эти слова. Мои силы заканчивались. Я страшно плакала. Но я повторила: "Конец величествен, и в нем своя поэзия. Риторика тут не нужна. Достаточно простого утверждения". И Мэнни, как мог, кивнул. С тех пор я все время искала эту цитату, Натан, и так и не смогла ее найти. Кто это сказал? Кто написал? "Конец так величествен…".

- Похоже на него. На квинтэссенцию его эстетики.

- И потом он добавил что-то еще. Чтобы расслышать, я ухом прижалась к его губам. Он едва слышно произнес: "Хочу побриться и постричься. Хочу быть чистым". Я нашла парикмахера. Процедура заняла больше часа, ведь Мэнни не мог держать голову. Когда все было сделано, я проводила парикмахера до двери и дала ему двадцать долларов. А вернувшись к кровати, увидела, что Мэнни лежит мертвый. Мертвый, но чистый.

Здесь голос ей отказал, но только на секунду, а мне нечего было сказать в ответ. Я давно знал, что он умер, теперь я узнал, как он умер, и хотя видел его только раз, испытал потрясение.

Назад Дальше