- Врешь! - Накипелов надвинулся на него, как гора, готовый раздавить и расплющить. - Чернобыль не трогай! Я тебя там не видел! Солдатиков, мальчишек с тонкой шеей, которые на уран кидались, лопатой его хватали, - их видел! Вертолетчиков, которые на реактор летали, свинцовые "чушки" бросали, - тех видел! Шахтеров, которые под четвертый блок туннель били, под раскаленную топку, - их видел! Даже того видел. - Накипелов мотнул головой в сторону Менько. - А тебя не видел! Ты здесь отсиживался! Вы всегда отсиживаетесь, когда другие в огонь лезут! Когда Россия горит и другие за нее головы и жизни кладут, вы тут отсиживаетесь. Она вам мать, когда ей хорошо, когда ей сытно и ее доить можно. А когда ей худо, когда она в беде и нужде, в слезах и крови, вы от нее отворачиваетесь. Вы к врагу бежите, ворота ему отворяете, в дом с хлебом с солью пускаете. Были такие, которые Гитлера ждали, на танки его молились, с "юнкерсов" листовки хватали. А были другие, которые с бутылками на "тигры" кидались, по "юнкерсам" из трехлинейки гвоздили! Правильно вас Сталин к стенке ставил, и теперь поставим!.. Чуть покачнулось, чуть бедой запахло, и вы бежите! К тому, кто посильней, побогаче, у кого этикетка поярче и нужник потеплее. И Родину без боя отдать готовы. Черта с два! Додразнят они нашего мужика, доведут! За дубину возьмется. Додразните вы нас, за дубину схватимся. Будем дубиной авианосцы гвоздить, СОИ прорывать дубинушкой нашей. Ну да слава богу, есть кое-что и покрепче дубины… А предателей не терпели и терпеть не будем! Их на воротах вешали и в проруби топили. И будем топить, и вешать, и к стенке ставить! Ты все в Европу рвешься, все тебе здесь противно. Ты им, своим-то, скажи - нас нельзя оккупировать! Шестую часть суши, населенную таким народом, нельзя оккупировать, понял? Мы не колония, не Гренада!
А Великая держава! И с нами, господа, обращайтесь как с Великой державой!
- Сталина вспомнил? ГУЛаг? Крови мало пролили? Убийца! Палач!
Поднялся шум, гам. Лазарев, тонкий, визжащий, взвился на Накипелова. Метался перед ним, едва не задевая руками. Тот, свирепый и яростный, был готов его двинуть. Евлампиев втиснулся между ними, разводил их в стороны. Менько выкрикивал:
- Оба не правы, оба! Нужен другой подход! Всех собрать за "круглым столом"!
И только Горностаев оставался спокойным.
- Ну хватит, друзья! - сказал он внезапно, хлопая в ладони, и все, очнувшись, оглянулись на этот хлопок. - Действительно, закончим полемику. Завтра тяжелый день. Не будем ссориться. Нам завтра надо быть вместе. Есть нечто за пределами полемики. Нечто, нас всех роднящее… А теперь - маленький сюрприз. Развлечение. Чтобы страсти улеглись… На прощание.
Он вышел в комнату. Принес проектор с кассетой, в которую были заранее заряжены слайды. Выключил свет. Нацелил аппарат на белый участок стены.
- Полюбуемся на красоту природы…
Включил проектор. И загорелся слайд. Круглое пышное дерево начинало желтеть, золотиться. Под деревом светлая "Волга", его, Горностаева. Антонина в алом сарафане. Ее смуглые плечи, красные бретельки, схваченные косынкой волосы. Оглядывается, словно на оклик, усмехается. И кругом много золотого, прозрачного. Ранние дни сентября.
- Вот это другое дело! Это действительно красота! - Язвин с облегчением, стараясь поскорее забыть недавнюю суматоху, устремился к разноцветной картине. И все остальные, умолкнув, еще полные раздражения, повернулись к золотистому дереву, к алому сарафану.
А в ней, Антонине, - испуг: зачем? Зачем показывать посторонним то, что касалось двоих. Их поездка по окрестным лесам, по заросшим опушкам, где кусты с перезрелой малиной, и взлетают шумные рябчики, и желтеют цветы зверобоя, а в прозрачном, стеклянном просторе темнеют далекие избы, островерхие кирпичные церкви. И было так хорошо, так светло. Ничто не мешало, не мучило. Тот редкий чудесный день, когда было им хорошо. Зачем же теперь пускать в этот день посторонних?
Снова щелчок аппарата. Новый слайд. Золотая копешка соломы. На соломе - красный сброшенный сарафан. Сброшенная цветная косынка. Белые туфельки. И вблизи, за копешкой, синеватый проблеск реки, наклоненная ива.
- Замечательный натюрморт! - похвалил Менько, слегка хохотнув. - Вообще, Лев Дмитриевич непревзойденный мастер натюрмортов!
- Уж он большой мастер, - недовольно ворчал Накипелов, косясь на Лазарева.
- Зачем ты показываешь? - тихо сказала Антонина. - Мне неприятно. Прошу тебя, не надо.
- Ну что ты? - сказал Горностаев. - Ведь это красиво. Посмотри, как красиво. Ты думала тогда, я отправился за грибами, а я взял аппарат и тихонько пошел за тобой. Фотоохота.
- Прошу тебя, не показывай. Это не для всех. Я прошу!
- Ну еще два слайда, и все.
Он передвинул кассету. И возникла голубая заросшая речка со студеной водой, в которую кануло лето. И в эту воду, неблизко, светясь сквозь заросли зверобоя, сквозь узорные резные цветочки, входила она, Антонина. Белая, чуть размытая, не в фокусе, как в тумане. Входила в воду. Наполняла ее своей белизной, своим теплым свечением.
- Прекрати! - сказала она громко, пытаясь найти выключатель. Не нашла. Направилась к выходу. - Я ухожу!
Он кинулся ее догонять.
- Ну что ты? - догнал в прихожей, мешая взять шубу. - Обиделась? Но ведь это красиво! Должен же я был их успокоить! Твои предрассудки…
- Я просила тебя не показывать! - Она с силой вырвала шубу. Подумала: "Вот и случилось. Чего ждала, то случилось".
- Останься! - не пускал он ее. - Они сейчас разойдутся. Может, я действительно поступил бестактно. Но я хотел их отвлечь. Как стадо быков! Ну прости, ну останься.
- Мне тяжело у тебя.
- Я вижу, ты решила устроить маленькую сцену. - Он начинал раздражаться. - В дополнение к той большой, что уже устроили. Сегодня все решили капризничать. Все чем-то недовольны. Извини, не сумел угодить!
- До свидания, - сказала она, отворяя дверь, впуская стужу. Шагнула навстречу черной мерцавшей тьме.
- Жаль. Не смею задерживать. Обращусь к тебе, когда почувствую, что твое настроение улучшилось.
Она уже шла. Перешагивала квадратный желтый снег под окном. Ступала на ледяную дорожку к бетонке, где прогудел ночной самосвал. Над спящим городом стояли недвижные кристаллические столбы морозного света. Но выше, в высоком тумане, что-то шевелилось и двигалось. Казалось, прозрачный небесный конь, запряженный в сани, движется в морозных туманах.
Она смотрела на небо и думала: "Все хорошо… Так и надо… Нет ничего и не будет…"
Глава шестая
Фотиев, побывав в управлении стройки, получив квиток на жилье, вернулся на автобусе в город. Нашел общежитие. В комнате на застеленной кровати сидел парень в спортивных брюках и майке. Пришивал к рубашке пуговицу. Стол был накрыт клеенкой, пустой, с катушкой ниток. На подоконнике стоял кассетник. Парень был светловолосый, бледный, болезненный. Сероглазый. Грудь и плечи мускулистые, крепкие. Руки, с черными ногтями, в ссадинах и царапинах, ловко орудовали блестящей иголкой.
Другая кровать была аккуратно застелена. Фотиев оглядел ее с благодарностью, сам не зная к кому. Прицелился на пустой край стола. Его край.
- Вечер добрый. Жильцов принимаете? - Он снимал шапку, поглядывая, куда бы ее положить. Положил на кровать. - Не стесню?
- Заходите, - ответил парень. - Двухместная комната. Здесь сварщик жил со второго участка. Уехал, совсем.
- Ну, значит, я за него. - Фотиев чувствовал застенчивость парня, будто тот был не хозяин, а гость. И от этого сам смущался. - Думаю, сживемся, подружимся. Меня зовут Фотиев Николай Савельевич.
- А меня Вагапов Сергей. - Парень привстал, и они пожали друг другу руки. - Это все ваши вещи? - Парень осмотрел портфель, пальто, шапку. - Других нету?
- Еще не разжился, Сережа, - усмехнулся Фотиев. - Не успел. Еще разживусь!
- Это как жить будете, - осторожно заметил парень.
- Живу я скромно. В театры не хожу. На бензин мне не надо. И в карты не играю.
- Тогда разживетесь. - И парень первый раз улыбнулся. Его бледное худое лицо стало от улыбки добрым, доверчивым.
И Фотиев, отвечая на эту улыбку, вдруг почувствовал, что кончились его скитания, кончилась дорога. Он наконец доехал, остановился. Здесь его пристанище, дом. И в этом доме рядом с улыбнувшимся парнем, в этой маленькой чистой комнатке, будет ему хорошо.
- А нет ли у тебя чайника, Сережа? - Он раскрыл свой портфель, извлек из него пачку чая с индийским слоном, пачку сахара, обрезок батона. - Иду сейчас, дрожу и мечтаю. Есть же, думаю, где-нибудь в этом городе обыкновенный кипящий чайник. Где бы кипяток раздобыть?
В дверь без стука заглянуло женское большеглазое лицо. Промелькнула поправлявшая волосы рука.
- Сереня, ну иди же! - Женщина увидела постороннего, отступила. - Да ты не один…
- Сосед приехал. Сейчас вместе придем. - Сергей ловко откусил нитку, натянул рубаху. - Ну, пойдемте к брату, - пригласил он Фотиева. - Как мечтали, так и случилось. У них чайник поспел.
Они перешли в соседнюю комнату. Там был другой мир. Хозяин Михаил Вагапов - те же сильные, грязноватые, неотмываемые руки, те же серые глаза, что и у брата. Только все крепче, здоровей и мужественней. Румянец, жесткая зоркость в глазах, маленькие светлые усики над крепким ртом. Его жена Елена в широком, как балахон, домашнем платье, с белыми крупными руками, которые она то и дело складывала на дышащем большом животе, словно прикрывала, пригревала его.
В комнатке было тесно, негде ступить. Множество домашнего скарба. Уже подержанного, послужившего и только что купленного, приобретенного впрок. На стене без шкафа, упрятанные за штору, висели на распялках платья, костюмы. В углах стояли один на другом чемоданы - заменяли комод. На спинке кровати красовались только что купленные детские ползунки. И вид этой детской одежды, уже поджидавшей неродившегося ребенка, тесная комнатка, переполненная до предела не только вещами, а молодой, крепкой, сильной жизнью, готовой разорвать и раздвинуть эту тесную оболочку, - все это радостно почувствовал Фотиев и опять улыбнулся.
- Да вы не смотрите, что у нас так тесно, - смущалась хозяйка. Радовалась этой улыбке гостя, угадывала его мысли. - Нам скоро квартиру дадут. В шестнадцатиэтажном доме. Через месяц ключи раздадут.
- Проходите, садитесь. Будем знакомы. - Михаил подставлял к столу единственный стул. Сам теснился на кровати, подсаживая брата. - Лена, давай-ка нам к чаю джем. Да завари покрепче. А гостя заварку не тронь. Потом пригодится.
Фотиеву с первой минуты стало хорошо и свободно среди этих едва знакомых людей, очень молодых, очень дружных и любящих, отворивших ему свои двери, пустивших его без расспросов в свое застолье.
Пили чай. В доме не оказалось хлеба. В дело пошел батон, принесенный Фотиевым. Поделили поровну, густо мазали джемом.
- А я сегодня с замминистра разговаривал лично, - сказал старший Вагапов. - Подошел ко мне прямо у реактора и спросил, как дела, какие проблемы. Я и сказал, какие проблемы. Бывают ничего дела, а бывает хреново. Пусть начальство дает фронт работ, пустим блок к сроку. А не будет фронта - сорвем пуск. Еще про калорифер ввернул неработающий. Околеть, говорю, можно от холода.
- Так и сказал министру? - испугалась за мужа Елена. - Да тебя же начальство за эти слова заклюет!
- Во-первых, он не министр, а замминистра. Есть разница. А во-вторых, меня здесь никто заклевать не может. Меня в Афганистане душманы из засады заклевать хотели. Но я их сам заклевал. Правда, они меня клювом один раз долбанули. - Он раздвинул вырез рубахи, показывая Фотиеву сморщенный розовый рубец у ключицы, уходивший вглубь, под рубаху. - В Панджшере заработал. Есть на земле такое местечко проклятое.
Фотиев испытал мгновенную боль и растерянность. Благополучие и здоровье, наполнившие комнатку, были обманчивыми. В этом парне с крепким румянцем, с белокурыми щегольскими усиками присутствовало грозное, страшное, отмеченное рубцами и ранами, молниеносным жестоким блеском в глазах.
- Миша, не надо! - Жена, пугаясь, умоляя, одной рукой закрывала рубаху на шее у мужа, а другую прижимала к своему животу. Отвлекала его от опасных, ее напугавших слов. И было в этом что-то птичье, трогательное, беззащитное, когда птица уводит опасность от своего гнезда, навлекает ее на себя. - А я сегодня разговаривала с Костровым, с секретарем райкома. Ты с министром, а я с Костровым! Шла в магазин, поскользнулась, а он меня поддержал. Пожурил, что по льду неосторожно хожу!
- И правильно пожурил. Надо бы строже! - Муж поддался на ее уловку, отвлекся от жестоких видений. Тревожился за жену. - Я тебе говорил: одна не ходи в магазин. Все равно без меня не выберешь. В воскресенье вместе пойдем.
- Не утерпела! Охота была посмотреть. Там такая люстра красивая, с синими стеклышками. Купить бы, пока висит!
- Всего не купишь. Ставить негде, - выговаривал ей Михаил. - Вот въедем, тогда и купишь!
Фотиев рассматривал братьев, их похожие лица, в которых родовое сходство, отразившись в глазах и губах, раздвоилось, неповторимо разошлось, полилось по их разным судьбам.
- А я вначале подумал, вы близнецы. А теперь вижу - разные. В тебе, Михаил, кость пошире и румянца побольше. А Сергей побледней и пониже.
- Он был раньше румяный, - сказал Михаил, оглянувшись на брата. - До Чернобыля щеки красные были. А вернулся из армии белый как мел. Я его летом к матери хочу отослать, в деревню. Пусть морковь поест. Говорят, от нее розовеют.
- Так ты в Чернобыле был? В химвойсках?
- Был, - кивнул Сергей. Но и только. Не стал говорить, поднес к губам чашку, медленно пил, закрыв глаза, словно боялся, что в глазах обнаружится нечто неуместное, неурочное, не к вечернему их чаепитию.
- Был и я, - сказал Фотиев. И тоже закрыл глаза.
Под веками набухло и дрогнуло. Измызганный борт грузовика с отломанной белой щепкой и слюнявая бычья башка с лопнувшим сосудом в глазу. Бегущая из хаты старуха в долгополой крестьянской юбке и орущий у нее на руках до хрипа, до посинения младенец. Военные регулировщики в касках, в респираторах, в глянцевитых бахилах и колонны военных машин с зажженными при солнце огнями. Лежащий на носилках пожарный, обожженный, в волдырях и отеках, и летящие красные "ЗИЛы", с воем, с синими вспышками. Обезлюдевший город в белом цветении садов и далекое, бесшумное в сумерках зарево над взорванной станцией.
Видения понеслись, полетели, сплетаясь в долгие цепи, и Фотиев, набрав сильно воздух, остановил, разорвал эти цепи. Раскрыл глаза.
Сидели и пили чай. Черпали ложками джем. Фотиев видел: их застолье не было безмятежным. Каждый принес к столу свой горький ломоть, свою беду и несчастье. И он, старший из всех, вдруг почувствовал к ним, молодым, такую нежность, такой внезапный страх за них, что рука, державшая чашку, дрогнула и он пролил на колени чай.
- Ничего, ничего! Вот полотенчико! - Ловко, скоро, словно угадав его слабость, Елена кинула ему на колени белое полотенце.
- Вот она говорит, - кивнул на жену Михаил, - не спорь, говорит, с начальством. Начальство всегда право, а тебя, говорит, за длинный язык прижмут.
- И прижмут, - подтвердила Елена. - За длинный язык прижмут!
- Пока не меня прижимали, а я прижимал. Бригадиру за шлифмашинки и гнилые электроды в глаза сказал. Надулся и проглотил. А инструмент достал.
- Все равно прижмут. Начальство обиды помнит, - упрямо повторила жена. - Еще и квартиру не дадут, чего доброго!
- Пройдем, прорвемся! Нас в Афгане из "дэшэка" поливали, из крупнокалиберных пулеметов к земле прижимали, а мы все равно проходили. А здесь и подавно пройдем. Мы с парнями из третьего взвода, которые в живых остались, когда в Союз прилетели, друг другу сказали… - Михаил повернулся к Фотиеву, не желая спорить с женой, приглашая его в собеседники. - Прилетели в Ташкент, сошли с борта, землю родную поцеловали и чувствуем - сейчас разойдемся, кто на восток, кто на запад, кто поездом, кто самолетом, и, может, никогда не увидимся. Сержант Микола Рудько говорит: "Давайте, - говорит, - парни, поблагодарим друг друга и нашу землю-мать за то, что вернулись, и дадим клятву жить, как в горах жили. Не отступать, если тебя какой-нибудь гад теснить начнет! Не предавать, если даже самому конец приходит! Слабых не обижать, как Есенин учил, а жить по правде! Потому что другого нам никогда не простят ребята, которые в горах головы сложили. Не для того мы людей убивали и нас убивали, чтобы после совесть свою продавать. Если, - говорит, - кому худо будет, пусть телеграммку отстучит, мигом примчимся, по-афгански наведем порядок". Поклялись мы, расцеловались и разошлись кто куда. Уверен, где бы сейчас наши парни из третьего взвода ни были, живут по правде, по совести!
- Вот все говорят нам: "Живите по правде!" А что в твоем понимании - правда? - спросил Фотиев Михаила.
- Правда? Значит, жить честно! Хочу работать честно и во всю силу. Пусть тяжело, пусть много, чтоб косточки трещали. Буду выкладываться, как мы в горах выкладывались. Не чадить, не коптить, не стоять столбом у дела: и ты его ненавидишь, и оно тебя. День не работал, а домой пришел как больной. Вот чтоб этого не было! А работа чтоб была могучая и с ног валила, а ты стоишь и не валишься! Это раз!
Он ударил о стол ладонью, словно сделал на нем зарубку. Отметил первый параграф своего кодекса правды.
- Чтоб деньги, которые честно достались, мог хорошо и правильно тратить. Чтоб была квартира хорошая. Хорошие, лучшие вещи. Не какая-нибудь туфта-муфта, которую и в дом стыдно поставить и на себя не наденешь. То ли калеки их делали, то ли вредители. Взял бы их, вынес из магазинов и сжег разом при всем народе. Уж лучше полки пустые, чем эта рухлядь. Хочу, чтоб мой труд не впустую шел, а возвращался ко мне красотой и добром… Это два.
Он снова рубанул по столу, оставляя вторую зарубку.
- А еще хочу, чтоб с людьми по-людски обходились! Я лично людей люблю. Вижу, вроде и другие любят. А выходит так, что ненавидим друг друга. Почему? Почему мы друг к дружке так поворачиваемся, что ненавидим? Один другого подсиживаем, не доверяем, завистничаем. Я в бригаде говорю - нельзя так, ребята. Если б мы так в горы ходили, ни один бы назад не вернулся. Нельзя нам в этой жизни друг на друга косо смотреть. Одна жизнь-то! Зачем ее косо жить? Надо друг с другом по-братски… Это три.
Кодекс увеличивался, вырубался на досках стола. Фотиев почти догадывался, что будет в-четвертых и в-пятых. О том же были его труды и открытия, был его "Вектор" его "Века торжество".