– Кладет железо в огонь, греет сильно, а потом здоровым молотком стучит, как надо, по железу. …Кузнец здо-о-ровый, строгий!
Как-то не осмелившись попросить бабушку войти внутрь кузницы, я решил для себя – побывать в ней самостоятельно, тем более что кузница, как я теперь прикидываю, находилась метрах в семидесяти – восьмидесяти от дома, в который мы приехали погостить. Не помню, в этот ли день или же на следующий, я тайком от взрослых, один пошел знакомиться с кузницей и кузнецом. Когда я подошел к воротам кузницы, которые были на этот раз полуоткрыты одной своей половиной, я немного трусил. Но любопытство мое было сильнее этого чувства. Вошедши внутрь кузницы и увидев кузнеца, который был один и занимался какой-то своей работой, я сразу же, так сказать, с порога, поздоровался с ним. – Здравствуй, – несколько озадаченно ответил кузнец. – Ты чей?
– Мы в гости приехали с бабушкой – к бабе Любе и деду Евдокиму, – ответил я торопливо. (Сестру бабы Кати звали Любовь Романовна, её мужа – Евдоким… – по отчеству не знаю как; кажется, они были старше по возрасту моей бабушки).
– А, к Авдеевым, значит, – подумав, сказал кузнец. Кузнец был, помнится, среднего роста, крепкого телосложения; на вид ему было лет 45. И был он совсем не строгий. Не помню – о чём у нас с ним был дальше, шуточно говоря, разговор. Помню только, что он, на мою, видимо, просьбу – подойти к нему поближе, ответил предостережением, сказав, чтобы я смотрел тогда под ноги. Не вняв его предостережению, – а оно было правильным, поскольку на полу кузницы (полу, кстати, земляном) в беспорядке валялись всякие металлические предметы, – я тут же поплатился за своё непослушание. Обрадовано прошагав 2–3 шага внутрь кузницы, я споткнулся о какой-то предмет, лежавший на полу кузницы, перпендикулярно входу в неё, и всем телом упал на этот предмет, – самое главное – лицом. Предмет оказался, как я теперь знаю, визуально запомнив тогда его, куском рельса в метр – полтора длиной примерно.
Он, этот кусок рельса (для ясности, лежавший на земле кузницы так, как если бы по нему, – вот-вот должен пройти какой-либо железнодорожный транспорт), был не ржавый, больше того, – отполирован до металлического блеска той частью, по которой должны проезжать колёса этого транспорта; для точности: этот кусок рельса имел принадлежность узкоколейному пути; за изношенность, видимо, списанный с него, он (кусок рельса) и попал в кузницу.
Жестоко упав – самое главное – лицом на рельс, а, условно говоря, – и на прошлый железнодорожный путь узкоколейный, рельс – путь эти на всю жизнь оставили след, примерно полтора сантиметра длиной, на моём лице в виде шрама.
Дальше. Почему-то не вдруг, не сразу поднявшись на ноги, не помню – с помощью кузнеца или же самостоятельно, я с рёвом и воем выбежал из кузницы и, продолжая вопить, побежал кое-как (бежать во всю силу было больно) к дому бабы Любы и деда Евдокима. Подбегая к их дому, хорошо помню, я увидел несколько человек деревенских подростков одного со мной пола, сидевших на куче бревен. Самому старшему из них было, помнится, лет 13–14. Бревна были уложены на земле – почти что напротив названного дома, на противоположной от этого дома стороне деревенской улицы; лежали они, бревна, параллельно улице. Нисколько не опасаясь этих подростков, приблизясь к ним на самое короткое расстояние, все с тем же ревом, воем, и уже собираясь повернуть к дому бабы Любы, я услышал следующее, как мне показалось, от старшего из них:
– Э, иди сюда! Щас я… отрежем.
Сказано это было вполне серьезно, не шуточно. Что такое я…, в данном понимании, у мальчишек, я тогда уже хорошо знал, был наслышан от знакомых московских ребят-сверстников. От услышанного, меня точно кипятком вдобавок ошпарили. От деревенской улицы до двери дома Авдеевых /назову теперь так – дом бабы Любы и деда Евдокима/ меня отделял, ничем с улицы не огороженный, двор их. Во дворе гуляли куры да свинья; в хозяйстве у Авдеевых была и другая домашняя живность, но об этом позже. С визгом и, по возможности, со всех ног бросился я к спасительной двери.
Дома была только баба Люба, а моей бабушки почему-то не было. Понятно, после первоначальных вопросов мне и осмотра моей травмы, баба Люба оказала мне на дому самую простую медицинскую помощь: травма моя была почти совершенно не кровоточившая, не потребовавшая даже перевязки; для здоровья – тоже была не опасна. Ну и баба Люба ограничилась тем, что – под мой крик, как надо, помазала мою рану то ли йодом, то ли зелёнкой. Забегая вперёд, скажу: однако, когда я не без помощи мамы проходил врачей для поступления в школу, в первый класс, у меня было обнаружено неполноценное зрение одного глаза (теперь немного уточню: травма от злополучного куска рельса пришлась почти что по глазу, именно по тому, у которого было обнаружено неполноценное зрение), и мне прописали очки, и я носил их в школе, в первом классе, подряд несколько месяцев, – до полного исправления своего зрения. Надо добавить: во время вопросов мне, заданных бабой Любой, и ответов на них, я ей ещё пожаловался на деревенских подростков, в потрясении сказав в точности то, что они мне сказали…
Помнится, баба Люба вначале удивилась, но не тому, что сказали деревенские хулиганы, а тому, что я, находясь тогда уже совсем не в ясельном возрасте, вроде как схулиганил. Потом, видно, решив не обращать на это внимание, сказала мне улыбаясь, показывая при этом свою беззубость, отсутствие у себя зубов: "Да они шутят".
2) (Эпизод второй). Речка Исчезайка.
Близ деревни протекала речка – Исчезайка. Она была узкая, почти без движения – тока воды и очень мелкая, но в отдельных местах имела настоящие омуты или на местном, так сказать, "сказовском" языке – "бучи́ла". Однажды Николай, повторю, племянник моей бабушки, кстати, живший в доме родителей со своей молодой тогда женой, взял меня с собой на колхозную косьбу. Несколько мужчин – колхозников, в числе которых был и Николай, должны были косить траву около названной речки. Не быв знаком ещё тогда ни с речкой Исчезайкой, ни с косьбой, такой деревенской работой, я с удовольствием отправился с Николаем, с дядей Колей, как я его называл. Понаблюдав какое-то время за работой косарей, я затем пошёл знакомиться с речкой, протекавшей тут же, хорошо помню, в ложбине. Спустившись к ней, речке, и увидев, что она игрушечно-мелкая: в среднем, по икры моих тогдашних ног, я, сняв с себя только одни сандалии (детские, короткие, наподобие шорт, штаны на бретельках не мешали), зашёл в Исчезайку. Дно речки было песчаное, вода – чистая, прозрачная и, по-летнему, теплая. Кое-как разглядев в речке течение, я медленно двинулся по нему, с любопытством разглядывая дно речки Исчезайки. Под ногами, тут и там мне попадались, как я сейчас сказал бы, раковины речных мидий. Не однажды в жизни видя эти раковины /когда я в первый и, фактически, в последний раз был с детским садом летом загородом, то там, на природе, в какой-то речушке/ а может то был, говоря очень приблизительно, исток какой-нибудь известной реки /я и видел их, эти раковины/, я все равно стал поднимать их со дна и внимательно рассматривать. К слову сказать, то, что эти раковины были созданием каких-то живых организмов и являлись их домами, укрытиями, "крепостями", я это хорошо понимал, но сами "хозяева" оставались для меня невидимками.
В большинстве своем мне попадались опустевшие раковины, полностью раскрытые двумя своими створками, заманчиво блестевшие со дна своими внутренними перламутровыми покрытиями. Когда же я находил живые, темнозеленые раковины, напротив, полностью закрытые двумя своими створками, то пробовал принудительно раскрыть их. Створки оказывались очень сильно закрытыми, точно заклеенными каким-то очень крепким клеем. Не желая быть излишне настойчивым в попытке проникновения внутрь раковин, если "хозяева" последних "были наотрез против", я бросал раковины на дно и двигался искать следующие, – живые, более податливые или, например, полуоткрытые.
Сильно увлекшись этим занятием, я, не заметно как, подошел к одному из омутов речки Исчезайки. Не помню, был ли я предупрежден Николаем, дядей Колей, о, имевшихся у речки, омутах – "бучилах", – скорее всего, был. Но мое увлечение этим занятием, видимо, усыпило мою бдительность. И, ступив еще шаг – другой по дну речки, я неожиданно провалился в глубокий и широкий для меня омут. Конечно, еще не умея плавать, я просто стал биться руками и ногами, что есть силы, в воде; биться и одновременно кричать, взывая о помощи. Почти тут же, с косой в руке, к ложбине, по которой протекала здесь Исчезайка, подбежал один из косарей /не дядя Коля, племянник моей бабушки и двоюродный брат моего отца/, – молодой мужчина и, отбросив косу в сторону, как был в одежде, так и бросился в ней с разбега в омут, в котором я барахтался. Без труда вытащив меня оттуда /сильно наглотаться воды я, помнится, еще не успел/, мой спаситель, взяв меня на руки, вытащил далее на луг, к косарям.
Что было потом – как-то совсем не помню. Скажу только, что в речку Исчезайку я уже больше никогда, как показала жизнь, не заходил: вначале из-за достопамятного страха перед ней, речкой, потом из-за не интересности ее для меня – в смысле плавания в такой речке, ну и, наконец, из-за того, что когда мне исполнилось 12 лет, мы вообще перестали ездить в деревню Сказово. Тяжелая болезнь, а после нее смерть бабы Кати поставили точку в эти мои летние поездки в деревню. Ну а отец мой, племянник бабы Любы, а тем более моя мать, по крови чужая семейству Авдеевых, совершенно не рвались в деревню Сказово. И дальше я все летние месяцы проводил в другой деревне, которая именовалась Богачёво. Но об этом чуть-чуть позже.
Еще пару слов скажу, в дополнение к уже начатому выше, о домашней живности – домашних животных хозяйства Авдеевых. Помимо кур да свиньи, в их хозяйстве еще были гуси, овцы, дойная корова и пчелы в трех – четырех ульях.
6.
Возвратившись летом ориентировочно уж 1954 –го года из деревни Сказово в Москву, мы вскоре с другой моей бабушкой, бабой Клавой, отправились в деревню Богачёво. По сравнению с первой деревней – деревня Богачёво была, как минимум, в 2 раза ближе к столице. Ну а транспортное сообщение с этой деревней в те годы было любопытное: поездом, который двигал настоящий паровоз. Ехали мы к прабабушке моей, к свекрови бабы Клавы. Прабабушка, которую величали Наталья Антиповна, жила одна и постоянно в деревне Богачёво. Было ей, прабабушке, в те годы приблизительно 75 лет.
Прибыв на необходимый нам полустанок, поезд остановился только на то время, которое нужно было для выхода – посадки пассажиров. Вышли мы вдвоем с бабой Клавой, очень хорошо помню, не на платформу, а прямо на землю, спустившись по ступеням вагона поезда; вышли, кажется, только мы одни на этом полустанке; вышли с небольшим ручным багажом и, поскольку деревня находилась совсем недалеко от полустанка, пошли не спеша пешком до нее. Помнится, в нагрудном кармане моей вельветовой курточки, в которую я был тогда одет, у меня лежала, взятая мной из Москвы, деревянная часть ручки от настоящего самовара, – именно та часть, за которую взрослый человек берется, например, при переноске – перетаскивании самовара. Эта часть ручки была похожа на продолговатый игрушечный бочонок; "бочонок" имел, так сказать, лишний вес: очевидно, внутри него, по продольной оси его имелась какая-то, скорее всего металлическая вставка – для соединения деревянной части ручки /самовара/ с металлической, стационарной, крепко и аккуратно припаянной к последнему.
Я взял "бочонок" с собой не только в качестве своеобразного оружия самообороны /взятый в кисть руки, он придавал моей руке дополнительный вес и уверенность/, но и очередной игрушки, еще не надоевшей мне. Идя дорогой к деревне, я, играя "бочонком", то нащупывал его рукой в своем кармане, то доставал оттуда и, насмотревшись на него и подержав в своем кулаке, убирал назад, в нагрудный карман.
Опять не могу припомнить – что было дальше: как мы дошли до деревни и о чем говорили с бабушкой, пока подвигались к ней, деревне. Зато хорошо помню, что придя на место и побыв в гостях у прабабушки, Натальи Антиповны, всего, наверное, минут 30, последняя, рассердившись на нас за что-то, объявила серьезно и вместе очень просто: "Идите все в ж… отсюда".
Безо всякого скандала баба Клава быстро собралась и мы, как говорят, несолоно хлебавши, поехали обратно в Москву. Сказать правду, прабабушка – таким же примерно образом – выгоняла нас не раз подряд, и даже однажды вместе со своим сыном, то есть моим дедушкой, Иваном Ивановичем, приехавшим с нами в деревню, быть может, нам на помощь. И тогда мы уже втроем: дедушка, бабушка и я уезжали, изгнанные, в Москву. Однако, проучив нас несколько раз за что-то /так и не знаю, не помню за что/, прабабушка, как говорится, сменила гнев на милость, и далее больше уже никогда не выгоняла.
Так и не могу больше ничего вспомнить из упомянутого лета 1954-го года. Ничем не запомнившаяся, прошла осень этого же года. Наступила снова зима, и с нею пришли новые предновогодние дни. Коротко скажу про них: как и в прошлый раз, отец опять принес в дом огромную, почти под самый потолок красавицу-елку. Замечу, 3 Новых года подряд отец радовал меня такими вот елками, принесенными в дом.
Выше я уже описал, как и чем украшалась наша елка. Украшение второй и забегая вперед, – по счету – третьей елки – ничем не отличались от самой первой; различие было только в том, что ту, самую первую елку отец наряжал наконечником, представлявшим собой стеклянную, красную, пятиконечную звезду, а последующие две /елки/, он или мать, я не помню, наряжали, так сказать, не советским наконечником, изображавшим собой в общих чертах сосульку. Надо ли говорить, наконечник-"сосулька" был сделан из стекла, выкрашен в светлый, серебристый цвет, добавлю: в середине длины или высоты своей имел 2 шарообразных вздутия – для красоты.
7.
Отрывочные воспоминания моего детства возвращают меня вновь в лето, но уже очередного, следующего года. В то лето я был только в деревне Богачёво. Запрет на моё пребывание в деревне Сказово летом 1955-го года, положили, видимо, шрам на моём лице у правого глаза, да ещё двойной рассказ – мой и бабы Кати – о том, как я тонул там, в речке Исчезайке.
Итак, деревня Богачёво. Расскажу теперь подробней о ней, о доме, где жила прабабушка моя; расскажу и об одном, для меня памятном, эпизоде, связанном с пребыванием в этой деревне летом 1955-го года.
Уже в то время я видел, что деревня представляла собой два ряда деревенских, одноэтажных и, как правило, деревянных домов, имевших одну общую улицу – дорогу, ничем не мощёную. Часто я видел, как по деревне не лениво, ходко прогонялось стадо из коров, овец и коз; видел я это – исключительно вечером, потому что утренний гон стада по деревне, я только слышал сквозь сон, настолько рано это дело происходило. Бодрое, отлаженное движение животных создавал пастух, шедший за стадом с очень длинным кнутом в руке; точнее, деревянную рукоятку кнута, кнутовище, он удерживал в руке, а сам кнут – в самой толстой своей части – был перекинут у него, пастуха, через плечо. Очень хочется вспомнить: при надобности, пастух орудовал так кнутом, что получался звук громкого выстрела, для этого, вначале сбросив кнут с плеча и не выпуская из рук кнутовище, сам кнут пастух посылал резким движением руки далеко вперёд и параллельно земле. Отбредавшие, отстававшие от стада отдельные животные, в адрес которых пастух "выстреливал" своим кнутом, напуганные таким "выстрелом", немедленно и без особого шума устремлялись примкнуть и даже "прилипнуть" к стаду. Как я в дальнейшем узнал, стадо было преимущественно колхозным. Какая-то, малая часть стада была собственностью местных деревенских жителей. Колхоз держал только одних коров и быка, а местные деревенские жители – овец, коз и неизвестное, небольшое количество буренок. Совместное это стадо паслось с утра до вечера на пастбище близ деревни. На ночлег колхозные животные загонялись пастухом в колхозный коровник, а животные деревенских жителей загонялись самими жителями на свои личные подворья, в хлевá.
"Зорька, Зорька, Зорька!" "Машка, Машка, Машка!" "Катя, катя, катя, катя! Кать-кать-кать-кать-кать-кать-кать!", – зазывали своих домашних животных деревенские женщины, /как правило, этим занимались они/, стоя – каждая – у своих, раскрытых настежь, воротец и увидев своих животных, в прогонявшемся по деревне стаде.
Прабабушка моя – по старости лет – тогда уже не держала никакую домашнюю живность, за исключением, к слову сказать, кота, которого звали, помнится, Барсиком. Однако до войны с фашистской Германией, по словам мамы и бабушки, бабы Клавы, прабабушка держала на своем подворье, в своем подсобном хозяйстве: корову, овец, свинью, кур, уток, собаку и даже лошадь, рабочую лошадь; если точнее, то жеребца. Кличка у него была – Кобчик. Хотя, может, и Копчик /по счету третья буква в кличке лошади, – на слух в точности не прослушивалась; ну а, происхождение этой клички мне осталось неизвестно/.
Дальше. К лету 1955-го года – в деревню Богачёво еще не было проведено электричество. Провели его – года через 4, примерно в 1959-ом году. Было ли оно в деревне до войны – не знаю. Впрочем, это не суть важно, потому как к теме – замыслу моего повествования никакого отношения не имеет. Ну и в доме прабабушки, в 1955-ом году, на стене, на гвозде, стационарно висела керосиновая лампа. Была еще одна, которая при необходимости ставилась вечером, в летних сумерках на стол. Надо заметить, летние сумерки, по сравнению с нынешними, были тогда, так сказать, ранние; даже в июне месяце при ясной погоде они начинались в 21 час 30 минут – 22 часа. Потому что переводом стрелок часов на "летнее" – "зимнее" время – власти тогда еще не занимались. Первоначально дом и земельный участок прабабушки были неделимы, – неделимы, опять, по словам моей мамы и бабушки, бабы Клавы, главных моих рассказчиков об их семейном прошлом, – неделимы в течение примерно 27-ми лет. Потом половина дома и участка были проданы; если, точнее, то дело это произошло после войны, в начале 50-ых годов. Прабабушка после войны осталась совсем одна в доме; бесспорно, это и послужило первопричиной продажи половины дома и участка. Ну а до войны под одной кровлей с прабабушкой жила бóльшая часть ее семьи: ее муж, прадед мой, и двое взрослых, так сказать, не замужне – не женатых детей – дочь и сын. Другие двое взрослых детей, напротив, состоявших в браке, жили отдельно от родителей, в Москве. Старшая дочь прабабушки и прадедушки, о которой я знаю очень мало, жила в Москве, на улице Богдана Хмельницкого /ныне улица Маросейка/, а женатый сын, дед мой, проживал в тогдашнем Сиротском переулке, в той самой комнате, которую я уже выше описал. Здесь необходимо сказать – для ясности: в 1938 году был арестован и репрессирован прабабушкин муж, прадед мой, бесследно исчезнувший после своего ареста; далее, примерно в это же время окончила жизнь самоубийством прабабушкина не замужняя дочь, не женатый сын прабабушки погиб на фронте, в Великую Отечественную; фактически в "похоронке", которую получила прабабушка, было сказано: "…пропал без вести".