У каждого своё детство (сборник) - Владимир Токарев 4 стр.


Здесь я также немножечко остановлюсь: очень хочется вспомнить, как мы вдвоём с этой Люсей, точно играя в новую для себя игру, дёргали друг у друга шатающиеся молочные зубы. Дело это происходило, надо ли говорить, в квартире, где проживали мои бабушка и дедушка; если точнее, то в комнате их. Дёргали мы их, свои шатающиеся молочные зубы, как очень, очень многие знают и помнят, с помощью толстой, достаточно прочной нитки (таковую нитку тогда называли – "суровая"), которую одним концом привязывают к "удаляемому" зубу, а другим – к ручке двери. Если зуб "удалялся" у меня, то я оставался на месте, в комнате, а Люся, выйдя из комнаты, закрывала – как могла – резко, рывком дверь её (дверь, на всякий случай скажу, открывалась внутрь, внутрь комнаты). Таким же точно образом "удалял" ей зуб и я.

Не раз в этой домашней, безобидной, почти совершенно бескровной "хирургии", которая, надо сказать, происходила не однажды, случались сбои, в основном – из-за боязни какой-никакой боли. Я, да и Люся, – мы иногда хитрили. Например, когда зуб "удалялся" у меня, то в момент решительного закрывания двери, я быстро устремлялся за ней, за этой закрываемой дверью, и эта нитка, так и не успев натянуться струной, как надо, не совершала никакой работы. Безусловно, точно также делала иногда и Люся, поскольку мои добросовестные усилия – по выдёргиванию в свою очередь у ней зуба – не приносили порой никакого, никакого результата.

Иногда, по моей просьбе, зуб мне "удалял" таковым способом мой дед, Иван Иванович. Делал он это охотно и умело. (Во избежание возможного запрета – со стороны родителей наших с Люсей, – удалять такие зубы дедовским способом, – мы затевали эту свою домашнюю "хирургию" всегда в будни, днём, когда родители бывали на работе. Нужно сказать, дед мой работал в две смены; так сказать, понедельно: одну неделю рабочую – в утреннюю смену, другую – в вечернюю. Когда он работал в вечернюю смену, то я сидел с ним, то есть находился в Сиротском переулке, в жилище моего деда и моей бабушки, бабы Клавы. Когда же дед работал в утреннюю смену, то я тогда уже сидел дома, на Городской улице, – с бабой Катей).

Допев данный куплет песни, Мишка достал из-за уха папиросу, приготовленную там, и, привычно дунув в ее мундштук, сунул в рот. Прикусив ее зубами, Мишка пошарил в карманах спички и, найдя, закурил.

– Мишк, – обратилась к своему соседу баба Клава, – чего ж ты опять не трезвый, жену огорчаешь?

– Мое дело, – ответил, как отрезал, Мишка. И, избавившись от использованной спички: бросив ее – не помню куда, но, судя по всему, куда следует, скинул с правого плеча гармошку; удерживая ее левой рукой, он, слегка пошатываясь, пошел к двери в свою комнату. Видимо, зная, что жены и дочери нет дома, достал ключ от комнаты и поработал им в замочной скважине своей двери. Открыв дверь и щелкнув внутри своего жилища выключателем, Мишка ступил в убого обставленную, маленькую комнату, площадью своей еще меньшей, чем у моей бабушки.

Необходимое время постояв, поработав у газовой плиты, бабушка опять пошла в свою комнату; я, безусловно, за ней. Нужно сказать: комната Мишки и его семьи была соседней – через стену – с комнатой моей бабушки. Двери – проемы их – в обеих этих комнатах были и перпендикулярны, и, одновременно, сильно приближены друг к другу. Открывались эти двери внутрь. Проходя мимо комнаты этого соседа бабушки, дверь в которую была открыта настежь, мы увидели, что Мишка, покуривая папиросу, стоит в задумчивости посреди комнаты. Верхняя, уличная одежда его и гармошка – валяются на его постели. Увидя нас, он обратился к бабушке:

– Алексевна! Дай 30 рублей до получки.

– Полина не велела давать, – остановившись для разговора с ним, ответила бабушка.

– Ну, дай 20. Хоть на "чекушку", – не отставал Мишка.

– Ой, нет, нет, Мишк. Полина мне за это выговор сделает.

– Да ладно, ладно тебе, "Рязань косопузая". Чё Полина, чё Полина-то?

– Какая я тебе "Рязань косопузая"? Я москвичка, в Москве родилась, – не громко возмутилась бабушка.

– Да ладно тебе! В Москве-е!.. Видал, видал я твой паспорт-то… И Мишка с заметной досадой бросил папиросу на свой дощатый пол и придавил ее каблуком кожаного сапога (на нем были сапоги, но, под стать гармошки, волнообразно сморщенные в голенищах).

– Мишк, чего ж ты мусоришь? Пепельницы что ли нету для этого? – покритиковала бабушка.

– Ничего, "Полячка" убер-рет! – в некотором роде с ревом, рыком, закончил свою речь Мишка /свою жену, Полину, он иногда называл почему – то так: – "Полячка"/. Мы с бабушкой прошли в ее, бабушкину, комнату.

– Мишка с "гармозой" пришел, – употребив искаженное слово по отношению к гармони, сказал, как объявил дедушка, доставая из гардероба выходные рубашку и джемпербезрукавку.

– Да! И еще, говорит, 30 рублей ему дай до получки. Хлюст какой! – сказала бабушка.

Юрий уже не читал, а, стоя у окна, смотрел на улицу /в комнате было, для уточнения – 2 окна, выходившие в Сиротский переулок/. В комнате уже было включено радио, не громко работавшее. Висело оно – хочется вспомнить – на гвозде, на стене. Вид радио был в виде очень большой, черного цвета тарелки.

– Вон, идут, – весело произнес Юрий.

– Юрк, иди им дверь открой, встреть, – сказала сыну бабушка.

Юрий вышел из комнаты.

Тем временем, баба Клава тоже стала переодеваться – для гостей – в более лучшую одежду, использовав для переодевания, нарочно раскрытую до упора, дверку гардероба, как ширму.

Так сказать, для встречи гостей, я, с еще не доеденным "бутербродом", вплотную подошел к выходу из бабушкиной комнаты, дверь в которую была раскрыта Юрием настежь.

Вскоре, в сопровождении моего дяди, в квартиру вошли ожидаемые гости – супруги Бреевы, – дядя Гриша и тетя Нюра, – как мы их с Юрием звали. Были они приблизительно ровесниками для моих дедушки и бабушки. Добавлю: были они /Бреевы/ бездетные. На дяде Грише была любопытная, запоминающаяся обувь: сапоги-валенки или наоборот валенки-сапоги. На сапоги обувь была похожа, в основном узкими голенищами, а также участками материала из кожи коричневого цвета; на валенки обувь была похожа опять же голенищами, свалянными из шерсти желтоватого цвета. Поточнее, низ этой обуви представлял собой, ну, что ли тапочки коричневого цвета, кожаные, на утолщенной подошве, на каблуках. Спереди, от верхних точек язычков "тапочек" /последние имели такую самостоятельную деталь – украшение/, вертикально вверх поднимались до самого верха сапог-валенок узкие кожаные полосы, упомянутого коричневого цвета /по одной на каждом сапоге-валенке/; сзади, от задников обуви, поднимались также вертикально вверх и также до самого верха сапог-валенок такие же точно кожаные полосы /также по одной на каждом сапоге-валенке/. Далее предположу за незнанием точности: "тапочки" и полосы из кожи были, вероятно, пришиты, пристрочены к свалянным из шерсти, голенищам обуви. И еще хочется сказать (это уже совершенно точно): данная обувь довольно громко скрипела при ходьбе. А вообще, прекрасно помню, у меня в 1956-ом году, когда я пошел в школу, в первый класс, также была обувь со скрипом: ботинки. То была, несомненно, тогда мода такая на мужскую и, так сказать, мальчиковую обувь.

"…На свадьбу грузчики надели
Со страшным скрипом башмаки…"

/Без комментариев/.

Бездетные супруги, не имея опыта взращивания, воспитания детей, в основном не умеют, а отсюда и не любят играть, общаться с ними. В этом отношении, дядя Гриша и тетя Нюра Бреевы, не были исключением из правил.

– Здравствуйте! – сказал я гостям радостно.

– О! Уже научился правильно говорить. Здорóво – здорóво, – скороговоркой сказал-ответил мне дядя Гриша, шедший первым по коридору квартиры.

– Здравствуй. Питаешься? – с улыбкой ответила и задала шуточный вопрос тетя Нюра.

Улыбнувшись, я молча кивнул головой.

Вошедши в комнату и поздоровавшись с хозяевами, гости стали снимать с себя верхнюю, уличную одежду, вешая ее – хочется уточнить – на крючки деревянной вешалки-полочки; после чего дядя Гриша тут же достал из левого и правого внутренних, боковых карманов своего пальто по бутылке "белого" и "красного" и с веселым видом поставил их на вышеупомянутый стол.

Все остальное в комнате пошло, как обычно, когда в вечернее время приходили к бабушке гости. Все, кроме меня и Юрия, садились за стол, на стулья, ибо свободно двигаться по комнате тогда было невозможно. Домашний скарб в виде гардероба, буфета, стола, дивана, 2-ух железных кроватей, 4-х – 6-ти стульев, швейной машинки с ножным приводом, этажерки с книгами, да еще люди, пришедшие в гости – создавали в комнате, напомню, по площади 12-ти – 14-ти метровой, настоящую тесноту. Далее начиналось употребление спиртного и закуска. "Белое" пили мужчины, "красное" – женщины. Нам с Юрием наливали, скажу упрощенно, лимонад. Мы его пили, сидя в стороне от взрослых, на диване.

Потом бабушка выходила еще раз на кухню и приносила оттуда горячее блюдо для всех, например: жареную картошку.

Выпив и закусив, мужчины, не выходя из-за стола, закуривали. Тетя Нюра, также курящая, не отставала в этом от них. Курили они папиросы, как я теперь знаю, "Казбек", потому что доставали их из плоской коробки увеличенного размера, на которой с внешней стороны, на фоне гор со снеговыми вершинами, был изображен всадник на коне. Эти папиросы приносили с собой, хорошо помню, супруги Бре-евы; а вообще мой дед всю жизнь курил одни и те же дешевые папиросы, как я теперь тоже знаю, "Прибой".

Через какое-то время начиналась другая часть, быть может, ежесубботнего досуга моих дедушки и бабушки и супругов Бреевых – игра в карты "на интерес". Играли они, как правило, в какого-то "Петуха". Освобождая стол от всего мешающего игре, они, так сказать, для конспектирования их игры, нередко усаживали за стол Юрия. Юрий, похоже, охотно подчинялся им, вооружаясь для этого чистым листом бумаги /быть может, из своей ученической тетради/ и, хорошо помню, так называемым химическим карандашом, кто не знает, писавшим грифелем, содержавшим сухие, фиолетового цвета чернила; писавший ими, если этот грифель чем-то смачивали: водой, слюной.

– Дурак! Глина! – Во время перерыва в игре, ругалась бабушка на деда. – Что ж ты не пошел с такой-то карты? /называлась карта/.

"…Все-е говорят, что я ветреным быва-а-а-ю,
Все-е говоря-а-ат, что я мно-о-гих любил.
Многих я люби-ил, многих позабы-ыл.
Но вот почему я одну забыть не могу?..", –

отвечал ей дед частенько пением, понятно, хмельным, обыкновенно этой песни; первые три, приведенные здесь, строчки пелись им, а четвертую, он всегда говорил, делая акцент на числительное в ней.

– Ха-ха-ха– ха, – довольный, смеялся дед далее.

– Ну вот…, – безнадежным и вместе легкомысленным тоном говорила бабушка. – Юр, пиши: такой-то "приехал" /называлось имя игрока/, такой-то – столько-то, такой-то – столько-то… /по очереди назывались остальные игроки, и их результаты в очередном, оконченном кóне-партии игры, выражаемые эти результаты в цифрах/.

Юрий, не впервые записывая эту их игру, никаких вопросов не задавал. Я, ради любопытства и ради того, чтобы побыть немножко в движении, всегда, то подходил, шагнув шаг, к тогда уже карточному столу, то возвращался назад, на диван, наблюдая за происходившим и оттуда. Нередко, для игры в карты "на интерес" да и, конечно, для родственного общения, к бабушке приходили дополнительные гости: в основном это были родная сестра моей бабушки, Татьяна Алексеевна вместе со своей дочерью Анной Петровной. При этом самое, теперь скажу, смешное было то, что Татьяна Алексеевна и Анна Петровна были тоже курящими, и тоже курили папиросы /сигарет тогда, похоже, не было в продаже/. И вот в такое время в бабушкиной комнате, как говорится, топор висел от табачного дыма пяти человек курящих карточных игроков.

Ускоренно утомляясь от этого, как бы уже туманного, зрелища, я – не помню как, засыпал на диване, тем более что тогда, наверное, уже близился или наступал час моего обычного, ночного сна. Просыпаясь через энное количество времени, – а мне всегда казалось, что я уже как бы и выспался, – я с удивлением видел перед собой всю ту же самую картину: тех же самых, что и до моего "сна", азартно, шумно играющих карточных игроков, и тот же дым от курения ими папирос. Вскоре я засыпал вторично, кем-то, когда-то уже тепло укрытый – не одеялом, но на взрослого человека пальто, "пальтушкой", – как тогда некоторые взрослые в просторечии называли пальто.

– Вов, поднимайся! Спать будем, – позднее, быть может, среди ночи тормошила меня бабушка.

Я поднимался, помнится, не только всегда молча /никого из гостей в комнате тогда уже не бывало/, но даже с оттенком радости, зная, что теперь лягу в настоящую, для настоящего ночного сна постель. Укладывала меня бабушка на этом же диване, с которого таким образом поднимала.

Юрий укладывался спать или же уже лежал в постели на железной кровати своего старшего брата, отсутствовавшего тогда, служившего, опять скажу, в армии.

Спустя несколько минут, я уже крепко и сладко спал, лёжа в нижней одежде, в постели.

Наступила пора подробно описать теперь уже эту квартиру.

Как я уже сказал, два окна бабушкиной комнаты выходили в тогдашний Сиротский переулок. Надо заметить, и весь в длину дом бабушки выходил в этот переулок; этаж, на котором жила бабушка, был первый. Дом бабушки по всей длине – со стороны Сиротского переулка – имел палисадник, шириной метров шесть, – не меньше. Зимой палисадник, оговорюсь, именно палисадник, ничего интересного собой, понятно, не представлял, разве что служил в определённом смысле барьером для дома бабушки – от пешеходно – проезжей частей Сиротского переулка. Со стороны, в частности, тротуара, ближнего к дому, барьер этот в такое время года, не нарочно, не сознательно укреплялся, всё возраставшим, валом из снега. Вал создавали дворники, расчищавшие от снега этот тротуар; использовавшие палисадник, как место для, убираемого ими здесь, снега. Когда вал делался достаточно высоким и слежавшимся (а "вырастал" он, я ныне думаю, не менее чем в рост человека), то тогдашние мальчишки видели в нём, в этом вале, крепостную стену для "военной" игры. Хочется вспомнить: первоначально, по уговору, одни становились защитниками этой крепостной стены, раз-два-три – забираясь на её вершину; другие наоборот – нападавшими на неё. В ход тогда шли снежки; ну, а при штурме завязывалась уже на вале "крепостной стены", как правило, бурная физическая борьба. Взявшие "крепостную стену", становились, по условиям игры, защитниками этой стены, а бывшие защитники – соответственно – нападавшими на неё. И я, став постарше, участвовал в такой игре. И тогда бывал весь в снегу; хуже того: мои зимние с начёсом шаровары, по фасону – так называемые татарские, покрывались многочисленными корочками, кусочками льда и становились – шаровары – тяжелыми; и издавали шелестяще-звенящий звук, особенно когда я, наигравшись и возвратившись в дом с улицы, снимал их с себя для просушки.

– Это зимой. Летом, вообще в теплое время года, палисадник был, понятно, привлекательнее. Не помню, что примечательного росло в нем под окнами у соседей бабушкиного дома, но под окнами бабушкиной комнаты росли какие-то цветы. Цветы произрастали в клумбе круглой формы, обрамленной углами вверх, темно-красного цвета кирпичами. Около клумбы была врыта в землю игрушечнонизенькая скамеечка. Во всём в целом палисаднике росли также какие-то кусты и даже одно или два больших дерева, кажется, тополь-тополя. Палисадник был обнесен палисадом, игрушечной высоты штакетником: не выше колена взрослого человека. У палисада, припоминаю, имелась даже своя, игрушечной высоты и ширины, калиточка. Была ли она одна на весь палисадник или их было несколько – не знаю; припоминаю только одну – прямо против окон бабушкиной комнаты.

Здесь хочется вспомнить еще один, скажу так, духовный эпизод моего детства, отчасти связанный с бабушкиным палисадником.

Была, без сомнения, Пасха и, значит, воскресенье. День был теплый, солнечный и какой-то преувеличенно-радостный. По-моему, даже звонили колокола; и хотя для атеистического тогда государства, не знаю, могло ли быть такое? Вместе с тем, ближайшее к тогдашнему дому бабушки, культовое, так сказать, учреждение – Донской монастырь находился метрах в трехстах-четырехстах от него…

И вот, чувствуя вокруг себя особенные веселость, праздничность, я расшалился. Сколько мне было тогда лет – не помню. Находясь, вероятнее все же, один в бабушкиной комнате, я придумал "выйти" на улицу, а точнее в палисадник, и вернуться позже назад через окно комнаты, тем более что оно было полуоткрыто. Выполнив первую часть задуманного /окно находилось не высоко над землей/ и, побыв в палисаднике, погуляв, так сказать, в нем, поизучав кирпичи клумбы, которые казались мне загадочными, потому что были, если точнее, далеко не новыми, чуть ли не древними: с отколотыми краями, покрытые тут и там землей и мхом, – я стал осуществлять вторую его часть – возвращаться, – влезать в окно бабушкиной комнаты. Не трудно очутившись на подоконнике, я увидел в комнате бабу Клаву. Лицо ее, смотревшее на меня, было совершенно не строгое, – в данном понимании из-за того, что я балуюсь: вместо двери использую окно.

– Влезай, влезай, давай, – сказала она очень радостным, очень веселым тоном. – Пасха на столе и кулич. Есть будем, разговляться.

Я тут же спрыгнул с подоконника в комнату и, шаг шагнув, подошел к столу. На нем стояли два предмета, которых ранее – до того, как я вылез через окно на улицу – не было тут. Первый предмет мне уже был знаком – это кулич, раз-не раз, точно не скажу, виденный мной и бывший для меня лакомым кушаньем. Второй предмет я видел впервые. Внешне он казался несъедобным. Он представлял собой, как я бы сейчас сказал, четырехгранную деревянную пирамиду, при исследовании на всех гранях которой было запечатлено по одному деревянному, выпуклой формы божественному кресту. (Гигиенические подставки под кулич и пирамиду (например: глубокая тарелка под кулич, широкая неглубокая – под пирамиду), безусловно, были, но я их, видимо, как не впечатлявшие, не запомнил).

Не понимая, как можно есть, употреблять в пищу деревянное изделие, четырехгранную деревянную пирамиду, я озадаченно молчал.

Сделав мне, так сказать, первую половину сюрприза, бабушка, тоже подойдя к столу, стала осуществлять вторую его половину. Легко и вместе очень аккуратно она принялась поочередно отделять друг от друга все четыре деревянные грани пирамиды, которые оказались ничем друг с другом не соединенные, как-то: не сбитые между собой, например: гвоздиками, не связанные как-нибудь бечевкой, шпагатом и т. д. После этого действия передо мной предстала опять пирамида, по форме – оттиску абсолютно точно такая же, что и первая, так сказать, разборная. То есть, первая, разборная, пирамида была для второй – в умелых, опытных руках – формой. Эта вторая пирамида была уже съедобная – из творожной массы желтого цвета с изюмом. Как я тотчас догадался, это и была пасха. И мы с бабушкой стали ее есть, а также и кулич, – "разговляться".

Назад Дальше